Во всем, конечно же, виноват Джон (опять)

Новое Поколение / Игра Бога / Идеальный Мир / Голос Времени / Тринадцать Огней / Последняя Реальность / Сердце Вселенной / Точка Невозврата
Слэш
Завершён
NC-17
Во всем, конечно же, виноват Джон (опять)
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Лололошка правда не может поверить, что он, Ло, действительно тот самый “Лололошка из Глассгарфа”, что они и вправду один полуэльф. Он не чувствует себя им и не считает себя вправе касаться Эграсселя, чужого Эграсселя, что любит больше жизни, но любит не его.
Примечания
Хочу сразу предупредить – есть попытка секса, но неудачная! Чтобы предупредить тех, кому может быть неприятно. Секса не будет, только слезы.
Посвящение
Той, благодаря кому я решаюсь это публиковать.
Содержание Вперед

А я снова посчитаю, что это ужасно

Перед вами когда-нибудь плакал наполовину обнаженный что-то вроде как король эльфов, который, насколько вы поняли, встречался с вашей версией из прошлого? А вот перед Лололошкой да. Эти джоновы “всего пару дней” были… Ужасны. Он бы сказал даже “невыносимы”, если бы не то, что он, коим-то образом, смог их вытерпеть. Смог со скрипом и неловкостью, но сжать зубы, закусить щеки изнутри и притвориться, что всё нормально. В отличие от ситуации, происходящей сейчас. Он заводил множество отношений и этого не отрицал. Он делал это ради множества вещей: выгоды, валюты, информации, социального положения или даже банального тепла, которого он жаждал исключительно дружески, но не мог достичь от существ, что были влюблены в него и желали именно отношений, а не чего-либо ещё. Они бывали и бездушные, с жаждой сломить его “геройство”, грубо вбиваясь в холодное тело, пока он в уме прикидывал, сколько рабочих часов за это получит, и чувственные, с записками и взглядами, которые значили в разы больше, чем слова, и из чистого отчаяния, желания иметь рядом человека не только у него, но и у того, кто с ним встречался. У него бывали уважительные и нежные, отстранённые и исключительно телесные, жестокие и те, которые он продолжал лишь из необходимости достать нечто, нужное его “команде” или лично ему, вроде денег или предмета, но ни одни из них не были такими. Ни в одних не было столько горечи, ни в одних не было столько боли и вместе с тем искренней, чистой привязанности, что могла потягаться своей прозрачностью с хрусталем. Эграссель любил его больше жизни, больше всего на свете, больше всего во всех мирах и это было видно. И это было просто ужасно. Но самой главной, основной проблемой было даже не это. Проблемой было то, что Лололошка любил его в ответ. Это было не просто сожаление о его печальной смерти или жажда узнать больше о своем собственном прошлом, когда представилась возможность, нет. Это была любовь, огромная и неудержимая, таких же размеров, какие были направлены на него, бьющая по нему, словно река, захлестывающая и сбивающая с ног. Любовь, такая, какую “герой”, даже оставивший свою должность и решивший стать просто “Лололошкой”, никогда бы не смог испытать, банально из-за старых привычек, что говорили быть полезным или быть никем. Они были безумны в своей силе, всепоглощающи, до испуга чисты, но они были не его. Как и тот, кто любил, любил не его. Именно поэтому, когда Эграссель нежным касанием прильнул к нему, он даже не двинулся, пусть и знал, что должен был притворяться. Знал, что должен был не создавать временных парадоксов, но… Он банально не был в праве. Это было его прошлое, но не его отношения. Эти касания, эти взгляды, эти слова – всё предназначалось не ему. Он не мог приглушить того расстройства от этого осознания, даже с пониманием, что то обожание, скребущее изнутри, кричащее ему прижаться, поцеловать в ответ было не его. Здесь не было ничего его. Ни друзей, ни знакомых, ни уж тем более возлюбленных. Даже все блюда, вкуса которых он даже не мог почувствовать, ощущая их картонными, были не для него. Это расстраивало, это душило, словно скользящая петля на шее, но он понимал, что все эти чувства – эмоции, навязанные ему старым собой. Старыми мыслями, старым образом мышления. Кем-то, кого он даже не мог назвать с собой одним человеком. Именно поэтому Эграссель, целующий его веки, его дрожащий кадык и напряжённые плечи, был словно пытка, в десятки, сотни раз хуже тех, что он когда-либо переживал. Именно поэтому его слова “ты всё ещё меня любишь?” ощущались стрелой, пронзающей сердце насквозь, причиняя невероятную боль. Именно поэтому его касания, лёгкие и невесомые, казались пулями, заставляющими его подавлять дрожь. Раскаленным металлом, что жжет его плоть, навеки выжигая на ней символы отпечатками тонких пальцев, и все эти символы складываются в слово “боль”. Боль от осознания того, что он не тот, кто ему нужен. Боль от осознания того, что ему нужно лгать ему. Боль от осознания того, что о нем Эграссель никогда даже не узнает, если он, конечно, не хочет разрушить ход времени. Всё это путешествие было чудовищно. Всё это путешествие не принесло ему ничего, кроме страданий. Как и вид нагого тела, возвышающегося над ним. Эграссель выглядит в какой-то мере массивным из-за пышных одежд и в чем-то это даже не настолько неправда, ведь и кости в плечах его, и в бедрах адекватно широки и, кажется, даже крепки, но эта “нормальность” лишь выделяет, подчеркивает то, насколько в нем мало мяса. Лололошка знает, Лололошка видел – он изящный и элегантный, это ничуть не умаляет его идеальной осанки и гордой поступи, но это не может… Не пугать. Он видел сцены в тысячи раз хуже, он видел людей в тысячу раз худее и Эграссель все ещё без сомнения красив, до сумасшествия красив, но влюбленное по уши сердце не может не обливаться кровью, когда он смотрит на легко различимые ребра и ключицы, на впалый живот и те раны, что покрывают его. Его кожа, тонкая и мягкая, испещрена множеством различных шрамов, преимущественно магических, что видно по форме, но он уверен, что может видеть и ожоги, и острые предметы, проскользившие по его плоти, оставив вечные надрезы, словно ненавистная собственному создателю картина, которую тот разорвал в клочья, терзая изуродованный холст. Большая часть, вероятно, была получена в результате экспериментов, но Лололошка уверен, что к этому приложил руку и Тадмавриэль, и сам Эграссель. В конце-концов, разве он сам не причинял себе вред, из надобности для очередного ритуала или даже из чистого любопытства, вместе с полным отсутствием осознания собственной ценности? Чтобы не различить их виды, он получал слишком много ран. Как и слишком много ран было на чужом бедном, едва вмещающем это всё теле. Теле, казалось, готовым сломаться от груза всех шрамов, что наполняли его. —(Все, хватит. Он не настолько худой и не настолько их много. Я утрирую из-за ужаса.) Правильно, ужаса. Ужаса, который был даже не его. От очередной мысли в его голове, что принадлежала даже не ему. Он видел сотни трупов друзей и названной “семьи”, он видел тысячи окровавленных тел, убитых его же руками. Наступал на шеи, ломая позвонки другим и себе, вырывал хребты животных, людей, эльфов и любого, кто вставал у него или его “геройской” цели на пути, так почему? Почему на него так сильно влияла прошлая версия? Почему на него так сильно влияли установки и ценности, формулировку которых он даже не мог вспомнить, ведь все их сформировавшее происходило не с ним? Почему вид пары старых узких шрамов пугал его больше, чем гниль собственной разлагающейся плоти, вместе с текущим гноем, пахнущим, казалось, самой смертью, когда его прокляли в тот раз? Чем то, как его рот наполнялся черной, вязкой кровью, забивающей лёгкие, пока он царапал свое горло, пытаясь вдохнуть и понимая, что драться с волшебниками неподготовленным – плохая идея? Чем растерзанные им же тела, переломанные его руками на части, будто тростинки, безвольно валяющиеся у него под ногами, словно выкинутые куклы, пока он смотрит на них пустым взглядом? Что за странная, несмешная шутка? Почему один эльф, почему не его эльф вызывает в нем больше, чём все, случившееся с ним? Почему одно существо, о котором у него есть только лишь одно собственное воспоминание, приносит больше боли, чем любая другая память? Почему одно лишь чужое повреждение кажется хуже, чем те тысячи, что он наносил себе? —Почему?.. Почему ты ведёшь себя… Так? Он вызывает у него те же чувства – он знает это. Он раскалывает своим поведением Эграсселя, дрожащего и болезненно, через силу пытающегося улыбаться Эграсселя, но он ничего не может с собой поделать. Он проклинает все, что привело его сюда: Джона, себя, Архей, само время, но он не может сказать. Не может произнести ни слова. Не может просто взять и солгать ему снова, но и правду сказать не может. Он в тупике. Он бьётся головой о эту стену, разбивая ее в кровь, но продолжая врезаться снова и снова, будто это может помочь. Будто им уже хоть что-то может помочь. —Почему ты больше не любишь меня?.. Почему ты больше не хочешь меня?.. Что я сделал не так, в чем я ошибся? В чем я оказался недостаточно хорош? Ему хочется закричать, что это не так. Что он любит его, что он хочет его, что тот лучше, чем все, чем любое жалкое и недостойное существо, неспособное даже сравниться с ним, даже дойти до нижнего его порога. Но он не делает этого. Не делает, ведь знает – он так не считает. Точнее, так считает не он. Так считает то, что мечется внутри, что беснуется и в ярости рвет его лёгкие на части, не давая вдохнуть, потому что сердце оно сожрало уже давно. Так считает любовь его старой версии, оставшаяся даже тогда, когда та оказалась подавлена силой его вспышки. Так считает все в нем, кроме его сознания. —Что я сделал не так? Чем обидел тебя? Или за все годы, ты просто понял, что я тебе не нужен? Что я не такой прелестный? Или я уже просто стар для тебя? Мой свет для тебя слишком истлел? Свет Эграсселя горит ярче, чем все огни тысяч мегаполисов, в которых он бывал, и это сжигает его дотла. Стирает его в пыль и развевает пепел по ветру, пока тот рыдает на его коленях, обхватывая себя руками. Пока тот плачет, каким бы нелепым и навязанным ему ни было это сравнение, словно ангелы, с кристально чистыми слезами, что стекают по его лицу, искривившемуся в протяжном, болезненном стоне, полным всего, что они оба испытывают: страха, несчастья, вины. Он легонько, словно солнечный луч при рассвете касается его сгорбившейся спины и, кажется, может услышать тот хруст, когда это аккуратное прикосновение окончательно ломает Эграсселя. Тот захлёбывается в его руках, задыхается, будто тонет, под тяжестью собственного горя. Под тяжестью любви, взаимной и сильной, но совершенно обречённой, словно вся его судьба. Словно его великолепная, так ужасно закончившаяся жизнь; его история, в которой тот блистал, а потом оказался посажен в лампу собственным отцом, заставившим его сгореть до последнего уголька. —Эграсса, послушай, это… Не твоя вина. Ты не сделал ничего такого, правда. Он не может ни сказать всю правду, ни солгать, но и молчать он тоже не в силах. Это будто ломает все его ребра разом, пережимая его грудь, это будто вынимает из него по позвонку, заталкивая ему их в глотку, чтобы он не мог ничего сказать. Его попытки утешить Эграсселя нелепы и бесполезны, почти жестоки, но у него не выходит удержаться от того, чтобы запустить пальцы тому в волосы, как то сделал бы он. Тот, о ком он не хотел ему напоминать, но, казалось, в то же время единственный, кто мог бы его успокоить. —Я… Это трудно объяснить, Эграссель. Это… Это пройдет, хорошо? Мое отношение к тебе не изменилось, честно. Естественно, ведь этот Лололошка изначально был ему никем. Ведь все его действия, все слова и поступки были продиктованы, если не здравым смыслом, то сердцем, но не его. Эграссель был Лололошке не больше, чем печальным утерянным воспоминанием, чем тем, кого ему при первой же встрече пришлось убить, но в то же время он был всем. Отношение к нему не поменялось ни у этого тела, ни у этого сознания: одному он был всё таким же необязательным, а другому все ещё заменял питье и пищу, воздух и землю. Все было так же, как раньше, но все было вперемешку. В жуткую, плавящую душу перемешку, не позволяющую хотя бы выбрать что-то одно. Не позволяющую ни сказать правду Эграсселю, ни перестать его гладить. —Просто, ну, подожди чуть-чуть, ладно? Обещаю, я стану прежним, я очень скоро стану прежним, просто потерпи ещё немного. Все вернётся на круги своя, может даже завтра, но мне правда.. Нужно ещё просто немного времени. Это закончится. Это скоро закончится, клянусь… По крайней мере, он надеется на это. Надеется, что расчеты чертового Джона окажутся верны и он действительно вернётся, потому что это всё кажется вправду невыносимым. Его рот, изрыгающий лишь ни в чем не уверенные обещания, будто наполнили иглами, что при каждом движении языка впиваются в него, пронзая мягкую плоть насквозь. Он знает, что он ужасно притворяется самим собой, чувствует, что выходит не похоже, но он все равно продолжает выталкивать из себя слова, вместе с вываливающимися из его рта окровавленными иглами, что массой с железным вкусом сыпятся на пол, издавая лёгкий звон от каждого предложения. Звон, в котором слышится одно лишь “лжец, лжец, лжец”, заполняющее всю комнату. —Ладно… И Эграссель тоже это понимает. Он уверен – тот тоже это слышит, но лишь утыкается лицом ему в грудь, вздрагивая от каждого нового поглаживания. От него все ещё пахнет солнцем и скинтом, но теперь, так близко, он различает запах трав и старых, древних книг, пылившихся на полках, пока их не взяли, чтобы прочитать в залитом ярким светом поле, прижимаясь спиной к путеводному скинту и, возможно, держась друг с другом за руки. Он прекрасно знает, откуда, от кого возникают в его не любящем подобные ассоциации сознании эти образы, но он понимает, что эта выдуманная сцена, яркая и до издевательского счастливая, не отпустит его долгие годы, даже после возвращения в новый Архей, а после и ещё куда-нибудь. Возможно, он будет думать об этом в тюрьме времени, когда Смотрящий наконец поймает их, делая свое чёрно-белое существование лишь удручённей. Если он, конечно, выживет, после плана Джона. *** Он лежит, бессмысленно глядя в деревянный потолок, не ощущая себя в силах даже встать с того пресловутого дивана, из раза в раз прокручивая в голове сцену, как Эграссель низко, отрешённо кланяется ему, извиняясь и уходя. Жестоко, но облегчение захлёстывает его, от осознания, что это закончилось, словно приливная волна. Он наконец-то может побыть… Не без чувства вины, но хотя бы один. —(Мне нужно будет извиниться перед Альфредом. Ну, если эта моя копия сможет вернуться в то время, когда мы ещё не ушли… Если вообще вернётся.) Естественно, он не мог перестать думать. И среди всей той бесчисленности мыслей, всего того бессмысленного самоанализа и жалких попыток уцепиться за те воспоминания, что у него были и были точно его, он понял одну вещь: Они все были похожи. Не то чтобы отношения из банального желания получить тепла были редки в его жизни или хоть сколько-то наполнены истинными, искренними чувствами, что были большим, чем простая симпатия ко всем подряд от людолюбивого дурака, но ему пришлось признать, что все те, с кем он вступал в романтические связи, несмотря на количество желающих, имели нечто особенное, нечто схожее. Каждый раз, в новом мире, абсолютно без какой-либо памяти, из всех претендентов он все равно выбирал именно богатых, высоких, добрых, остроухих блондинов или просто тех, кто имел две или больше характеристики из перечисленных. И Тэруос, и Люциус, и Кавински, и Фран, и Альфред были теми, кто под это описание так или иначе вписывался. Даже то, что Джодах, зливший его до белого каления, каждый раз получал прощение и отсутствие сопротивления в ответ на то, что он называл его “другом” от совершенно не знающего его человека было далеко не заслугой каких-то “положительных предчувствий” на краю сознания от их старых встреч. Это была симпатия. Симпатия к тому, кто хоть как-то подходил. —(Это было жестоко по отношению к Альфреду.) Даже если тот сам сказал, “эти поцелуи ничего не значат”. Они оба были потеряны и оба искали защиты в ком-то другом, сколько бы оба ни притворялись сильными. Это не было удивительно, в мире, который, казалось, только и ждал того, как бы расплющить их очередным переломным событием, очередной чудовищной смертью. Нет значения, как они поначалу друг друга использовали – даже если тот это отрицал, Лололошка видел, что блестело в глазах Альфреда, как только он снова их вернул. Даже если тот говорил, что это мелочи, даже если тот отрицал, что это может быть хоть чем-то большим, Лололошка прекрасно помнил ту надежду на что-то большее. Прекрасно помнил ту жажду, скрытую под сотней и одним слоем благоразумия, то желание, чтобы его заткнули поцелуем и дали обещание, накричали и выкрикнули признание, вместе с “естественно, это не просто ерунда без чувств!”, хотя они оба прекрасно понимали, что это несбыточно. Возможно, ему и не стоило извиняться? Стоило просто сделать вид, что между ними никогда ничего не было, чтобы не ворошить казалось бы совсем свежее, ещё не зажившее прошлое. Стоило просто отстать от Альфреда и уйти из его жизни без того разговора, что не будет давать ему спать ночами? Не заставив его страдать напоследок, раз уж это всё равно ничему не поможет? —(Впрочем, всё это, только если я вообще вернусь.) Будь проклят Джон, с его планами. Сначала сам говорит, что у него всё продумано и схвачено, а потом в очередной раз попадает впросак, роняя туда и Лололошку заодно. Сначала кичится своим гением, а потом называет его “опрометчивым” за то, что тот не хочет совершать страшнейшее преступление всех миров – разрыв ткани времени. Сначала сам отказывается даже руки людские трогать или уже использованным лезвием себя резать, а потом оказывается отцом для внезапного ребенка от Сайриссы, отношения с которой у него были скорее странно-деловые. Об отношениях с которой тот ни разу даже словом не обмолвился, плевать хотев на их “доверие”. Плевать хотев на то, что сам назвал его “братом”. Все, конечно же, выходило как всегда плохо. Во всем, конечно же, был виноват Джон.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.