
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Талантливый и уже признанный художник Сергей Разумовский переживает творческий кризис и отправляется поближе к морю в надежде, что это поможет ему поправить психическое и физическое здоровье. Случайная встреча жарким днем на берегу моря внезапно снова пробуждает в нем желание к жизни и созиданию.
Примечания
Написано на реверс-ББ 2023 по заявке @polvoli https://drive.google.com/drive/folders/1JkLSFa5bUm57ySS8WUxcbIUJOzjitHLd?usp=sharing
Традиционно! Отзывы, мнения, обсуждения приветствуются.
P.S. Есть еще пара работ по сероволкам, можете заглянуть, рребята: https://ficbook.net/collections/29106062
Посвящение
автор идеи и иллюстраций - чебурашкины мурашки;
источник бесконечного вдохновения и мотивации - меня не подождали.
вас люблю и посвящаю эту работу - вам
Пикассо, "Меланхолия"
21 мая 2024, 12:00
Усталый город, изможденный бессонницей, покидала августовская ночь, и светлеющее небо окрашивало перекрестки и площади, мостовые, бульвары и улицы в оттенки сизой «Меланхолии» Пикассо́*. От неизбежности рассвета подташнивало.
Авто свернуло на Загородный и, визжа будто забившимися в истерике тормозами, остановилось у парадной. Поль вышел. В ладонь шоффёра, запечатанную в атла́с, легла купюра небольшого достоинства. Сережа остро ощутил с ней родство.
— Сергей, идемте. — голос Поля, неестественный, чрезмерно учтивый, вызывал отвращение. Комом в горле стояла эта фальшь, парами опиума пропитавшая вечер.
Сережа выпал из салона авто в зловонье улиц и в объятия Поля. Взревел мотор, автомобиль укатил.
— Мой бедный мальчик так увлекся шампанским, — прошептал Сереже на ухо Поль, — что едва держится на ногах. Осторожней — они могли тобой воспользоваться, mon ami. Тебя буквально пожирали глазами.
— Никто не «жрал меня», не наговаривайте! Только вы. И только вы меня поили шампанским.
— Ты бредишь, милый. Ты обкурен и пьян.
Улыбка Поля сочилась ядом. Сережа помнил (или чувствовал?), что Поль опять ему лжет, но реальность раздваивалась перед глазами, и на споры просто не было сил.
Извне раздался хриплый голос швейцара:
— Павел Аркадьевич, позвольте-с, я помогу!
Сережу передали, как болонку, в чужие руки и понесли вверх по лестнице. Купидоны смотрели вслед ему своими бледными личиками. Сереже чудился младенческий плач.
— Кто прислал ему цветы? — прорвал завесу забытья голос Поля.
— Графиня Бельская. — отчитался швейцар. — С благодарностью за портрет ее светлости.
— Записка или письмо…?
— Да-да-с, записка. Все, как приказывали: корреспонденция — лично вам в руки.
— Спасибо, Фёдор. Можешь идти.
Сережа слышал, как захлопнулись двери. Расфокусированным взглядом на столике он увидел букет розовых роз. Поль усмехнулся:
— Mon ami, ну и пошлость! У мадам Бельской нет ни вкуса, ни стыда. Она желает, чтоб ты писал ее снова, на этот раз — среди ее цветника. Всё, как у Гаршина в его «жабе и розе»!
Поль рассмеялся ненатурально, безрадостно. Почти беззвучно — так он смеялся всегда. Сережа прежде этот смех ненавидел, теперь — едва замечал.
— Мне читала эту сказку мама. — поделился он не с Полем, а с пустотой. С синим воздухом сумерек, с ограниченностью пространства комнаты, с кусочком неба, что заглядывало в окно. Воспоминание хотело быть высказанным. — Я рыдал тогда полночи — до того мне было жалко умирающего мальчика. Мама плакала вместе со мною, она…
— …верно, Серж, была бы страшно разочарована, узнав, что нынче ты ведешь себя так.
Сережа вздрогнул — детство было сейчас практически осязаемым: гниль и сырость, пятна плесени на обоях и потолке, застиранные, полинялые простыни и кашель мамы, прижимающей его к себе. Голос Поля разбил иллюзию на осколки, напоминая: мамы нет, а он есть.
— Поль, прошу вас, оставьте. — «прошу, оставьте меня одного» и «оставьте мою маму в покое» слилось в «оставьте меня там, в моем прошлом» и покатилось по бледной коже слезой.
Поль улыбнулся. Хотел, наверное, чтоб вышло сочувственно, получилось издевательски — как всегда. Он вынул розу из букета и поднес ее к искривленным полуулыбкой губам.
— Нельзя оставить, mon cher — без меня с тобой бог знает, что сделается, ведь я единственный, кто заботится о тебе. Кто пока еще тебя любит… Это непросто — любить такого, как ты: неблагодарного, безнравственного, развращенного. Не представляющего из себя ничего.
— Вы говорили, я талантлив…
— Это верно. Но талантлив нынче каждый второй. Без средств и связей одаренность — пустое! У тебя же ни гроша за душой, и сколько б ты ни увивался за графиней, она и пальцем ради тебя не пошевелит. Не говоря уже о шу́шере из салона… Ты не продашься им дороже, чем мне.
— Я не желаю продаваться.
— Лжешь, мой милый. — Поль смял бутон и, бросив розу на стол, опустился на софу возле Сережи. — Для чего же ты обманываешь себя? Ты, как художник, продаешься через картины. — он провел пальцами по его лбу, убирая пряди. — Твое единственное призвание — удовлетворять чувство прекрасного, как и подобает произведению искусства.
Его губы припали к шее, к губам. Руки принялись снимать с Сережи одежду. Сереже было неприятно… или никак? Или щекотно, когда Поль касался его усами? Сережа сам не до конца понимал. Ощущения физические выцветали, вытесняемые нарастающей безнадежностью.
Боли не было. Пальцы двигались свободно внутри, наслаждаясь расслабленностью тела. Член вошел без сопротивления, так легко, словно Сереже самому этого хотелось. Он лежал и ждал, когда это закончится, а пока воображал, будто смешивает снотворное с абсентом. Выпивает и оказывается в небытие… Поль резко дернулся. Вероятно, он кончил.
Над сизым городом занимался рассвет.
* * *
— Серж, просыпайся, — Поль щекотно прошептал возле уха: — Вставай, ma perle, как бы ни были сладки твои грезы, пора оставить их — работа не ждет. — Поль, ради бога! — Сережа, морщась, попытался увернуться, но не сумел предотвратить поцелуй. Один, второй — сперва в висок, затем ниже: по скуле — до щеки, пока губы не отыщут губы. Поль крепко обнял его, и Сережа обмяк. — Я так люблю тебя, мой мальчик, ты знаешь? Сережа слабо кивнул. — Прости, что я порой бываю неласков — твоя неверность убивает меня. Вчера весь вечер ты кокетничал с мужчинами, а накануне — с мадам Бельской, и я… я так боюсь потерять тебя! — Поль со вздохом разжал объятия. Провел ладонью по Сережиным волосам, спросил несмело: — Ты простишь меня, милый? Сережа снова кивнул. Улыбнулся обескровленными губами, прошептал: — Ужасно хочется пить. Поль поднес ему вина. Сережа выпил, поборов подступающую тошноту. — Скоро станет полегче. — Поль погладил его ласково по голове. После ссор он всегда бывал нежен, словно солнце, что выходит после дождя, чтоб согреть закоченевшую землю. Сереже нравилось, когда он такой. Он, наверное, любил такого Поля, хоть и не был уверен до конца, что вообще означает «любить», если только речь не шла о родной матери. Ближе Поля у него не было никого. Кроме Поля никого больше не было. Сережа обнял себя, пытаясь унять мелкую дрожь, колотившую его тело. Крепко зажмурился. Головная боль сводила с ума, тошнота не отступала. Похмелье перемалывало его, пожирало, как Сатурн, что сошел с полотна великого Гойи*. От бессилия хотелось рыдать — себя было чудовищно жалко. Поль, наклонившись, поцеловал его в лоб. — Не помогает? — спросил сочувственно, и Сережа глухо всхлипнул, сам прижался к нему, обвил шею руками. — Мне плохо. — тихо выдохнул он. — Вы так нужны мне, Поль, спасибо, что вы рядом. — Сережа чувствовал себя куклой чревовещателя — одиночество говорило за него и оно же направляло его губы, что зацеловывали шею Поля. Тот в ответ шептал «Je t'aime» и прижимал его к сердцу. — К завтраму нужно закончить портрет князя, mon cher. — все так же шепотом произнес Поль. Стальные нотки прозвучали в его голосе едва слышно, но Сережа их поймал. — Я не успею. — промямлил он. Живот скрутило от страха — Поль не поймет, Поль непременно рассердится. Поль улыбнулся: — Ты успеешь, mon cher. У меня есть одно надежное средство. — он запустил руку в карман сюртука и выудил оттуда маленькую серебряную шкатулочку. — Помнишь, давеча в салоне Ольшанского… — Помню, помню! — Сережа разом оживился. Одного воспоминания хватило, чтобы боль и тошнота улеглись. Поль открыл чудо-шкатулку. Порошок искрился в свете торшера белизной мрамора античных статуй. Сглотнув, Сережа потянулся к нему. Его руки дрожали. Поль поднес шкатулку прямо к его носу, и Сережа сделал вдох. Все тело мигом напряглось и расслабилось, закружилась опустевшая голова. Сережа, вздрогнув, повалился на подушки. — Х-хорошо, — со стоном вырвалось у него. Тело сладко сотрясалось, как в оргазме. По тонким линиям нервов бежал колючий электрический ток. — Вот и славно, вставай, моя радость. — Поль, захлопнув шкатулку, поднял пошатывающегося Сережу с софы. — Меня нынче ждут дела, вернусь к вечеру. Встреть меня новым шедевром, дорогой. Сережа пьяно рассмеялся. Милый Поль, он был таким очаровательным, таким добрым, таким щедрым и заботливым… таким красивым. Полю было пятьдесят, и седина уже щедро посеребрила его волосы, некогда черные, словно вороново крыло. Узор морщинок обрамил его веки, но его это не портило — ему шло. Он было по-прежнему высок и статен, одевался, как dandy, и подкручивал щегольские усы. Сережа помнил, как увидел его впервые, и Поль с тех пор не изменился ничуть. Сереже было тогда четырнадцать, и он бы́л умен, талантлив и отчаянно беден. Он пятый год был воспитанником Училища при Императорской академии художеств, куда матушка устроила его путем неведомо каких усилий. Сережа очень старался, Сережа был одним из лучших учеников, его работы показывали меценатам, попечителям Училища. Те хвалили. Хвалил особенно Павел Аркадьевич, чью фамилию в Академии знали все, произнося ее благоговейным шепотом. Павел Аркадьевич был влиятелен и богат. Он превосходно разбирался в искусстве и мог одним своим словом сотворить из начинающего художника знаменитость. Каждый студент мечтал об этом, каждый знал — везет немногим. Но Сереже Разумовскому повезло. Павел Аркадьевич, посещавший их Училище ежегодно, подозвал его однажды к себе, улыбнулся, назвал талантливым мальчиком, потрепал его, зардевшегося, по щеке, а потом нанес визит его матери. Облагодетельствовал их обоих, взяв на себя все расходы по лечению матушки, что не первый год страдала чахоткой, и обеспечение Сережи. Мама плакала, целовала его руки и клялась, что до конца своих дней будет молиться за его здравие Господу. Мама молилась недолго. — Серж, очнись! — Поль встряхнул его за плечи. — Что с тобою? По́лно витать в облаках, принимайся за работу. Ты слышишь? — Да, — откликнулся Сережа. — Хорошо. Он развернулся и побрел в мастерскую. Вдали захлопнулась, как капкан, входная дверь. В мастерской было прохладно и тихо. Окна были зашторены, электрический свет не горел. Тягучий сумрак растекался по комнате поминальным киселем. Из полумрака на вошедшего Сережу уставилась пара колких немигающих глаз. Одна, вторая, в самом дальнем углу была третья, у окошка четвертая… Сережа в ужасе отшатнулся назад, по всему телу побежали мурашки, будто тысяча невидимых рук жадно шарила по его голой коже. Будто в лицо ему заглядывала смерть. — Сережа, здравствуйте! — прозвучало совсем рядом, и свет зажегся. — Я напугал вас? Простите, я не хотел. — Нет, все в порядке. — сердце в панике выламывало ребра, глаза слепило. — Лучше выключи этот свет. Раздвинь шторы. — Вы собираетесь сейчас работать? Комната снова погрузилась во тьму, но вскоре шторы разъехались, и измученное солнце осветило всю мастерскую, включая пару портретов у стены, один — в углу, еще один — на мольберте. Мольберт стоял возле окна. За ним Сережа наконец-то разглядел фигурку мальчика, что перевязывал тесьмой одну из штор. Мальчик был невысок, очень худ и болезненно бледен. Его медные волосы были собраны в низкий хвост. Ворот рубашки не скрывал багровых меток на его тонкой шее, а манжеты — синяков на кистях. — Не смотрите так, Сережа. — мальчик нахмурился. — Почему это случилось опять? Разве ты не сказал матери? — Я не стану. — мальчик сжал упрямо губы. — У нее… слабое сердце. — он запнулся и, смущенный, потупился. На щеках его расцвел румянец. — Она хотя бы знает, что ты тут? — вздохнул Сережа и подошел к портрету князя. Тот смотрел все так же цепко и пугающе. От его взгляда Сереже сделалось тревожно — недописанный, князь походил на разложившегося мертвеца. — Сережа, что с вами? Наваждение рассеялось. Сережа эхом отозвался: — Что со мной? — он перевел взгляд на мальчика: — Все нормально. Мне просто нужно дописать этот портрет, чтобы после приступить ко второму. — Но ведь портреты вам не нравятся! Сережа поднял в удивлении брови — мальчик был, похоже, искренне поражен, что художник пишет то, за что платят, а не к чему лежит душа. — Ну и что? — Сережа взялся за палитру. — Это не творчество. Это выгодное занятие. Ремесло, в примитивнейшем значении этого слова. Этому учат все прославленные мастера, что в Академии, что в Училище… Мое дело — писать, что велено. Понимаешь? — Не понимаю! Зачем вы пишите это, когда хотите другого? — Ничего я уже не хочу, — Сережа грустно улыбнулся. — Нет, хотите! — мальчик, вспыхнув, заговорил горячечно, убежденно: — Вы ведь рассказывали, как вернулись из Лондона, как почувствовали, что увидели то, что изменило ваше представление об искусстве. Вы захотели творить, захотели встать в один ряд с Сезанном. И с Гогеном, и с Ван Гогом, и с Мане… — Только все это — нелепая ересь! — Сережа яростно отшвырнул палитру, пнул мольберт, отчего тут упал, придавив собой холст с лицом князя. — В этой стране людям не нужен модерн, и авангард никому тоже не нужен. Все хотят академизма, так сказал… «…так сказал Поль» — проглотил про себя Сережа. Осознание того, что Поль — не все, что Европа живет постимпрессионизмом, что в салонах говорят: двадцатый век — это время революции в искусстве, вдруг ошпарило его кипятком. Ожог на сердце разрастался, кровото́чил, просил и требовал лечения искренностью. Твердил: «довольно обманывать себя», и Сережа его слушал и слушался. Поставив спешно мольберт, он дрожащею рукой схватил кисти, новый холст, свои краски, и реальность перестала существовать. Когда картина была закончена, Сережа лег и уснул в изнеможении у ее ног.* * *
Ни разу в жизни Сережа не был в лесу. Видел из окон, когда порой путешествовал поездом, и на картинах. К примеру, «Утро в сосновом лесу»* Сереже в детстве особенно нравилось, медвежата смешили. Сам же лес его пугал — в народных сказках, что читала ему мама, злые лешии норовили сбить героя с пути, заманить в глухую чащу и сжить со́ свету. Хорошо хоть, леших не было в городах. Зато, может быть, здесь были… городничие? городовые? Это все, кажется, было не то. Но ведь кто-то же водил его по городу, выводя из раза в раз на Пять углов. Кто-то звал, кто-то давал подзатыльники, не пуская ни к Фонтанке, ни к мосту. А мост был такой красивый: цепи, башенки, купол Измайловского собора вдалеке. Купол — ярко-голубой с золотом звездочек, верно, должен был напоминать небосвод, но небо было бесцветным, безжизненным… «Не похоже. Ни черта не похоже,» — Сережа выругался. Его качнуло назад, вновь затянуло в Чернышев переулок, который, кажется, не вел никуда, как и все прочие безликие улицы, по которым Сережу мотало. Он сам не знал, куда идет и зачем. Он помнил только, что нельзя возвращаться. Помнил пощечину, крик, помнил распоротый холст… Слезы снова горячим воском потекли по щекам. Сережа плакал не о себе — о картине, как плачет мать, что потеряла дитя. Дитя любимое, дитя долгожданное, едва успевшее появиться на свет и потому еще не названное, не крещеное. За такое не помолиться, не отпеть. И не увидеться с ним на том свете. Сережу била непроходящая дрожь, ноги подкашивались. Он свернул в подворотню, булыжником упал во двор-колодец. Его потряхивало. Он видел снова и снова, как Поль хватается за мастихи́н с острым кончиком, как втыкает его в холст, как раны-прорези испещряют полотно, и лоскуты свисают мясом со скелета-подрамника. В ушах стоял полубезумный, дикий крик. Сережа в нем не узнавал своего голоса. Крик постепенно переходил в завывание, затем — в пугающий гул, раздающийся не то снаружи, не то внутри, в нем самом. Сережа в панике схватился за голову. Стены колодца ходили ходуном, раскачивались, кольцом смыкались вокруг него, окнами-пастями рычали, выли и визжали на все лады. Сережа выполз из подворотни, вскочил на ноги и побежал по мостовой. «Куда, болезный!» — прикрикнул грозный, бородатый мужик и дернул вожжи, останавливая лошадь. Сережа резко отскочил, упал на спину, увидел будто со стороны самого себя, беззащитного, нелепо барахтающегося. Кто-то ругнулся, проходя мимо: «вот же пьянь! Средь бела дня — ни стыда, ни совести.» Кто-то задел его, валяющегося, ногой — не то намеренно, не то случайно. Сережа кое-как поднялся на ноги, огляделся по сторонам… Пять углов. Захотелось от души рассмеяться: старичок-городовичок, покажись! Но смеха не было в груди, был лишь ужас. Над перекрестком разносился тот гул, от которого бежал Сережа. Им оказался колокольный звон. Звон был чудовищно, невыносимо громким, словно весь город накрыл собой тысячетонный колокол, в который били все черти ада во главе с сатаной. Люди тонули в этой немыслимой какофонии и, как к ковчегу, стекались к храму. — А что? Сегодня праздник? — донеслось из толпы до Сережи. — Так ведь Успение! — Сегодня? Вот черт! Я позабыла… — Не поминай рогатого всуе! Сережа малость отстал и не услышал продолжения разговора. Было Успение Пресвятой Богородицы. «Смерти нет, — так говорила Сереже мама. — Богородицу Христос забрал с собой на небо. Меня тоже Господь, Сереженька, вот-вот заберет, но я с небес буду смотреть на тебя, милый, и буду радоваться за тебя. Не грусти! На самом деле я всегда буду рядом. Поставишь свечку за меня, хорошо? Она мне будет от тебя — словно весточка о том, что ты все еще помнишь меня.» Сережа помнил. Разумеется, помнил. И эта память влекла его за собой к воротам храма. Однако, стоило ступить на паперть, нищий старик схватил Сережу за плечо: — Подайте си́ротам на пропитание, Христа ради! — Я не могу, — Сережа нервно задрожал. Старик нахмурился: — Что, денег жалко? — У меня денег нет… Старик уродливо расхохотался: — Нехорошо! Негоже лгать пред ликом Господа. — Но это правда! — Я что, по-твоему, слепец? Не отличу нищего мальчика от щеголя-богатея? — У меня нет с собой ни полушки. Я не лгу! Все мои деньги — не мои, они у Поля. Сам по себе я не гожусь ни на что, я даже милостыню подать не способен… — Сережа глухо зарыдал. Старик скривился: — Тогда на кой же ты пришел в божий храм? Ты даже свечки за упокой не поставишь. От тебя пользы нет ни мертвым, ни живым. И зачем только живешь на свете? Впустую небо коптишь. Рука, удерживающая Сережу, пропала, и вместе с ней пропал звон колокола. Тишина девятым валом вдруг обрушилась на Сережу. Хотелось спрятаться в себя, но «себя» у него больше как будто бы не было. Опустошенный этим открытием, он побрел, не разбирая пути, куда-то к Загородному, куда идти не хотел. Пока швейцар расшаркивался у дверей с купцом Кондратьевым, соседом снизу, Сережа мышкой прошмыгнул в его чулан. Он знал давно — там, посреди всякой бессмысленной рухляди хранился маленький коричневый пузырек с заветной надписью. Сережа схватил «Arsenic» и устремился наверх. Квартира, к счастью, была открыта. Поля не было. В квартире не было никого, кроме холста — изуродованного, покалеченного, расчлененного. Сережа снял его с мольберта, уложил на твердый пол и сам хотел было улечься рядом, но прежде взял стоявший на подоконнике стакан, в котором смачивал, бывало, кисти, и откупорил пузырек. Смешал в стакане знакомо-белый порошок с водой и залпом выпил. Сомнений не было. Воспоминаний, обиды — тоже. Ничего больше не было — все ушло. И даже мысли улетели, как птицы, что направлялись, верно, в теплые края. Сережа чувствовал — они не вернутся. Пустой стакан выпал из рук, от него не откололось, на удивление, ни кусочка. Сережа лег, наконец, на пол. Погладил холст и уцелевший подрамник. Глаза его были сухими, только тошнило и подкруживалась голова. За стенкой мальчик бился в истерике, рыдал, кричал отчаянно, остервенело: «я хочу к маме».