ANATHEMA–THÁNA–ATHAMÉ

Мор (Утопия)
Слэш
Перевод
В процессе
R
ANATHEMA–THÁNA–ATHAMÉ
переводчик
бета
Автор оригинала
Оригинал
Описание
Бурах вернулся домой ни к чему и к чему-то совершенно иному. Пробуждающие, побуждающие сны лицезреют его (и он лицезреет их). Это длинная повесть о последовательности снов, и о том, кто их пожирает, и о том, что пожиратель найдёт в этом затянувшемся голоде: смерть и вызов ей, жизнь и любовь, и все их спутники.
Примечания
ох, и затянуло же меня в омут этого фанфика... буду его переводить по мере своей занятости и вменяемости *нервно улыбается, дёргается глаз* будет забавно, если у меня это выйдет завершить за примерно то же количество времени, за которое авторке далось его написать (10 месяцев...). (15.04.2023)
Посвящение
всем моим подружкам с тамблера, которые в меня ВЕРЯТ (спасибо им за это), а также мейри <3 видели бы вы её рисунки по мору... (а вы пойдите и посмотрите. https://www.tumblr.com/meirimerens)
Содержание Вперед

Глава 2: Зов Изобилия

      Что ж, похороны были. Горожане были испуганы – бледные лицами, со сжатыми руками, в чёрных траурных одеждах; как сороки с набухшими красными глазами, с нетерпением жаждущие обряда. Голоса их тоже были, как враньи: низкие, хриплые, осипшие от боли, перетягивающей им горла. Достаточно далеко от обряда, чтоб отстраниться, но всё равно оставаясь участными, за действом наблюдали две девочки. Одну Бурах узнал – унылая и тусклая, бледная и тощая, в длинном синем платье и чересчур длинной куртке; это – дочка смотрителя кладбища, призрачная Ласка. Бурах осмотрелся и не увидел поблизости ни матери её, ни отца, и до него дошло, что она могла остаться совершенно одна. Сердце его сжалось от чувства глубокого сострадания – и особенно после того, как она подняла на него свои глаза, и они были чистые и широкие, и взгляд её блёклый, словно выбеленный.       – Вот и ты, – заговорила она, и голос её совпадал с её внешностью в своём призрачном, измученном тоне. – Ты вернулся. Ты привёл ко мне людей и наконец показался сам. Бурах приоткрыл рот, желая ответить ей, но другая девочка, смотря на погребение, перебила его. В её одежде цвета земли чередовались с пятнами грязи; из-под её шерстяной шапки торчали нечёсаные каштановые волосы.       – Почему земля так недобра к нему? Она поддалась, когда я выползла из неё… Бурах нахмурился.       – Да неужели? – Да, – она нахмурилась в ответ, и её нос сморщился прямо над своей горбинкой. – А ты разве – нет? – Нет. Я приехал на поезде. Зачем ты тут вообще? Ты знала моего отца? – Я наблюдаю, – заявила девочка-незнакомка. В её юном голосе блеснула нотка гордости, но звучала она угрюмо и мрачно. – Кому-то должно узнать его и сопроводить на небеса. Ну так, это твой отец? – Он не на небеса попадёт, барышня, – огрызнулся Бурах. (И всё же, слова продирались через его горло с бурлящей, горькой печалью.) – Наш народ в такое не верит. Он… возвратится к земле. Он ляжет в ту дыру, которую ты, вылезя, оставила после себя. – Он долго выдохнул. Воздух вышел из него колеблясь и дрожа. – И да. Это мой отец.       – Я слышала, он был убит своим собственным сыном, – сказала девочка, и голос её изменился – голос её сменил форму. Вырастил шипы. Они кололи Бураха, пока взгляд её бороздил его лицо. – Если ты – сын, то, ах, должно быть это значит… что мы нашли убийцу. Надо бы тебя сдать.       – Я не убивал его, – процедил Бурах сквозь зубы. Он скрипел коренными зубами, сдерживаясь, просто чтобы не залаять, не зарычать на неё с необузданной яростью.       – Посмотри мне в глаза. Тебе меня не проводить на небеса, но и за мной понаблюдай-ка хорошенько. Ты смотришь в лицо не убийце.       – Тебе-то откуда это знать? – Найдётся откуда, не правда ли? Мне ли не знать, поднимал ли я нож на своего же отца, – огрызнулся Бурах. – У некоторых людей душа способна отделяться от тела, – сказала девочка утвердительно, но с большим спокойствием. – Как два желтка в одном яйце. Нескольким людям в этом городе… это дано. Да. Я чувствую это. – Очень рад за них, – язвительно ответил Бурах. – Ну а мне вот не дано. А тебе?       – Не знаю. Надеюсь, что да. Надеюсь, что меня может быть много… множество. Надеюсь, я могу разделяться на сотни любящих осколков, чтобы каждому, кто нуждается в добром касании, досталось по кусочку… – Как чудно, – вяло сказал Бурах. Отверженный, возрастающий в тоне голос девочки неизбежно возвращал его к мысли, что что-то было с ней не так. – Тебе не хватает, чтобы тебя по-доброму коснулись, – продолжила она. – Но я боюсь, что ты отрежешь мне руку. – Иди себе проповедуй где-то в другом месте, ладно? Иначе так я и сделаю. – Не ссорьтесь, – вмешалась Ласка, голос её был ровный и тонкий. – Не делай ей больно, – она приказала Бураху. – Ты её знаешь? – спросил он. – Я видела, как она выбиралась из тёмной влажной земли. Ох, как она была сбита с толку и запутана. Будь с ней поласковей, хорошо? Смотри, как грязны её тощие ножки… Ох, как скоро грозятся разойтись подошвы её сапог… Бурах вновь осмотрел гостью сверху вниз.       – Я больше не запутана. Потеряна, быть может. Но я медленно могу очерчивать магнитные полюса этого города… Да… Всё сопрягается здесь и сейчас.       – Это всё прекрасно, девчонки. Ну, а я пойду сопрягусь в местах не настолько драматичных. Могу пойти напиться.        Ему не помешало бы спиртное, чтобы утопить в нём затевающуюся горесть, что потихоньку начинала разгораться.       – Могу, когда это всё кончится. Ласка, тебе принести чего-нибудь?       – Не надо, спасибо. Мне уже приносили хлеба.       – Как знаешь.       – Ты после пойдёшь в кабак?       – …У нас теперь и кабак есть? Она кивнула.       – Да… Ох, точно. Ты уже уехал, когда владелец его объявился в городе. Ох, это пристанище греха и разврата. Люди носят на поясах ножи так непринуждённо, как если бы те были кошельками. Дети без зазрения совести врут бармену, чтоб им налили выпить, и им наливают. Воздух отравлен дымом.       – Хуже, чем снаружи, там точно быть не может. Башка от пыльцы раскалывается…       – Я ничего не чувствую, – встряла Клара.       – Да, я уж догадался, что ты у нас странненькая особа. Закончив на том, под медленную, мрачную песню, что возрастала из крепко сжатых ртов травяных невест, Ласка помахала ему на прощание и осторожно, устало указала ему назад на обряд. У неё были свои заботы, а у него – свои. Взамен на её время, он благодарно кивнул головой, и бросил взгляд на эту Клару, которая тут же бросила его в ответ.              Была… была вязкая боль, которая тянулась и витала в воздухе над обрядом, как хищная птица. Бурах прошёл вперёд, и ожидающий, пробуждающийся народ Уклада пропустил его. Твириновые невесты, полукругом стоявшие подле раскрытой могилы, ореолом окружали погребённого отца-Бураха – нет, как раз-таки не погребённого отца-Бураха. Земля лежала распахнутая, как изголодавшаяся, но пустующая пасть; зубы из комьев земли и сгустки глины обрамляли её впалые губы – отец лежал в стороне от них, будто выброшенный прибоем на берег.       – Что происходит? – спросил Бурах одну из присутствующих женщин.       – Незаконченное дело, – пробормотала женщина, сложив руки на груди, будто желая смягчить свой вздох.       – Какое?       – Иди и глянь, – ответила она. И могила будто бы говорила: подойди и посмотри. И так Бурах и сделал.       Бурах истощился. Могила заполнилась. Земля содрогалась, словно от икоты. “Иди вперёд, вместе, внутрь, смотри, кого ты хоронишь”, – кричат вороны, хищные птицы, холодные предвестники. “Иди вперёд, вместе, внутрь, смотри, кого ты хоронишь”, – шёпотом ползёт беззвучное слово присутствующих. “Иди вперёд, вместе, внутрь, смотри, кого ты хоронишь”, – с ветром говорит незнакомка, чужеземная сестра, по-странному любезное видение, красная и землистая – её руки сцеплены перед её животом, образ её замотан в тряпьё, как будто она вылезла из той же самой земли, в которую опускали отца. “Иди вперёд, вместе, внутрь, смотри, кого ты хоронишь”. Ну, это папа. Бурах никогда ещё не чувствовал себя таким ребёнком, даже когда – в сердце у него колет – собственно, и был ребёнком. Преддверие, порог, бледное полотно – всё затворяется, занавешивается, потом мутнеет, потом меркнет. Земля забирает своё. Бурах забирает оставшееся. (Он глядит украдкой, пока бремя стелется ему на спину, замечает иссохшую кожу своего отца, забитые глиной впадинки под его ногтями.) О, как же ему хочется пойти и выпить. Как ему хочется купить себе выпить. Он идёт к дому незнакомки, чужеземной сестры, как она его и просила. Он входит сгорбленный и скрюченный печалью; уходит скрюченный и сгорбленный. Что ему делать с этим? Что ему делать с тем? Теперь ему придётся заботиться ещё о других именах поверх его собственного – да даже хуже, ему придётся заботиться за людьми, что находятся под ними (что включает и его собственное). (Ну, за людьми и… Чем бы это ни было. Чем бы это ни могло быть. Удург. Это звучало знакомо, так же, как и любое другое слово, что ему некогда доводилось произносить, в итоге позабывшееся. Он пристально осмотрел тавро, и то не глянуло в ответ.)       Бурах чувствует, будто клюнул на чью-то уловку – потому что так оно и есть, и у него поэтому, с этим, из-за этого сдают нервы. “Кто желает похоронить сына, что похоронил отца, что похоронил всех остальных, что похоронили Город, что похоронил…”, – Бурах хочет вернуться домой. Он должен вернуться домой, ему сказали что-то там осталось для него. Он клюнул, от дома к дому и обратно, как рыба на крючок. Дети разбросаны по городу, словно сметаемые ветром листья – такие же неуловимые и быстрые. Бурах отдыхает лишь один раз: возле покоев Ольгимской какая-то… инженерка сминает последние пепелинки своей сигареты. “Насколько благоприятно настроены к вам дороги?”, – спрашивает она помимо других реплик. “На дороги жаловаться не приходится”, – отвечает Бурах, – “но вот люди, что по ним бродят, порядком начинают действовать мне на нервы”. Она желает ему удачи. Она говорит, это всё, что она может предложить. Наконец-то он достал этот ключ, будь он проклят. Честно, ему приходится себя сдерживать, чтоб не расцеловать его.       (Потом был дом.) Бураху знакома была мёртвая тишина – но Тишина Мёртвого… это совсем другое. Она была вязкая, тягучая, как патока, воздушная – нет, засушливая, дышащая ему в шею. Она считала его шаги. Он считал свои дыхания. Он нашёл… сажу, либо же пепел, либо – даже может быть перемолотый пигмент. Подойдя, чтобы коснуться его, он почувствовал жар на своей ладони – предупреждение, словно толчок. Потому он не стал. Он проходил сквозь дом и слышал вокруг себя шёпот. (Он начинал привыкать к такому роптанью вокруг себя. Лишь бы только после него в челюсть не прилетало…) Комната была красная – ближе к свёкле, чем к крови, к сыпи, чем к яхонту; она разрасталась. Она выросла, когда он вошёл, словно вставший на задние лапы медведь, она показала зубы. Бурах разорвал печать, – подходяще! – сгрёб всё, что мог, к себе в карманы, и рванул к выходу. Прислонившись к двери, он чувствовал, как колотилось в груди его сердце, и что-то колотило по стенам, – как множество рук, что тянулись к его плечам, спине, словно хотевшие взобраться на него, забраться внутрь него и разорвать его. Он оступился на выходе, будто его толкнули, оглушили, – и влетел в недвижимый силуэт, что закрепился у него на пути, как каменная глыба. Он не извинился (это был его, блять, дом, у него были все права здесь находиться), равно как и незнакомец (чем этот тип себя оправдает?).       – Что вы здесь делаете?       – Я у тебя мог бы то же самое спросить.       – Но не спросите. У Бураха глаз дёрнулся. Голос у незнакомца был безмятежный, почти что ровный; и всё же слышалась в нём кромка тщеславия, с которой столкнулся Бурах. Смотря вниз, – так как незнакомец был низок, достаточно низок, чтобы Бурах мог подумать, будто ему придётся нагибаться, чтоб настоять на своём; он был по большей мере выше Лары на ладонь, – Бурах встретил два любопытных глаза цвета базальта, прочёсывающих своим пытливым взглядом его лицо. Они были обрамлены густыми, прямыми бровями, чьё соединение в середине поднималось, падало и изгибалось вместе с тем, как тот терял терпение.       – Ну?       – Этот дом – мой, – тут Бурах замялся. Он не соврал – и всё же звучало это не до конца правдиво. – Моего отца. Пришёл забрать… свои вещи. Незнакомец вытянул свёрнутую бумажку из одного из глубоких карманов своего пальто, рукава и бока которого были покрыты яркой серебристой змеиной кожей. “Речь заготовил?”, – из-за прозрачности бумаги Бурах смог заметить разбросанные по листку слова. Его любопытные чёрные глаза-булавки осмотрели его сверху донизу, и Бураха всё больше и больше начинал раздражать его неторопливый, наглый взгляд. Пытаясь избежать его, он зацепился глазами за брошку на его пластроне: змееголовая серебряная завитушка с красными бусинками-глазками. “Да вы издеваетесь…”       – Бурах, верно?       – Он самый. – Самый последний…       – Меня зовут Даниил Данковский, Бакалавр медицины. – Он не протянул Бураху руки для рукопожатия, как тот заметил. (Он также заметил его чёрные перчатки – “неужто он – тот самый гость у Каиных..? Как сильно за годы у них испортился вкус в выборе компании”.) Вместо этого, он едва поднял голову и запрокинул её назад, рот его сжался в тонкую линию, обрамлённую ямочками на щеках, и брови его поднялись – расправив плечи, он преобразился в надменной, высокомерной позе, и это ещё на порядок выбесило Бураха. – Я был уполномочен правящими семьями этого города для руководства санитарными инспекциями по моему профессиональному усмотрению, а также для того, чтобы ваш дом – дом вашего отца – был заколочен и помещён на карантин.       – Что с ним не так?       – У меня растут подозрения… которые, с вашего позволения, я оставлю при себе до тех пор, конечно, пока научный метод не принесёт своих плодов, чтобы я смог составить упрощённый синтез моих исследований.       – Со мной как с тупицей обращаться не надо. Я хирург. Стоило промолчать. Незнакомец – Бакалавр, в своём несимметричном, несочетающемся, дурацком пальто, – осмотрел его снизу, сверху, снова снизу. Верхняя губа его дёрнулась, – лёгкая нотка отвращения от вида крови на его сапогах.       – Вы кончали с отличием? Получали ли рекомендации от докторов, которые вам преподавали во время интернатуры? А название вашего училища помните? “Ну что за пронырливый, напыщенный еблан, чё ж ты так глумишься?” – Столичный институт высшей медицины и хирургии. Интернатуры не было, зато я получил теплейшие рекомендации от трёх капитанов и лейтенанта Юго-Западного фронта, если тебя такое заботит, – колко ответил Бурах. Насмешка Бакалавра ничуть не дрогнула и не спала, но Бурах заметил, как брови его распрямились из горделивой дуги в хмурую волну. “Щекотливая тема? …Тоже фельдшером был?”, – Бурах позволил себе об этом задуматься, но ненадолго, – этот щёголь шибко прилично выглядит для того, кто мог бы рыться в кишках на раскладушках под врачебными палатками.       – Сожалею вашей утрате, – сказал Бакалавр, и Бураха снова передёрнуло; на сей раз из-за… неожиданной искренности в его голосе, которую, как ему показалось, он уловил на слуху. Бурах не понял, утрате чего именно он сожалел, – его отца? Студенческих годов? Его дома?, – но времени о том размышлять у него не было: Бакалавр подступил к двери, огибая его, как изворотливый ветерок, и обмотал лентой вход от петель до ручки, прислонив к ней деревянную печать и сложенный лист, развевающийся на ветру, на котором жирным шрифтом написано было “САНИТАРНЫЙ УКАЗ” и ниже куча мелкого текста, с которым Бурах разбираться не намеревался. Лента – печать – лист; вход теперь походит на место преступления.       – Мне сказали, что в этом доме мой отец был убит, – Бурах столкнулся с Бакалавром, когда тот спускался вниз по лестнице. Он поднял свои полуприкрытые глаза цвета базальта на него, как будто не был убеждён, почти что словно не был заинтересован. – Ты об этом что-нибудь знаешь? Было сомнение, – и Бураху оно очень, очень не понравилось. Незнакомец что-то от него скрывал. – …Знаю. – Бурах настоятельно смотрел на него. – И у меня… как я выразился, растут подозрения. Он вновь прочесал взглядом Бураха сверху донизу, назойливо, нахально, скучающе, пытаясь содрать с него корку, – Бурах ощутил, как злоба бурлит у него в горле, там, где горесть и печаль отравили его рот и все слова, в нём плавающие. Подозревал ли он его? Его тоже?       – Не по поводу вас, – добавил Бакалавр прямо, без толики сомнения.       – О, – усмехнулся Бурах, одновременно злясь на то, что его посмели подозревать, и злясь особенно сильно от того, что кто-то счёл его неспособным на убийство. (Тяжёлое возвращение, да? Было ощущение, будто Бураху ну просто позарез надо было злиться хоть на что-то, что-либо – злиться, лишь бы только горе не поглотило его целиком), – да ты, я смотрю, очень в себе уверен. – Естественно. Надо быть дураком или идиотом, чтобы верить, что вы могли такое совершить, – ответил Бакалавр – прямо, без толики сомнения – и Бурах коротко, резко запыхтел через нос: смех, который он пытался сдержать. (С одной стороны, это было правдой; с другой, Рубин в это верит, и Бураху ой как не хотелось называть его идиотом. Ну, может не ой как. Хотелось, чуть-чуть.) – В конце концов, ваш отец был мёртв до вашего прибытия, и убийца, покидая место преступления, явно заскочил бы на убывающий поезд… а не сошёл бы с прибывающего. Бурах посмотрел на него безучастно, чуть облегчённо; истощённо, ощущая на себе вес разворачивающихся событий; насторожённо, потому что вспомнил Рубина, с его дурацко-идиотским убеждением, всё ещё желающим оттяпать ему башку за преступление, которого он не совершал. Губы Бакалавра вытянулись и едва заметно надулись извиняющемся выражении; Бурах не совсем знал, как к этому отнестись.       – Бурах, если вы себя считаете хоть сколько-то умелым в ремесле хирурга, приходите ко мне. Я остановился в Омуте, рядом с Каиными. Если мои подозрения верны, вы понадобитесь мне.       – Ты ожидаешь, что я стану на тебя работать? Не стоило этого спрашивать. Бакалавр вскинул вверх брови, незаметно покачал головой и моргнул, будто бы Бурах задал ему наитупейший вопрос, который тот когда-либо слышал.       – Да, – сказал он, тон его голоса намекал на то, что это, для него, было очевидно, – Очень надеюсь, что будете, для вашей же выгоды.       – Вот только, я в последние дни буду очень занят, – хихикнул Бурах, – Ну знаешь, отца моего убили и всё такое.       – Я знаю. Поскорее освойтесь, размышляйте и придите к выводу – думайте, Бурах, выясняйте, и может быть вы поймёте, почему вы можете понадобиться на моей стороне. “А ещё непонятнее нельзя было? Да что с тобой не так?” Бакалавр не ответил – потому что не слышал, потому что Бурах ничего не сказал. Он спустился на пару ступенек; пальто его развевалось, и Бураху подумалось, что он уловил форму его ремня – змея, опять. “Единожды – случайность, дважды – совпадение, а трижды – мотив”, – подумал Бурах. Затем, крайне метко: “Ладно, чудила”. Его силуэт истончился и скользнул сквозь плотный осенний туман на улицу. Бурах наблюдал за тем, как он уходил, презренно скривив рот. Этот городской пижон и дня тут не протянет в такой обуви. На этом он заключил мысль. Настигли другие: печальные, мрачные, тяжёлые. Они льнули к нему – как то дурацкое пальто льнуло к горделивым плечам того другого типа. Бурах не мог стряхнуть их с себя. Он ощутил вес ключа, смятых бумаг, всё ещё влажных и живых трав… имена, сам их вес, всё у него на ладони. Он удостоверился, что дверь была заперта, держала ленту и печать. Он преподнёс кивок головой – всё, что у него было.       Ему предстояло встретить всех детей из списка; это и… разобрать тавро. Удург – он походил на колыбель, над которой нависают ветви извилистых троп, и слева от неё небольшой якорь. Ему предстояло пойти в Омут. (Бурах усмехнулся: “Ещё бы”. Подождёт, не заржавеет.) Ему предстояло выяснить, куда мог бы вести тот ключ, который он с трудом выдрал у видений, заполонивших его опустевший дом. (Была одна догадка.) Ему – ну, в этом Бакалавр был прав: ему предстояло добраться до Рубина, ведь он был дураком и идиотом, думая что такое мог совершить Бурах. Он сунул руки в карманы и поспешил к квартире Рубина – если там он его не застанет, то подождёт. Ему больше нравилось это, чем возможность встретиться с ним на улице; он не был уверен, что Станислав не попробует выпотрошить его, как быка. А внутри хотя бы он сможет… ну, под стол залезть что ли. Город стянул вокруг него свои сети, пока он направлялся туда. Он пытался их избежать, правда – преследователи окружили его, и первый брошенный нож был не его. И второй, третий тоже не были, зато четвёртый был. Он выбрался из кучи переплетённых конечностей, покрытый кровью – своей и не только.

***

Первым делом Бураху в глаза бросилось то, что голова Рубина была выбрита. Вторым – что взгляд его был убийственный. Своими карими глазами он будто пытался приколоть его к стене, как ножом. (Третьим делом это не считалось, так как Бурах её не заметил: там была Лара, она укрылась в углу – не из-за страха, а из-за желания увидеть, смогут ли они разрешить вопрос словами.)       – Ты голову побрил, – сказал Бурах ровно, всё ещё не до конца отойдя от шока. Раньше у Рубина были длинные волосы – они ниспадали на его плечи густыми, тёмными волнами, которые он часто собирал в хвост. У Лары была привычка заплетать их, когда они отдыхали вместе; Бураху тоже хотелось попробовать, но он этого не умел. Теперь на голове его была редкая щетина; маленький шрам на лбу и другой – длинный, прямой, на затылке.       – Ты убил своего отца, – ответил Рубин. Его трясло от нескрываемой ярости. Он набросился на Бураха – и Лара подскочила, закричав, чтобы тот остановился, чтобы встать между ними. Рубин отшатнулся назад, будто испугавшись, что врежется в неё. Бурах покинул здание взбешённый, раздражённый до крайней степени. Надо же было ему прийти и всё проебать. Надо же было ИМ прийти и всё проебать! Станислав такой туполобый, что выжил бы, если сквозь его лоб прошла бы пуля. Бурах поддел себя на этой мысли, – “никаких пуль, никаких пуль, Господи Иисусе, ты ебанутый”. Он был невероятно зол на Станислава, и Станислав был невероятно зол на него, но он думал, что сможет вбить в него хоть каплю понимания. Он молился о том, что сможет вбить в него хоть каплю понимания. Рубин больше всех походил для него на брата, чем кто-либо, кого земля даровала в его жизнь. Ну, земля и все остальные. Ему не хотелось бы на себе ощутить тяжбу Каина и Авеля. Бурах был зол, но более того, ему было так невъебенно грустно. Он задержался ещё какое-то время на улице, ловя на себе всё менее и менее озлобленные взгляды, и обменялся предметами. Он скрылся от чужих глаз, чтобы залечить свои раны – ничего серьёзного, ничего смертельного, но достаточно раздражающе, чтобы вызвать в нём желание вернуться к тем мужикам, которых он оставил подыхать, и заехать им лишний разок сапогом под рёбра. Но он этого делать не будет. (Он глубоко вдохнул.) Он не будет этого делать. Он пробежался глазами по тем бумагам, что он получил от покрытой тряпьём человеки, тем, что он нашёл в своём залитом кровью, неспокойном доме. Кровавая – чёрная – бурая. Залить, разварить, перегнать. Его почти утешало то, насколько понятными были все эти формулы – хотя бы что-то было понятно. (От вида почерка его отца у него сжималось сердце. Он вновь свернул бумаги и запихнул их в карманы.) Свет потух. Воздух уплотнился от тёплого вечернего ветра. Хорошо, пойдёт он в Омут. (Он скрипнул зубами.) Пойдёт.

***

Он был встречен женским криком. Он вздрогнул и ударился локтем о дверную раму. – Ах ты мясник, как ты посмел войти сюда! Бурах шагнул в сторону, заглянул за деревянную перегородку, и увидел её – облачённую в одежды цвета золота, охры, кости, свернувшуюся на кровати, стоявшей в углу. Она тяжело дышала, уставившись на него широко распахнутыми карими глазами.       – И незачем так орать, барышня, – Бурах пытался унять её, – Бакалавр просил меня прийти. Она сощурилась.       – Нет, не просил.       Бурах сощурился в ответ: – Да о чём ты, чёрт подери, говоришь? Просил. Мне ли этого не знать.       – Его здесь нет. Он не мог попросить тебя прийти, – соврала она. Пол наверху скрипнул. Расхаживает там себе. Половицы вздохнули и напряглись.       – Лживая девчонка, – сказал Бурах, – А я-то думал, что змеиный язык был присущ твоему жильцу.       – От тебя несёт кровью. Ему будет это противно.       – Если он и вправду Бакалавр медицины, ему к такому не привыкать. А если нет – значит, потерпит. Ему вполне было понятно, что именно хозяйке эта вонь была неприятна. Ну, удачи ей! Весь город был ей пропитан – хотя быть может она не очень часто выходила из дома. Она действительно была похожа на домоседку. Бурах взобрался по лестнице, и Данковский тут же встретился ему на пути. Наверху была круглая комната, обрубленная с одной стороны длинным, высоким книжным шкафом, который тянулся от двери и до следующей стены. Прямо за дверью – перегородка; она была из тёмного дерева и украшена багряной обшитой тканью. Войдя, Бурах заметил за ширмой постель – не заправленную; и на её конце, в пространстве между полками и стеной, была маленькая дверь. Половицы были выложены узором. На них бережно были выстелены дорогие ковры. Бежевые обои покрывали стены, и тени тянулись вдоль них. На столе, что был напротив кровати в другом конце комнаты, лежала кипа книг, аккуратно разложенные бумаги, инструменты и кожаный портфель. Через круглое окно открывался вид на главную улицу Створок.       – Бурах. Я слышал, что вы вошли.       – Что я вошёл или же то, что внизу эта девица закричала, как резаная. Бакалавр вздохнул – к сожалению, он имел в виду последнее.       – Не хмурьтесь вы так. Я знаю, вы меня видеть не рады, но я прошу вас хотя бы не показывать это слишком часто.       – Не льсти себе. Я не хмурюсь. (Бурах очень даже хмурился.)       – Слушайте, я сожалею, что вам пришлось претерпеть такой приём. Ваша… репутация вас опережает. Я поговорю о вас с госпожой Ян—с Евой.       – Ой, умоляю, – усмехнулся Бурах, – и что же ты ей скажешь? В ответ на презрение в его голосе Данковский глазами прицепился к его лицу, озадаченно, задумчиво сощурившись.       – Ты считаешь, что ты мне не нравишься. Он так ровно это произнёс, что Бурах ощутил себя беззащитным. Этот неколебимый тон сбивал с толку ещё сильнее, чем все его презрительные, высокомерные взгляды и замашки. В нём таилось – или может и вовсе отсутствовало – намерение поглумиться, осудить или оценить. Возвращая себе хладнокровие, Бурах надул губы – во всяком случае так он почувствовал. (Или понадеялся, чтобы у него была причина сделать впечатление взаимным.) – Это неправда, Бурах, – настойчиво ответил Данковский, и Бураха передёрнуло от суровости его взгляда. – У меня есть причины полагать, что в скором времени мы станем неотделимы друг от друга. В связи с тем, как складываются обстоятельства, я не могу избавиться от затянувшейся мысли, что ты будешь мне нужен, как пальцы, способные дотянуться до полостей этого города, до которых сам я добраться не могу. – …Вот так напрямую, да, Бакалавр? – Я не буду ограничивать себя в словах. Не позволяй… госпоже снизу тебя отчаивать. Я обязательно поговорю с ней о тебе. Я уже говорил с твоим коллегой. Он согласился быть моим помощником – и благодаря этому, он понял… что ошибался на твой счёт. – Говорил..? Согласился? Ошибался? – На всё – да. – Почему же? Когда? – Ранее сегодня – по всей видимости, тогда он только что с тобой поругался. Разгневанный. Обиженный, – Бурах дёрнулся и обильно сглотнул. – Но он меня выслушал. Надеюсь, он перестанет пытаться прикончить тебя при каждом удобном случае, и когда я закончу объясняться перед госпожой Ян, слово о том, что ты не причастен к преждевременной смерти своего отца, должно разойтись быстро. – Как тебе удалось убедить Ста—Рубина? Как ты об этом узнал? – Как я и сказал, у меня было… подозрение, – его тёмные глаза сузились щёлочками. – И с помощью Рубина, мне кажется, я смог окончательно его закрепить. Бурах подметил, как он сказал, что он смог. “Давай-давай, хлыщ, рассказывай”.              – У нас есть устойчивые подозрения, основанные на косвенном, но твёрдом доказательстве, что твой отец скончался из-за заразной болезни. Пощёчина.       – Старейшина Каин, Симон, тоже стал её жертвой – спустя несколько часов после того, как я прибыл в город. Люди, что преследуют тебя за отцеубийство, сваливали и продолжат сваливать вину за его смерть на твои плечи до тех пор, пока новость о болезни не распространится в городе. Вторая, третья пощёчина. Бурах не шевелился. Данковский притих и сморщился.       – …И я боюсь, что сама болезнь расползётся быстрее, чем слово о твоёй невиновности. Бурах наконец отдышался. Он тяжело вздохнул, а затем спросил:       – Нам известно, что это такое?       – Нет. Пока что. Как мой помощник, Рубин согласился проводить тесты на всяком заражённом органе и организме, что сможет найти. Однако, он пребывает в ужасе, – он покачал головой. – Он говорил о внезапной вспышке пять лет назад – ты что-нибудь знаешь об этом?       – Конечно нет. Меня здесь не было.       – Он говорил о свирепой болезни, что прорвалась через восточную часть города. Она пожаром пронеслась по городу – и только твой отец сумел обуздать её через принуждённый карантин в Сырых застройках. Бурах уставился на него. Тонкая усмешка смылась с его лица. – Много, много людей погибло, – сказал Бакалавр. Голос его был неописуемо мрачен. Бурах сопротивлялся угрюмому выражению его лица: – …Кому об этом известно? – Мне. Теперь – тебе. Рубину. Я обсуждал это с Каиными, Сабуровым, Ольгимскими… – он сморщился. – С разными… степенями успеха. – Как же они согласились с тобой работать? – …Я доброжелателен, – сказал Бакалавр. В его голосе слышалась досадная нотка, и Бурах соврал бы, если б сказал, что он не ждал от него реакции. Он сдержал грохочущий смех и сквозь его нос донёсся хрустящий звук (ему даже не было настолько смешно, Бураху просто хотелось быть громким – и поддеть Бакалавра за его чопорную и напускную наружность в качестве возмездия за все его насмешливые, надменные взгляды ранее). – Я дружелюбен, – добавил Бакалавр, повысив голос. – Я знаю как компрометировать и говорить с людьми. Бурах искривил свой рот в сдержанной ухмылке – нарочито преувеличенной. Взгляд Данковского стал жёстче, и Бурах понял, что тот не шутил.       – Я представляю твой единственный шанс найти в их глазах сострадание, Бурах. Не отказывайся от моего предложения. Бурах затих, и лицо его распрямилось.       – Хорошо, – сказал он. – Так какой… у нас план? Мрак спал с Данковского, словно ударяясь о пол осколком фарфора, и он начал в обеспокоенной манере расхаживать по комнате. – Если опасения твоего коллеги по поводу этой болезни хоть сколько-то близки к правде, нам будет необходимо всё, до чего мы только сможем добраться – сыворотки, таблетки, антибиотики, обезболивающие. Бурах, скажи мне – ты уже перенял наследство твоего отца? – Да. – Завещал ли он тебе… что-либо, что могло бы помочь нам? Бурах задумался. Завещал ли? Рука его зарылась в его кармане. Когда она задела шершавую бумагу, он стал более всего не уверен, стоит ли ему что-либо показывать Бакалавру. “А, похуй”. Сначала он строил из себя невесть что, потом был покладистый, потом опять напыщался; Бурах готов был кинуть жребий и посмотреть, что ему выпадет. Он вытянул бумаги. Данковский уставился на них непонятливо – а затем озадаченно, начиная понимать, что перед ним находилось.       – …Травяные рецепты? – сказал он, поведя бровью.       – Да, – ответил Бурах. – Этим… промышлял мой отец. Рот Бакалавра искривился – по углам ухмылка его опустилась, и его губы истончились так, словно втянулись внутрь.       – …Что ж, – проговорил он наконец, – лучше… чем ничего, однозначно. Он опять прочесал взглядом строчку за строчкой. Недовольство на его лице сгустилось. “Надо было себе их оставить—ладно, нет, нет”. Бакалавр же сказал, что им понадобится всё, что они могут достать.       – Ты меня прости, Бурах, – (Он совершенно не звучал так, будто бы извинялся.), – но это не то чтобы выглядит для меня неясным, а скорее… как ненаучные сказки. Фантастическое травничество, – он нахмурился, словно погружённый в мысли. – При обычных обстоятельствах, я бы не прибег к ним в качестве моего первого выбора, конечно же, учитывая то, насколько… неубедительными они мне показались.       – …Но?       – Но это, Бурах, не обычные обстоятельства, – голос его упал, помрачнел. – Мне не известны пределы того ущерба, что может нанести болезнь, но… если верить твоему коллеге, и его памяти о последней вспышке… У нас есть причины, чтобы беспокоиться. Сильно, сильно беспокоиться. Он вновь осмотрел неплотные страницы. Бурах увидел, как брови его хмурились и напрягались от усилий, что он влагал в расшифровку чужеземных знаков.       – Бурах, сваришь для меня несколько?       Бурах дважды моргнул, недоумевая: – Для чего? С чего бы мне делать это для тебя? Ты же сказал, что это ненаучные сказки.       – Я не это сказал, Бурах, я сказал это похоже на ненаучные сказки.       – Ну конечно. Большая разница, хонзоhон, – усмехнулся Бурах. – Очень, – парировал Бакалавр, отказавшись поддерживать как его сарказм, так и агрессию. – Рад, что мы согласились, Бурах. В ответ Бурах поджал губы. Ему многого стоило, чтобы не начать придумывать для него ещё выразительных прозвищ, пока тот не разобрался с языком.       – Ну, так ты сделаешь? – настоял Бакалавр. – Я хотел бы, по самой крайней мере, изучить их. Принеси мне… допустим, три. Одну, чтобы увидеть её общее строение, другую, чтобы пронаблюдать прямое действие в заражённой ткани, органе или крови—Боже, нам же ещё придётся… Да, их нам тоже придётся достать… Ну, всему своё время—и третью про запас.       – Тогда тебе лучше за это мне заплатить, – презрительно отозвался Бурах. – Встретили меня здесь не очень тепло, и мне хотелось бы возместить потери.       – У меня не так уж и много денег, в противном случае я естественно бы тебе заплатил, – Бакалавр вздохнул—и Бурах вздрогнул от такой его искренности. (Что ж… Теперь ему немного стыдно за то, что он его оскорблял… Впрочем… самую малость. Он всё ещё был… невыносимой личностью.) – Я постараюсь переубедить Каиных и Сабурова по поводу тебя. Я также расскажу о твоих благих делах хозяйке дома; и новости о том, что ты мне помогаешь должны разойтись быстро и, надеюсь, вскоре очистят твоё имя. Бурах открыл рот, собираясь сказать ему, что никогда (ну, пока что) не соглашался работать на его стороне—но Бакалавр его перебил:       – К тому же, эта мансарда будет для тебя открыта. Даю моё разрешение сказать хозяйке, что тебя здесь ждут. В случае если тебе понадобится микроскоп или любой другой инструмент, что будет в моём распоряжении, этим (он указал на свободную плоскость стола, на разбросанные книги и брошюры, на, действительно, микроскоп) ты можешь свободно пользоваться. Просто… не сломай ничего. Бурах посмотрел на него искоса, и увидел, что эта нотка надменности вернулась к его полуприкрытым глазам. Бакалавр показал рукой на кровать позади него, вплотную прижатую к книжному шкафу, что был высотой во всю стену, прикрытую деревянной перегородкой.       – И, полагаю, вот та постель тоже будет твоя. Но не привыкай к ней чересчур – не тебе одному будет нужен отдых.       – Надеюсь, тебя кто-нибудь предупреждал о том, какой у нас воздух в это время года.       – Да, предупредили уже несколько раз. Благодарю, – процедил он, заметно раздражённый – сколько же людей ему пришлось из-за этого выслушать? Тогда Бурах кивнул. Это всё, что у них пока было, да? Рецепты его отца, его… нетвёрдое владение ремеслом, и предчувствие, что что-то назревало – ой в каком нехорошем смысле.       – Хорошо. Я принесу тебе тинктуры. Возможно, придётся собрать ещё трав…       – Как ты находишь эти растения?       Бурах моргнул: – Снаружи. – Я мог бы сам догадаться, коллега. – Ну что мне ещё тебе сказать? Я выхожу наружу и ищу их, – он пожал плечами. – Они могут быть… слегка неподатливы. Не думаю, что они дадут себя найти таким, как ты, – сказал он с ноткой язвы в голосе. – Поэтому мне и нужен твой профессиональный опыт, – сказал Данковский. Бурах стоял там. Он не был ошемломлён, но близок к тому. Что же с ним такое? Он изменился от искреннего и удивительно сдержанного до бесцеремонного и холодно высокомерного. Бурах увидел, что взгляд его на нём не дрогнул.       – Было ли… что-то ещё в наследстве твоего отца?       Бурах пожал плечами: – Травы. У меня есть… список имён.       – Мне не известно ни одно из них.       – Ты же только сюда приехал, – сухо сказал Бурах. – Это городские дети. Сироты в основном. И ещё… – он указал на тавро, – Что бы это ни было. Удург. Данковский протянул руку, чтобы взять список, и Бурах сгрёб его до того, как тот смог дотянуться. Данковский глянул на него угрюмо, и ухмылка его сжалась в тонкую, суровую линию. Бурах держал ему список для чтения, а не чтобы он до него касался. Данковский посмотрел на него, и его хмурый вид смягчился до недоумения. Бурах почувствовал, как насмешка колет ему рот, и ему пришлось сдержать ухмылку.       – …Значит, степь важна?       – Да. “Чертовски прав!”       – Боюсь, с ней я тебе помочь не смогу.       – Это понятно. Каждому своё поле действия, где коровы будут мирно щипать травку. Они попрощались друг с другом. Голос Бакалавра был спокоен, собран, и подавал толику благодати. Бурах ушёл, не зная что и думать об этом типе. Ночь снизошла на город – сон не желал снизойти на него. “Ах”, – Бурах вздохнул от прикосновения холодного вечернего воздуха. Наконец-то он сможет купить себе чего-нибудь, блять, выпить.

***

      В здании были бетонные лестницы, вгрызающиеся в землю. (Бурах ощутил дрожь.) Он медленно спустился по ним и толкнул тяжёлую дверь. Испарения, миазмы, заглушённая музыка нахлынули на него, и он чуть не оступился так, будто его ударили. “Боже, – подумал он, – Ласка не соврала… Воздух тут отравлен дымом”. (И когда он вошёл, то увидел, что действительно люди носили на поясах ножи так, будто те были кошельками. Детей он, однако, нигде не увидел.) Бармен бросил в его сторону косой взгляд. Бурах заметил в том то, что он принял его как мясника, приметил на нём кровь — он отвёл взгляд, не из-за страха, уважения или стыда, а из-за безмятежного признания; признания, что будто бы шептало: “он и хуже видал”. Дым завивался, вертелся и танцевал вместе, вокруг, из-за музыки – её звуки ударяли по обклееным обоями стенам, стучали по огромным деревянным панелям, отделяющим скрытые столики, просачивались сквозь Бураха через его лёгкие. Бурах ходил в поисках хоть одного свободного стола. Неизбежный, стоявший посередине помещения, как эпицентр всех звуков и форм, кто-то, кого Бурах никогда до сих пор не видел – рукава его длинного, распахнутого белого пальто были закатаны на сухих, жилистых, испещрённых венами руках; его шея, с которой свисала завязанная узлом верёвка и чёрный, подобный нерву шнур, была прямая и крепкая, как мраморная колонна; костяшки его пальцев были украшены переплетёнными серебряными кольцами, а их кончики – кусочками белой марли. Его взгляд стрелой протыкал Бураха насквозь.       – Не смей топтаться своими заляпанными грязью и кровью сапогами по моему чистейшему заведению, – сказал мужчина. Голос его был низок, глубок, натянут как канат, со змеиным присвистом. Бурах опустил взгляд на свою обувь – и впрямь заляпанную грязью и кровью, – затем вновь поднял на своего собеседника, который пялился на него заиндевело. Глаза его были широкие, пытливые; над ними – чёткий искривлённый шрам, тянувшийся вниз от его линии волос, как сгорбленное острие рыболовного крючка. Глаза Бураха блуждали по стенам, их давящим, гипнотическим узорам, набухшим от тяжёлого, пьянящего дыма. Затем по компании посетителей, смотревших на него в ответ маленькими, любопытными, твёрдыми и дерзкими глазами. Наконец, по полу – он действительно был чистый. Слишком чистый, если можно так выразиться. Надраенный.       – Тебе не убедить меня, что мои сапоги здесь – самые грязные. Я слышал, что это место – пристанище греха.       – Тебе-то какое дело? Ты христианин, что ли? Бурах поджал губы в линию и моргнул.       – Может и так, – продолжил мужчина не запнувшись, как будто и не спрашивал, – но полы я всё равно мою.       – Я не видел тебя здесь раньше.       – А я вот тебя видел. “Это мало что уточняет”, – подумал Бурах. Товарищ по училищу? Он надеялся, что нет. Солдат? С бинтами, обмотанными у него вокруг живота, это казалось возможным – Бурах всё равно надеялся, что нет. Он чувствовал в голосе и дерзком взгляде своего собеседника темпераментность и непостоянность, с какими на поле боя продержаться нельзя было. Впрочем, разных болванов в своё время ссылали на службу; потому Бурах всё же спросил:       – Ты был на Юго-Западном фронте?       – Чёрта с два. Я б предпочёл, чтобы мне ноги оторвало, чем ходить маршировать. И с удачей, какая бывает у пехотинцев, это бы при любом раскладе случилось.       – Тогда, должно быть, мы виделись в Столице?       – Мы не виделись, приятель; но я жил в Столице. Разговаривать с этим типом было всё равно что ходить по минному полю безо всякой на то причины – Бурах полагал, что был смысл во всех его подколках, его оскалах, его твёрдом, насекомоподобном взгляде.       – Что привело тебя сюда из Столицы?       – Я Архитектор, – тон его голоса изменился. В нём была спесь и выдержанность. Плечи его откинулись назад, царственно, высокомерно; его подбородок вздёрнулся – всё это отдалённо напоминало повадки городского пижона. “О, вы вдвоём отменно сдружитесь, если он… вхож в такие заведения”. – Инженер. Моё имя Андрей Стаматин; Андрей – и никак иначе, и я – вторая голова янусианского дуэта, что мы с моим братом образуем, – он осмотрел Бураха сверху донизу. Взгляд его вновь охладел. – И только мне дозволено проливать на эти полы кровь, – прежде чем Бурах успел спросить о его брате, Архитектор спросил сам, – А ты кто? Вопрос не сложный, но Бурах всё равно запнулся. – Если ты знал моего отца, Исидора Бураха… я – сын. Его сын. Наследник. Артемий Бурах. Андрей наблюдал за ним – наблюдал, а не смотрел.       – Мне довелось его знать.       – Ты не похож на того, кто часто болеет, – попытался пошутить Бурах.       – Он хорошо знал Симона, а Симон хорошо знал нас. Хотел бы я сказать, что мы знали хорошо кого-либо из них, но то было бы ложью. А сейчас и подавно ничего узнать не сможем…       – Почему же? Глаза Андрея сузились. Взгляд его на Бурахе сделался мрачным и любопытным.       – Симон мёртв, – сказал он. – Тебя разыскивают за убийство твоего отца, верно? И за Симона – тоже? Бурах не ответил. Он знал это, он уже это знал, но услышать это, сказанным вслух, промолвленным с таким весом в голосе, с проскальзывающей воинственностью, было отдельным ударом. Стаматин пялился. У него были твёрдые глаза и челюсти, и он был напряжённый, заведённый, словно зверь. Наконец, он заговорил:       – Я не считаю, что ты убил своего отца, – сказал он. Его глаза прочёсывали облик Бураха – вниз, вверх, вниз и снова вверх, к его лицу. – Ты слишком мягкий. У Бураха аж дыхание спёрло. Он вспоминал своё отражение – резкость черт его лица, оскудевшего и голодного; свои одеревеневшие плечи, которые делали его похожим на острый, ровный утёс. Он вспоминал то, как наносил удары, но не лица, что попадали под них. “Мягкий?”, – ему становилось не по себе от того, что он подразумевал, от той жестокости, что бушевала по вине Стаматина.       – Я не считаю, что ты убил своего отца, – повторил Андрей. Он остановился, приглушил свою мысль, будто нарочно играл на любопытстве Бураха. Голова его наклонилась, глаза его стали зловещими и задиристыми. – Но если бы убил… – он поднял руки… будто бы пожал плечами, показал свои усыпанные шрамами ладони, как жест ужасно беспечного товарищества. Он улыбнулся. Он улыбнулся. – Я бы тебе не сочувствовал, но я бы тебя понял. Вступила тишина; жаркая, неодобрительная тишина, что качала головы постояльцев, словно недовольный ветер, но никто из них не поднялся. Взгляды отрывались от Бураха, как будто Стаматин отталкивал их.       – Я не стану биться с тобой за эту вымышленную победу, что ты себе присвоил, – сказал наконец Бурах низким, мрачным голосом, крепко не одобряя эту внезапную, ядовитую фамильярность Стаматина.       – Конечно не станешь, – ответил он. – Не посмеешь.       – Отвали.       – Что есть крайне досадно, – добавил он, не придав значения язве со стороны Бураха. – Ты похож на достойного бойца. Будто тебе это нравится, к тому же. За тобой уже тут прозвища ходят. – Думаешь, мне понравилось оказаться избитым как только я сошёл с поезда? Думаешь, понравилась такая вот встреча после того, как я был в отъезде шесть лет?! – Я ещё много чего думаю. И глаза его скользнули вниз по каменному, неподвижному силуэту Бураха, чтобы бесстыже таращиться на его выпачканные красным руки и высохшие багряные пятна на его рукавах.       – Значит скоро не будешь, – ответил Бурах — твёрдо, сухо, щипяще, подобно Андрею, с издёвкой в глубине его сжавшегося горла. Архитектор поднял бровь. Будто говорил: “Продолжай”. – Мы нашли убийцу. И им был не я. Стаматин вновь сделался холоден лицом.       – О, неужели? И знаком ли он мне?       – Нет, – сказал Бурах. – Ты будешь удивлён, – усмехнулся он.       – Обожаю сюрпризы. Тогда Стаматин шагнул в сторону, намеренно освобождая столик и сидение, унося с собой пустую бутыль. Бурах сел и заказал что-то алкогольное — что-либо алкогольное — у официанта, что наблюдал за ними, как притихший филин.       – Будешь пить за память отца? – Бурах не ответил. – Тогда за своё собственное горе? – Бурах снова не ответил; вместо этого он болезненно кивнул, поджал губы, чтобы удержать… что-то, он сам не был уверен что, внутри. Андрей хмыкнул. Андрей кивнул. – Что ж. Если останешься здесь подольше, то можешь повстречаться с моим братом. Будь с ним подобрей, мясник. Иначе от меня милости впредь не дождёшься.       – Как он выглядит? Бурах повернулся к Архитектору, не услышав от того ответ. Стаматин поднёс ладони к лицу, накрыл его ими, а потом убрал, показав ничего, кроме новой самодовольной улыбки. “Вот так”, – это значило.       – Волосы длиннее, – наконец добавил он, будто это была единственная деталь, что их различала. И затем он скользнул меж открытых занавесей в разинутую пасть кабака — тонкое отверстие между двумя деревянными, оклеенными обоями стенами. С перемычки свисали короткие драпировки, походившие на ряд прямых, узорчатых зубов. Принесли бокал — похожую на башню штучку, стоявшую на длинном стебле и маленькой ножке, ребристую с той стороны, где легла рук Бураха. Всего один раз он поднял тост с видениями; с узорами на стенах, с которыми дым сливался с пресмыкающейся, ползучей живостью; с плотным, тяжёлым дымом. За другим столом чокнулись в ответ. Он испил, и спиртное, продвигаясь вниз, вспыхнуло пожаром, обжигая тонкие соломинки голосовых связок Бураха.       Обещанный братец явился, и, увидев его, вспоминая движения рук другого Стаматина, то, как тот показал лишь своё лицо, его прибавку “волосы длиннее”, Бурах подумал: “Господи Иисусе, а он, сука, ведь не соврал”. Он почти что отчаянно принялся искать отличия; найдя несколько, он вздохнул чуть ли не с облегчением. Ему показалось, что у брата были тоньше губы — он вскоре осознал, что тот просто поджал их; угрюмо, сердито, сдержанно. Виновато. Бураха не переставала терзать мысль, что сам он навряд ли выглядит как-то иначе. Брат пробирался сквозь наполненный дымом воздух тяжёлой поступью окаменевшего призрака. Он сел напротив Бураха и поднял на него свои глаза — такие же суровые, едкие, по-зимнему холодные; пронзительно голубые, и их зрачки были не больше булавочных головок. (Недомогание схватило Бураха за горло, и хватка, которой он не мог стряхнуть, обвилась ему вокруг шеи.) Они, как влажные самоцветы, качались в кирпично-розовом налёте похмелья и, глубже, в чароитово-фиолетовом бессонницы, которая вливалась в высшие точки посередине его щёк. Он был похож на проклятого художника. Пах выпивкой и цветом тоже на неё походил.       – В твоих разгневанных глазах блещет удивительная доброта, – промолвил он; и голос его был искажённый, ломкий, он скрёбся в глубине его горла. – Я не видел тебя прежде. Что скажешь?       – Что скажу..? Мало что можно сказать.       – Что ты пьёшь? За что ты пьёшь?       – А мне нужна причина?       – Ты не нуждаешься в причине. Ты её имеешь. Бурах оценил его слова, взвесил их. – Я пью за память моего отца. Взгляд брата вскарабкался по его лицу, как бегущий паук.       – Ты – Бурах-сын, верно?       – Да, – “Я – Бурах-сын”. – Я сын Бураха.       – Сожалею твоей утрате.       – Что за странная фамилия, – Бурах посмеялся скудно, угрюмо, сквозь натянутую улыбку, обнажившую зубы. Стаматин посмотрел на него искоса, его мокрая голубая рыба-радужка запуталась в сети его склеры; ему не было смешно ни хуя.       – А ты? – спросил он, на этот раз собранно.       – Пётр. Пётр Стаматин. Пётр подчеркнул паузу. Короткую, но тяжёлую, задумчивую паузу. – Да. Пётр… (Он постучал пальцами по краю своего стакана, зазвенев по нему длинными ногтями.) И с тех пор, как я возвёл башню, что шпилем своим упирается небу в брюхо, мне должно… – он поднял стакан, его мизинец и указательный палец отделились от его поверхности, – …стать вторым… или третьим архитектором, которого угробит этот город.       – Кто же был первым? Пётр не ответил и вместо этого запил. Он глотал долго и тихо, как будто собственную слюну.       – Пей, Бурах. Твоему народу твириновая мара нужнее, чем мне. Твои уши… внимают её шёпоту. Мне без ней жить нельзя, но ты проберёшься сквозь её тучные, зелёные завесы… Будешь плестись… по раскрытым тропам, когда её дурманящий анисовый аромат отступит и раскроет тебе свои тайны… Прежде чем Бурах смог спросить, что за очевидно-пьяную хуйню тот нёс, Пётр резко вскочил со стула, зайдясь дрожью.       – Чёрт. Чёрт её дери.       – Эй, у тебя всё хорошо?       – Лучше не бывает. Пей, Бурах. Пей. Я слышал, ты долго не был дома.       – Кто тебе об этом сказал? Пётр соскользнул со стула. Он удалился из кабака ползком, корчась, неистово хватаясь за диафрагму — печень… Бурах смотрел, как тот уходил. Рука—призрачная, дымчатая рука Андрея повисла над столом и шустро утащила пустой стакан Петра прочь. Лицо его было размыто, либо же казалось таковым. У Бураха кружилась голова, и он поспешно вышел. Он тоже удалился ползком. Он понял, что плетётся, действительно плетётся по раскрытым путям, усыпанным опавшими листьями, которые он вздымал своими нестройными шагами. Он смог добраться до мастерской, до Берлоги, до—дома, это будет его домом, как было когда-то его отца. Путь был освещён, как будто специально для него. (Он встретил по пути блуждающих твириновых невест и понял, что возможно так и было.) Он смог зажечь свет в этом закопчённом, тёмном месте; керосиновые лампы стояли в ожидании бесонных ночей. Золотой оттенок огней отразился в бронзе дистилляторов, в которых Бурах заметил своё искажённое лицо. Точно. Ему же надо кое-что сварить Данковскому. Пьяный в хламину, он чуть не завалился, когда приметил в углу силуэт — тощее, светловолосое, веснушчатое чудо, которое уселось на огроменном стуле, как стриж. Бурах чуть не вскрикнул.       – Это ещё что за тщщертовщина? Ты что, тщщёрт побери, тут делаешь? – А ну не груби! И не чертыхайся, а то накликаешь на себя. Ребёнок вышел на золотистый свет.       – Я Спичка. Я часто сюда заходил.       – А ты раньше показаться не мог, когда я за вами всеми везде оббегал? Я думал, до тебя это уже дошло.       – Не смешно. Я не смеюсь.       – Я и не шутил, малой. Спичка нахмурился. Спичка нахмурился так, будто Бурах тут вёл себя странно, и Бурах чуть не свалился наземь, пытаясь его прогнать. (Он не смог его прогнать. Парниша порылся по углам в поисках деталей, и Бурах починил алембик, хотя даже не знал, что он был сломан. С тинктурами придётся подождать — придётся до тех пор, пока твирин не перестанет бить ему в голову, как в колокол.) Он знал, что где-то здесь была кровать; будучи ребёнком, он много раз пробирался сюда, и ещё больше его отец звал его, чтобы смотреть за его работой. Кровать была — шаткая, скромная койка под стать монаху (или солдату. Бурах отогнал эту мысль). Он взобрался на неё, холодную, одержимый лишь своим собственным теплом. Свисавшие сухими пучками травы были едкими, злобными, резкими, рвущими. Твирин взывал к своим корням пронзительным песнопением. Напиток топил мысли Бураха в глубокой, как озеро, темноте, плотной и тяжёлой от колосков твири и осадка густого спиртного. Бурах — лёг — и голова его закружилась ещё сильнее. И Бурах — чувствовал своё погружение. И Бурах — видел сон.       Возле двери стоит ребёнок. Возле двери стоит ещё ребёнок. Возле двери стоит ещё ребёнок. Возле двери стоит ещё ребёнок. Возле двери — ладно, просто сосчитай их, Бурах, по головам, как белых овец или новорождённых телят. Есть дверь. Дверь заперта. Бурах роется в карманах в поисках ключа. Дверь заперта. Бурах задумчиво проводит рукой по волосам, и колоски твири падают ему на плечи. Дверь заперта. Чёрный, плотный бархат первого сна, что он увидел дома, чертит толстую линию между стелющимися холмами степи и плоскими полями небес. Бураху хочется потянуть за неё и посмотреть, что развернётся вслед за ней. Он смотрит в скважину и бархат смотрит в ответ.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.