Таргариены в гриппе и вокруг него

Дом Дракона Мартин Джордж «Пламя и Кровь»
Джен
Завершён
G
Таргариены в гриппе и вокруг него

.

Мне — двенадцать. Ты — чуть младше. Тем утром мать вошла в мои покои с отпечатком вселенской тоски на лице, прямая и подрагивающая — оголённый нерв. Она шумно распахнула тяжёлые шторы, впуская в комнату солнечные лучи, в свете которых стали заметны мириады взметнувшихся к потолку мелких пылинок, села на краешек моей кровати и произнесла, собрав в голосе всю печаль и горесть этого мира: — Я запрещаю тебе сегодня ходить в покои твоего брата. Я медленно моргаю, безуспешно пытаясь вспомнить своё имя и осознать, кого вообще я вижу перед собой. Что ж, откровенно говоря, я и не собирался ходить в твои покои ни сегодня, ни завтра, ни вообще когда-либо. Ты маленький, колючий, с головой погруженный в свои книжки, с тобой не о чем говорить и не о чем молчать. Я частенько забываю о твоём существовании и вспоминаю лишь тогда, когда нужно проверить очередную придуманную мною шалость. Есть ещё сестра, но обидеть её — святотатство. Нет, мне-то наплевать, но если довести её до слёз, мать будет орать так, что в замке потрескаются все витражи. Ты — другое дело. Над тобой можно потешаться безнаказанно. Ты всё терпишь и совсем не обижаешься. И ещё ты невероятно забавен в своем нелепом стремлении выглядеть серьезно в любой ситуации. Иногда мне гораздо смешнее от твоего строгого лица, чем от собственной шутки. Честное слово, Эймонд, ты будто бы ждёшь назначения Мастером над серьёзными физиономиями! Но на сегодня я ничего не придумал, поэтому и заходить к тебе резона нет. Однако едва только мать наложила на это дело запрет, мне сразу же захотелось ворваться в твою комнату весенним ветром, снести со столов все твои скучные свитки, а в довершение ещё и вдоволь попрыгать на твоей кровати, раскидывая подушки и улюлюкая. Представляю себе, в какое бешенство ты бы пришёл; ты — редкостный чистоплюй! — Почему? — спрашиваю я. Мне неинтересно, но я пытаюсь соблюсти минимальные правила приличия. Мать прижимает к груди обе руки, заламывая их, как на театральных подмостках, будто пытаясь сдержать рвущуюся наружу бурю, но безуспешно: рыдания выплеснулись, снося меня буйным потоком. Я морщусь — ненавижу женские слёзы. — Он тяжело болен, — всхлипывает мать. — Кажется, у него лихорадка. Я пытаюсь состроить самое скорбное выражение на лице, но выходит откровенно не очень: ни печали, ни сочувствия я не испытываю. Если честно, скорее злюсь: твоя болезнь означает, что мне придётся каждые два часа из придворной вежливости спрашивать у прислуги, как твоё самочувствие, и ходить по коридорам на цыпочках, боясь потревожить твою милость, даже находясь в противоположном крыле. А ещё нам будет запрещено бегать и смеяться, шуметь во дворе. Но что самое неприятное, все вокруг только и будут вздыхать о твоём состоянии, и на устах у всего двора будет только твоё имя. Ты заболел крайне невовремя. За завтраком все ожидаемо только и говорят о том, как скоро ты поправишься и поправишься ли вообще. Мать уже не плачет, но глаза её всё ещё опухшие, а тарелка полна нетронутой еды. Я откровенно скучаю в обществе взрослых, нудящих о том, как купировать твой кашель и сбить горячку. Бросаю взгляд на опустевший стул напротив меня. Картина непривычная, но я не чувствую ровным счётом ничего. Впрочем, лукавлю: на самом деле мне даже немного радостно, что тебя сегодня нет. Я доедаю своё яблоко и хватаю предназначавшееся тебе — съем его перед обедом. Дверь твоей спальни выглядит сегодня особенно притягательно. Я и сам не знаю, как оказался здесь: после завтрака я шёл, пиная найденный по пути камушек, и ноги будто сами привели меня в запретные места. Воровато оглядываюсь и припадаю глазом к замочной скважине — ничего. Прикладываюсь ухом и слышу, как свистит ветер, перебиваемый собачьим лаем, громким, надрывным. Недоумеваю: и откуда взялась собака? Тихо распахиваю дверь в твои покои — желание посмотреть на собаку, которую тебе почти наверняка подарили родители, чтобы подсластить пилюлю твоей болезни, побеждает даже страх перед тяжёлой рукой матушки. В нос резко бьёт духота, а в глаза — темень. В твоей комнате душно. Пахнет хвоей и ладаном, а ещё скандалом, если вдруг о моем визите узнает мать. Стопки книг и свитков лежат на столе ненужной кучей; сегодня их точно никто не трогал, у тебя, кажется, есть дела поважнее — собака. Но тут я понимаю, что никакой собаки нет, а те звуки, что я принимал за лай, на самом деле имеют совсем иную природу — это ты отчаянно пытаешься побороть жуткий, свистящий и хрипящий, клокочущий внутри и доводящий до рвотного рефлекса кашель. На тумбочке у твоей кровати только книга — я не видел обложку, но готов поклясться, что это Семиконечная звезда, которую мать читала тебе вслух для скорейшего исцеления — и миска с водой, в которой смачивают тряпку, что сейчас покоится на твоём лбу. Честно признаться, ты и сам сейчас мало чем отличаешься от этой самой тряпки: кипенно-белый, безвольно распластавшийся на кровати и очень-очень мокрый. Услышав мои шаги, ты пытаешься приподняться, опираясь на свои бесчисленные подушки, но слабость берёт своё, и ты с тяжелым стоном падаешь обратно. Грудь твою вновь захватывает кашель, и я на секунду пугаюсь, что ты всё-таки начинаешь превращаться в пса. — Матушка запретила приходить, — шепчешь ты, и я вынужден напрячь слух, чтобы услышать, что произносят твои обескровленные губы — настолько ты слаб, что кажется, будто их беззвучно шевелит ветер. — Я знаю. Я подхожу ближе и замечаю, как блестят твои глаза. Их всё ещё два, и сверкают они не в лучах солнца, — солнца в твоей комнате нет вообще, оно спрятано за бархатными шторами — а от пламени, что бурлит внутри тебя, выплёскиваясь наружу. Ты никогда не был мне близок: не был другом, не был товарищем по играм, а братом я звал тебя лишь потому, что так о тебе говорили другие. Но сейчас, глядя на твоё нескладное худенькое тельце в белой ночной рубашке, утопающее, словно в облаках, в бесчисленных перинах, пожираемое огнём лихорадки, я чувствую непривычную щекотку где-то в груди: это страх, что Неведомый унесёт тебя. А может, я просто уже успел подхватить от тебя симптомы, и это зарождается внутри меня удушье. — Больно? — зачем-то спрашиваю я, хотя точно знаю: конечно же больно. Болеть всегда чертовски больно. Ты мужественно качаешь головой и слегка морщишься, когда от этого движения невидимый колокол начинает стучать в черепушке: — Не больно, — врёшь. Я невольно качаю головой вместе с тобой. Мы молчим. Я знаю, что мне нужно уходить, но я почему-то боюсь оставить тебя одного здесь, в этой темноте и духоте, где ты дышишь хвоей и сотрясаешь стены исходящими из твоих лёгких проявлениями болезни. — Говорят, в лихорадку снятся странные сны, — зачем-то вспоминаю я. — Что видел? Ты через силу пытаешься улыбаться: — Ничего. Хотя… красные камушки. Словно витраж. Я смотрел сквозь них, а они крутились и вертелись. И я вместе с ними. А ещё… Какие-то странные нарывы, вроде язв. Они превращались в маки. Я качаю головой: — И вправду снится какая-то чушь. Мы снова молчим. Я не знаю, о чём с тобой говорить. Словно решив заполнить собой тишину, ты снова заходишься в приступе кашля. — Уходи, пока тебя не увидели, — произносишь ты таким голосом, будто кто-то царапает вилкой по окну. — Матушка будет ругаться. Я мнусь на месте. От запаха хвои кружится голова, мне страшно подцепить от тебя эту твою лихорадку… Хочется уйти. Но ещё больше хочется, чтобы ты скорее поправился. Когда ты встанешь на ноги, я буду брать тебя в свои игры, мы вместе будем смеяться, сбегать из замка, шутить над прислугой. Ты обязательно станешь рассказывать мне, что вычитал в очередной заумной книжке, а я буду слушать, и на этот раз по-настоящему. Только ты поправляйся, пожалуйста… Я хочу произнесли это вслух, но слова комом застывают в горле. Я шарюсь по карманам и нахожу оставшееся после завтрака яблоко. — На. Тру его о штанину и протягиваю тебе. Ты криво усмехаешься: — Опять твои шуточки? — На этот раз нет. Смотришь этим своим взглядом исподлобья. Недоверчиво вскидываешь брови, силишься что-то сказать, но снова хрипишь. — Я от души, — говорю я. И, задумавшись, добавляю: — Ты же мой брат. Ты, прикрывая маленькой ладошкой рот, киваешь на столик, где стоит миска с водой, и я послушно кладу яблоко, куда было приказано. Губы твои трогает улыбка. — Выздоравливай, — я машу рукой и собираюсь уходить, но в последний момент возвращаюсь к твоему лицу, поднимаю со лба отрез ткани и прикасаюсь к нему губами. Так делает наша мама, и это, кажется, действительно помогает укрепить здоровье. Твой лоб горячий, как раскалённые солнцем крыши, и вблизи я слышу, как тяжело, со свистом ты дышишь. Но ты всё ещё дышишь, и я, оказывается, так рад. — Поправляйся, брат, — повторяю я и ухожу, прикрывая за собой дверь. Сквозь щель я вижу, что ты продолжаешь улыбаться. Мне радостно. *** Тебе — девятнадцать. Я — чуть старше. Я лежу в своих покоях, перемотанный окровавленными отрезами ткани. В нос бьёт запах гниющей плоти. В меня уже никто не верит. Никто даже представить себе не может, что однажды я поднимусь с постели и буду править — что и говорить, даже то, что я могу дышать, представляется лекарям почти чудом. Я открываю глаза и вижу перед собойфигуру — высокую, строгую, светловолосую. Я не помню, что случилось, но по сердцу разливается радость: ты здесь. Ты сидишь на краешке моей кровати и смотришь на меня так, будто бы ссудил мне большую сумму денег, а я сбежал и скрывался от тебя десятилетиями по городам и весям. Может, я и вправду что-то задолжал тебе, Эймонд? Ты наклоняешься ко мне, и я чувствую исходящий от тебя холод. Ледяная ладонь охватывает мою израненную, покрытую волдырями и обнажённую до мяса руку и ложится на грудь. Я свищу, я хриплю, я вижу красные пятна, которые крутятся перед моими глазами, пересыпаясь из ячейки в ячейку, и я вместе с ними, ломая о грани свои слабые кости. Я вижу расчёсанные язвы, похожие на крупные распускающиеся маки. Я почти теряю сознание от приступа боли, что пронзает мой разум. Ты улыбаешься. Парадокс: чем старше ты становился, тем больше я переставал любить твою улыбку. В ней не было жизни. В ней не было добра. Ты привык показывать зубы — всё такой же колючий. Мы действительно задолжали тебе, брат. Отец, мать и, конечно же, я. Но ссуду можно вернуть, а наш долг — увы… Я вижу прямо перед собой твой взгляд: холодный и острый, как лезвие меча, что болтается сейчас на твоём поясе. Я узнал этот меч, ну разумеется. Знаешь, сейчас я даже рад, что у тебя остался только один глаз: что было бы, смотри ты на меня так обоими, я даже думать не хочу. Твои губы шепчут неозвученные угрозы, а пальцы как бы невзначай скользят по ножнам. Я трясусь и киваю всему, что бы ты ни сказал. Обвини ты меня сейчас в покушении на жизни Мейгора Жестокого, я сознался бы и в этом. Я впервые в жизни боюсь тебя. Боюсь собственного брата. Заслышав чужие шаги, ты опускаешься губами к моему лбу и целуешь, почти не касаясь его, но даже так я чувствую холод, что исходит от тебя. Возможно, всему виной то, что горю я, горят мои открытые раны, но… В твоих действиях нет ни любви, ни нежности. Я хочу, чтобы тебя не было. — Поправляйся, брат, — ты уходишь, попутно раздавая какие-то указания. Ты улыбаешься. Я — нет.

Награды от читателей