
Метки
Драма
Hurt/Comfort
Ангст
Повествование от первого лица
Фэнтези
Заболевания
Насилие
Жестокость
Изнасилование
Элементы слэша
Философия
Психологическое насилие
Исторические эпохи
Магический реализм
Буллинг
Плен
Телесные наказания
Становление героя
Насилие над детьми
Упоминания религии
Грязный реализм
Слом личности
Инвалидность
Проституция
Дискриминация
XVIII век
Феминистические темы и мотивы
Уход за персонажами с инвалидностью
Описание
Уотану Шварцу, рожденному в мире мертвых, самой судьбой было предопределено тяжкое бремя. Мальчик имел доброе сердце и сострадательную душу, но уродливую внешность: безобразное лицо и выпирающий из спины горб пугали и отталкивали. Кто-то называл его чудовищем, кто-то — верил, что на Уотане печать дьявола. Отверженный светом он обращается за помощью к темному магу, который исполняет его заветную мечту. Однако став красивым, стал ли Уотан счастливым? И что нужно сделать, чтобы обрести счастье?
Примечания
Иллюстрации: https://vk.com/album-55171514_279293277
Посвящение
Моей любимой маме, которая всегда и во всем меня поддерживает, которая стала первым моим читателем, которая до сих пор читает каждую написанную мной строку!
Без тебя не было бы меня — ни как человека, ни как писателя! Я тебя очень люблю! ❤️
Глава 37. День, когда я умер в шестой раз
28 августа 2024, 08:56
К счастью, домочадцы не пострадали — Леманн только обездвижил их. По крайней мере, покидая особняк, мое сердце было спокойно за их жизни. Единственный, из-за кого оно рвалось из груди, — Шарль.
Леманн запретил ему устраивать сцен, а дабы предотвратить сию неизбежность, приставил к нему двух стражников, заклейменных заклятием повиновения, при котором разум предавался забвению настолько, что человек уже не принадлежал самому себе. Словом, стражники стали пусковым оружием в руках Леманна — попробуй Шарль оказать сопротивление, они тотчас бы пресекли любую его попытку к оному.
Но я верил, что стражники лишь никчемные пустышки, что Шарль легко справится с ними, как только мы покинем особняк. Во избежание столкновения с Леманном, выждет, когда мы уедем и обязательно придет ко мне на помощь.
Последний раз оглянувшись на дом, прежде чем сесть в карету, я увидел любимого в окне второго этажа. Он прижимал Мэриан к груди и смотрел на меня. Я не мог видеть выражения его лица из-за оттеняющего его света и самого дальнего расстояния, но чувствовал — оно преисполнено болью.
— Ты совсем потерял голову, — сказал Леманн с наигранным сочувствием, когда мы тронулись с места. — Как прискорбно.
— Я потерял ее много раньше, — сказал я, без прежнего страха смотря ему в глаза. — Когда испугался вас, когда не ответил вам и стал игрушкой в ваших руках.
Леманн ухмыльнулся и с прищуром сказал:
— Так ты все-таки бросаешь мне вызов?
— Я вас больше не боюсь. Ни ваших неисчислимых рукоприкладств, ни ваших сумасбродных идей.
— Мало на свете столь же бесстрашных душ, что не боятся ничего из тобою перечисленного!
— Имею честь быть в их числе.
— Ах, не говори, что после долгожданной близости с виконтом, этим грубым недотепой, ты вдруг преисполнился бесстрашия! Я в это не поверю.
— Смейтесь, сколько угодно.
— Смело для человека, который вскоре получит заслуженное наказание за оказанную против меня дерзость.
— Я не жалею о своем побеге.
— А, — Леманн скривился, — эта слащавая песенка о невыносимом горе ради минуты счастья? Весьма пошло, Уотан, так еще и недальновидно.
— Думайте, что хотите, ваше сиятельство, однако я останусь при своем мнении.
Леманн подался вперед.
— С чего вдруг такая смелось? Или ты забыл о сестре и ее молодом наперснике?
Настало время ухмыляться мне.
— У вас нет доказательств. Только мои слова.
Наглое лицо Леманна наконец проторило удивление. Однако я рано торжествовал — вскоре оное сменилось неуёмным смехом.
— Это, конечно же, виконт сказал тебе? — Леманн смахнул с глаз слезы. — Сам бы ты явно до такого не додумался!
— Не важно, кто сказал мне; важно, что это — истина.
— Что ж? — Леманн откинулся на спинку сидения и выразил издевательское восхищение моей наблюдательности вялыми аплодисментами. — Ты выиграл, Уотан! У меня действительно ничего нет, кроме твоих слов. А выставлять себя клеветников благородному обществу не входит в мои планы. И мне даже нечем тебя шантажировать, разве что вашей с виконтом связью.
— Которая также не имеет вещественных доказательств. В свете знают, что мы близкие друзья. Этого пока у нас не запрещено.
— Не запрещено — да. Но запрещена проституция.
— И кто укажет на меня? Визитеры? Они покроют свои нравственные челы таким позором?
— И снова ты чрезвычайно прав!
Во всем облике этого подлого обманщика обнаруживалась прежняя уверенность. Несмотря на все мои, несомненно, убедительные доводы он оставался пугающе непоколебим. Неужели Шарль был не прав и Леманн все-таки имеет что-то против меня? Но что он мог поставить мне в посрамление?
— Так не держите меня подле себя, — сказал я, сменив несвойственную моему существу смелость на привычный извиняющийся тон. — Отпустите меня, ваше сиятельство, дайте мне свободу, ведь вы умный человек. Ни вам, ни мне не будет счастья от… моих тайн.
Леманн снова наклонился вперед и улыбнулся мне так мило, как если бы увидел перед собою слепого новорожденного котенка.
— Ты такой наивный, Уотан, — сказал он. — Наивнее ребенка.
— Я не понимаю. Объясните без обиняков.
— Имей терпение. Как только доберемся до поместья, я все объясню.
— Что мешает вам сделать это теперь?
— Твое любопытство. Хочу тебя помучить. Ты же знаешь, как я это люблю.
Он ущипнул меня за нос, и после сего нелепого действия мы более не разговаривали и даже не задевали друг друга взглядами. Полагая себя независимым и достаточно сильным перед ним, я все же прекрасно видел и понимал, каким слабаком и ничтожеством он меня считает. Да, мне совсем несложно было предугадать умонастроения Леманна — как с диким зверем, я выживал с ним под одной крышей и досконально изучил все его повадки. И то, что он являл собою в ту минуту, бесспорно указывало на то, что он отнюдь не считает себя проигравшим.
Я боялся. Вопреки тому, что выпалил противное. Впрочем, Леманн и меня изучил в безукоризненной степени хорошо, чтобы понимать всю степень моего состояния. И он знал также, что страх, точащий меня, направлен вовсе не к собственной персоне, но к людям, которые мне дороги. Разве я когда-нибудь боялся за себя? Я позволял свершаться одной беде за другой, позволял кнуту Судьбы гулять по спине и подставлял под ее исступленные удары обе щеки, чтобы уберечь моих друзей и родных от пагуб Леманна. Ему ли было не знать, за кого трепетала тогда моя душа?
Тем не менее все страхи испарились, когда мы покинули пределы кареты и взошли по мраморным ступеням в поместье. Страх — неправильное слово, чтобы описать весь ужас, какой довелось испытать моему бедному, надорванному разными испытаниями, сердцу. После уже почти зимнего мороза оказаться в согретой тысячью свечей зале было бы благодатью, если бы я не узрел и не услышал то, что понудило мой организм спутать тепло с холодом. Я не чувствовал зноя накуренных комнат, не слышал резких шлейфов парфюма и тошнотворных душков кислого пота.
Все, что вырывали мои уши из потока слов, обездвижило меня, хотя Леманн не применял на мне никаких заклятий. Уже знакомый адреналин едва не прожёг внутри дыру.
А они все говорили, говорили, говорили…
— Как она могла?
— Ах, никак не ожидала от этой благоразумной женщины подобного бесстыдства!
— Как говорится, в тихом омуте черти водятся…
— Он ведь был еще совсем ребенком!
— Покойный милорд Несбитт пригрел на шее змею, да будет покойна его великая бескорыстная душа в Царствии Небесном!
— Более всего удивляет то, что ее братец, этот бессердечный Шварц, с такой легкостью разболтал все господину Кляйну, как будто предметом их беседы являлся сущий пустяк.
— Да! Как он только осмелился?
— А чего тут думать да гадать? Кто он есть, этот Шварц? О нем и не слышно было до сего скандала, а тут — сразу же о нем заговорили.
— Но разве таким образом добывают себе славу? И Кляйн, его закадычный дружок, хорош!
— Думаете, это его рук дело? Думаете, он оставил копии дневника Шварца по всему поместью князя Леманна, зная, что сегодняшнего вечера у его сиятельства прием?
— Поговаривают, что так…
— Интересно, чем Шварц досадил Кляйну, что тот так поступил?
— Какова бы не была причина, разве можно было так поступать?
— Если, конечно, сам Шварц не попросил его.
— Ради всего святого, он бы не стал упрашивать об этом! И без того ясно — Кляйн пустил слушок.
— Да погодите, почтенный! Ведь и неизвестно до конца, сделал ли это Кляйн или кто-то другой. Кляйн отрицает свое вмешательство в это гнусное дело. Быть может, его действительно подставили?
— Что имеет непосредственное касательство к дневнику — да; но именно Кляйн пустил слушок, повторяю вам!
— Вот именно! Если сам Кляйн послужил причиной сих сплетен, то выходит, он более виновен, чем сам Шварц. Ведь бедняга доверился ему.
— Да, весьма недостойно…
— Любезные господа, отриньте на секунду эти лишенные смысла формальности; послушайте, что я скажу: Шварц виновен — это правда, и неопровержимая! Ведь болтать кому попало о подобных вещах в крайней степени неосмотрительно и подло, так еще и предоставлять таким вероломным людям, как Кляйн, свой дневник… Так что говорю вам по строжайшему секрету: господин Карпов передал мне еще кое-что, что успел ему сказать господин Щелков, а уж из чьих уст последний узнал об этом, теперь вам и сам дьявол не скажет! Но несмотря на всю эту путаницу, вы будете в ужасе! «Эта распутница, моя сестрица, — сказал Кляйну Шварц, — не достойна и пятой части всех почестей, ведь с малолетства промышляет проституцией». В Кведлинбурге, откуда они родом, леди Аделаида Муррей спала со всеми, кто только платил ей за то хорошенькую цену.
— Охотно верю! Вы видели эту гордячку, как держится? как свысока смотрит на честных людей? Истинная потаскуха, мнящая о себе невесть что!
— Значит, у нее все-таки был брат… А ведь говорили, словно он умер во младенчестве, а их мать, госпожа Меррон Шварц, с ума спятила от горя и взяла под опеку ребенка служанки — уродливого, как сама смерть.
— Оказывается, покойная Шварц сама породила это чудовище.
— Но он навроде не урод — симпатичный молодой человек.
— Так ведь князь Леманн преобразил его. А до этого да, вы бы видели, что было до этого!
— Не знаю, верить ли сим россказням, но факт остается фактом — выглядит Шварц прелестно.
— И внешние данные не пропадают даром — ведь он сам проститут, вы не знали разве?
— Как!
— Ха, а еще на сестрицу клевещет!
— Какой стыд!
— А вы читали, какую срамоту он учудил с собственным отражением?
— Да, сия сцена позабавила меня!
— Как этот Шварц самовлюблен, раз смог сделать подобное! Мне бы и в голову не пришла столь неприличная идея.
— Ах, не глумитесь над больным человеком, господа, стыдно! Онанизм есть болезнь, притом — болезнь страшная и неизлечимая, коли ею злоупотреблять столь недопустимое количество раз, сколь злоупотреблял ею Шварц. Нам необходимо помочь ему, но не смеяться над его горем.
— Да, и меня поразило это его… кхм, увлечение, но я бы не сказал, что оно вызывает у него хандру. Напротив — в каких выражениях да с каким удовольствием он живописал об этом, жутко делается!
— Сии моменты особенно отвратительны, прошу не вспоминать о них в моем присутствии!
— Именно. Нечего нам говорить об этом. Вернемся же к его предательству.
— Да, хорош родственничек — этот Шварц!
— И сестра его не лучше — бесстыжая распутница…
— Кляйн сказал, что она спала со всеми Мурреями подряд, пока не остановилась на самом молодом. Почему, думаете, мастер Клеменс не появляется более в обществе? Он ведь умирает от люэса, коим его заразила леди!
— Бедная девочка, рожденная от этой твари!
— Его высокосвятейшество, конечно, не знал, с кем связался…
— Он ведь спился с горя, вы знали?
— А-ах, да вы что!
— Да. Некто видел его в луже собственных нечистот в проулке между публичным домом и каким-то местным кабачком.
— Как жалко девочку! Мать шлюха, отец — пьяница, дядька — проститут.
— Согласна, лучше не иметь никаких родственников, чем таких!
— Да уж, благородный лорд Несбитт был жив, не допускал подобных бесстыдств, а теперь…
— О, бедный старик! Вот, что значит брак с молодой женщиной! Коварная дрянь! Уверен, Несбитт прожил бы еще десять лет, коли не связался бы с этой проклятой.
— А виконт де Дюруа, слышали, навроде спит со Шварцем?
— Ах, не верю!
— Ну это уже пустые слухи! Виконт де Дюруа — человек чести; он бы не позволил себе грязной содомии…
— Не верите, господа? Прошу, посмотрите хотя бы, что об этом написано в его дневнике!
— Ну-ка, зачитайте, друг. Без очков, боюсь, не разберу; больно у него мелкий почерк…
— Да, как у истинной леди.
— Ха-ха-ха!
— Ну, читай же, читайте! Я сгораю от любопытства!
— «…Уснастив меня ассигнациями, сердечный Шарль покупает меня каждую ночь. Он влюблен в меня без памяти, я же сам не знаю, что питаю к сему яростному сластолюбцу. Скорее всего, жалость, ведь он, словно побитая собака, вертится у моих ног. А какие постыдные вещи он понуждает меня делать! Я, проститут, каковой является моя сестра и была, скорее всего, моя злополучная мать, и весь наш род, с трудом обуздываю страсти этого французского животного. В прошлый раз он истерзал меня и замучил, но я как будто начинаю испытывать удовлетворение от впивающихся в мою порочную плоть ногтей и укусов…»
Не помня себя, я ворвался в круг сплетников и вырвал из рук негодяя копию дневника, которого никогда не видел и никогда не писал.
Клеветники разом замолкли. А те, чьих разговоров я, к счастью, не слышал, но догадывался об их содержании, продолжали перешептываться, показывая на меня глазами, веерами и пальцами.
Я словно угодил в сумасшедший дом, где нет ни одного душевно здорового человека. Всех объяло болезненное беспамятство; все, влекомые извращенным любопытством, набросились на свежие слухи, словно стая диких волков. Настоящий дар для тех, кто день за днем коротает в этих скучных собраниях время. Сегодня им хотя бы было весело.
Не обращая внимания на игру в переглядывание и шепотки, я с трудом дошел до князя Леманна. Не знаю, что намеревался сделать. Руки у меня онемели, ноги — едва слушались, из глаз — лились слезы.
Леманн взял меня под руку и проводил до коридора, даря разочарованным взглядом всех, кто еще продолжал беззастенчиво шушукаться. Возложив на себя роль порядочного, высоконравственного мужа, не чурающегося чужих страданий, он, безусловно, произвел впечатление. Вот он — самоотверженный герой, истинный христианин и друг! Вот он — пример для подражания, кой ни при каких обстоятельствах не покинет и не отвернется от ближнего своего, слабого и опозоренного.
— Как ты, Уотан? — спросил меня Леманн, когда мы остались наедине. — Держишься, мой друг?
Я оттолкнул от себя его руки. Бил его в грудь фальшивым дневником, кулаками и ладонями; кричал, что есть мочи. Как ненавижу его. Как желаю ему смерти и еще многое другое, чего никогда бы не сказал. Даже ему, своему злейшему врагу.
Потом я совсем обессилел и, присев на корточки, закрыл лицо руками.
Я рыдал. В голос. Чем вызвал любопытство дам и господ, вышедших в коридор поглядеть на новое представление. Леманн изображал крайнюю заботу обо мне, просил гостей не беспокоиться и оставить нас. Особенно рачительные дамы, из числа моих подружек, обронили пару утешительных фраз о том, что не верят ни в единое слово Кляйна и тех злоязычников, которые с удовольствием бездельников перемывают мне косточки; и уж тем более не верят они в подлинность дневника.
Но разве могли что-то значить слова этих благоразумных честных женщин против домыслов сотни злопыхателей? Имело ли значение теперь, кто что обо мне подумает, когда были опорочены и попраны имена Шарля, Аделаиды и Стю?
Моя жизнь была кончена! Теперь навсегда.
Леманн поднял меня и усадил на последнюю ступеньку лестницы. Сам уселся повыше и заговорил:
— Утром ты сказал, что абсолютно уверен в своем решении покинуть поместье. Я спросил: «Ты абсолютно уверен?», на что ты ответствовал положительно. Так вот, Уотан. Это и есть твое наказание. Или ты думал, что я стерплю твою дерзость? Проглочу, как какой-нибудь размазня? Еще в начале я предупреждал тебя, что никто в этом доме не идет против меня и моего слова. Но ты пошел — и был таков. Вот результат, дорогой. Или ты полагал, что все мои угрозы — пусты? Кем ты себя возомнил, чтобы перечить мне, м? С чего взял, что я стану возиться с тобою и прощать твои безрассудства?
Затем он сделал паузу, видимо, для того, чтобы успокоить шквал собственного негодования, вызванного моим сопротивлением. До сих пор ему претила мысль о том, что я поступил по-своему.
— Задолго до того, — продолжил Леманн, — как ты избавился от дневника или кому-то его отдал, я сделал себе его копию, приправив строки разнообразными приключениями, иначе чтиво бы вышло до тошноты скучным. После твоего самоуверенного ухода я незамедлительно вызвал к себе господина Кляйна — твоего хорошего знакомого, которого ты сам предоставил мне в пользование. Я поручил ему оставить копии дневника в залах, на подоконниках, в будуаре, в столовой и прочих помещениях, а затем — отыскать двух главных кляузников нашего славного, охочего до сплетен бомонда, и, сокрушаясь, рассказать им всю твою историю от начала до конца. Так он и поступил, хотя и крайне стенал. Но куда ему было деваться? Ведь он не хочет, чтобы о его связи с дщерью Золотарёвых стало известно, поэтому сделал все, что я ему приказал.
Я не отвечал.
Сначала во мне бурлили эмоции — страх, разочарование, отчаяние, горе, стыд.
Но теперь меня поглотила апатия. Зачем испытывать все это? Какой в этом смысл? Судьба моя была предрешена…
— Впрочем, — сказал Леманн, — сейчас все это уже не столь важно, как то, что случится в следующий час. Как ты успел усвоить, слухи в свете быстро распространяются — о тебе и твоей семейке болтают не только здесь, но и за пределами моих владений. И болтовня сия распространится дальше — на всю Москвию, весь Петербург, всю Германию и весь свет. Они будут болтать об этом еще много лет, пока не устанут, не запомнят все подробности от корки до корки, не вложат это в уста своим детям, а дети не сложат из твоей истории целую повесть.
Сейчас сюда явится господин полицмейстер, чтобы отвезти тебя в одну из этих жутких темниц, где, не дожидаясь суда, тебя приговорят к постыдному и к тому же — прилюдному наказанию и исправительным работам. За мужеложество, о котором ты якобы открыто поверил господину Кляйну, и о котором, не стесняясь в выражениях, живописал в дневнике, нынче наказывают не так сурово, как за рубежом, однако о ста ударах батогами ты еще долго не забудешь. Виконт также попадает под наказание, но он — человек Совета; его не привлекут к позору, даже оправдают его участие в твоей истории. Словом, твой ненаглядный выкрутиться. А ты — нет. Все потому, что ты — никто, Уотан. Пустышка. Бездарь. У тебя за душою ни титула, ни влияния. И кто оправдает тебя? Твоя сестра? Хм, вряд ли у нее получится. Его высокосвятейшество? Ему не позволят. Твои друзья? И у них ничего не выйдет, какими бы высокими речами они не обеляли твою запятнанную грехом душонку. Но у тебя есть я, Уотан. Я — твое единственное спасение. Твой доблестный рыцарь, протягивающий тебе руку помощи. — Леманн протянул мне руку. — Если поклянешься быть послушным с этой минуты, я вызволю тебя.
В сощуренных глазах и надменной улыбке его сквозил триумф. Он ждал, что я упаду ему в ноги и оближу ему туфли; стану умолять его о пощаде и пообещаю быть послушным; признаюсь в том, что убоялся его хитроумного замысла, но в то же время восхищаюсь оным.
Но этого не произошло.
Я не позволил ему стать доблестным рыцарем, героем в глазах людей, которые сложат обо мне позорную сказку.
Вместо того, чтобы прикоснуться к протянутой руке дьявола, я плюнул ему в лицо.
Леманн опешил. Но, как всегда, быстро оправился. С крайним отвращением стер стекающую с щеки слюну платком и ухмыльнулся.
— Значит, ты все-таки отринул мою помощь.
— Будь проклята твоя помощь! Я ненавижу тебя!
— А я тебя люблю, Уотан! — Леманн развел руки в стороны. — Ты подарил мне столько удовольствий! Никто на свете еще не давал мне так много.
Прекрасно понимая, на что он намекает, я, не в силах более слушать сии пакости, поднялся с лестницы. Пошатываясь, побрел наверх — в свои покои.
— Ты абсолютно уверен, Уотан? — услышал я позади.
— Абсолютно, — ответил я, не оборачиваясь.
В прежнем забвении дойдя до покоев, я вынул из шкафа шарфик, коим еще несколько недель назад подвязывал сломанную руку. Безразличие внедрилось, подобно паразиту, во все мое утратившее чувствительность существо; я даже не слышал сердцебиения. Не помню, о чем думал. Кажется, в голове было так же пусто, как и в сердце. Ничего уже не имело смысла. Все кончено.
У меня и ранее возникали пагубные мысли покончить с собой, но никогда прежде я не был так уверен в задуманном. Ранее мой томительный и полный различных тяжб путь еще освещала надежда, однако теперь, когда под удар попал абсолютно каждый, кто был мне дорог, другого выхода я не видел.
В те роковые минуты у меня не возникло стремления еще раз все хорошенько обдумать и дождаться помощи. Не возникло их и тогда, когда, соорудив из шарфа петлю, я привязал его к балдахинной балке. Когда пнул стул, на котором стоял, дабы повиснуть в петле. Не подумал, что самоубийство докажет мою виновность во всей лжи, которую пустил Кляйн и которая в красках предстала свету в дневнике.
Не подумал я об этом и тогда, когда балка, не выдержав веса моего тела, надломилась, и я обрушился на кровать вместе с ее обломками. Всевидящая и справедливая десница Провидения ли отогнала от меня эту беду? Тогда я не задумался об этом. Тогда я решил, что это было только случайностью. Притом глупой случайностью. Я просто принял свое поражение и пошел искать другой способ умертвить эту несчастную, пребывающую в бесконечных страдания душу.
Ножей я при себе не имел, а тот, что использовал для заточения карандашей — затупился. Прыгать из окна также было не лучшей идеей, так как я проживал всего лишь на втором этаже, недостаточно высоком для мгновенной смерти. Худшее, что могло произойти из этого оказалось бы переломом позвоночника или головы. А на всю жизнь остаться инвалидом как физическим, так и моральным, не входило в мои планы. Никто из моих близких, претерпевших от меня такое предательство и позор, не заслуживал быть обреченным на наказание ухаживать за моим телом, не способным не то, что обслуживать себя, но даже мыслить. Телом подлого предателя и осрамленного охаверника.
Потому я принял решение забраться на крышу.
Не обращая внимания на морозный ветер, встал на мраморное ограждение, едва не поскользнувшись на отшлифованной поверхности и растоптав несмелые снежинки. Метель слепила глаза, в темноте я почти ничего не видел.
Порывы ветра подталкивали меня вперед. На залитую неверным светом из окон первого этажа подъездную дорожку. Слезы обожгли холодеющее лицо.
— Прости меня, Шарль… — прошептал я и шагнул вперед.
В ту ночь я умер в шестой раз.