
Метки
Драма
Hurt/Comfort
Ангст
Повествование от первого лица
Фэнтези
Заболевания
Насилие
Жестокость
Изнасилование
Элементы слэша
Философия
Психологическое насилие
Исторические эпохи
Магический реализм
Буллинг
Плен
Телесные наказания
Становление героя
Насилие над детьми
Упоминания религии
Грязный реализм
Слом личности
Инвалидность
Проституция
Дискриминация
XVIII век
Феминистические темы и мотивы
Уход за персонажами с инвалидностью
Описание
Уотану Шварцу, рожденному в мире мертвых, самой судьбой было предопределено тяжкое бремя. Мальчик имел доброе сердце и сострадательную душу, но уродливую внешность: безобразное лицо и выпирающий из спины горб пугали и отталкивали. Кто-то называл его чудовищем, кто-то — верил, что на Уотане печать дьявола. Отверженный светом он обращается за помощью к темному магу, который исполняет его заветную мечту. Однако став красивым, стал ли Уотан счастливым? И что нужно сделать, чтобы обрести счастье?
Примечания
Иллюстрации: https://vk.com/album-55171514_279293277
Посвящение
Моей любимой маме, которая всегда и во всем меня поддерживает, которая стала первым моим читателем, которая до сих пор читает каждую написанную мной строку!
Без тебя не было бы меня — ни как человека, ни как писателя! Я тебя очень люблю! ❤️
Глава 9. День, когда я умер в третий раз
14 июня 2023, 04:44
Во сне я часто видел себя, прикованным к столбу. Все было в точности так же, как и в тот день: крики, боль, страх и отчаяние. Я просыпался с большим облегчением на то, что это осталось в прошлом. Ну как «осталось»? Отныне оно всегда было со мной и к тому моменту, когда мне исполнилось восемнадцать, возросло до небывалых величин. Речь о стыде. Я считал себя нелепым, неправильным и недостойным жизни существом. Мог ли я вытащить себя из этой прогорклой ямы никчемности, спросите вы? Безусловно. Источников поддержки в библиотеке лорда было великое множество, да взять хотя бы античную философию — в ней бы каждый нашел для себя истину. Но вопреки сумасшедшей популярности оной, я ей не доверял. Более того — недолюбливал.
Посудите сами: стоило мне сесть за сочинения какого-нибудь Демокрита или Платона и начать влюбляться в образ мыслей и высокопарные речи сих выдающихся гениев миропонимания, как они же и перечеркивали для меня всякую возможность стать их ревностным почитателем. Все потому, что я всегда был придирчив к такому понятию, как справедливость. Разве мог я доверять словам того, кто, сравнивая мужчину и женщину, ставил последнюю в позицию низшую, недостойную и презренную? Разве мог допустить мысль о том, что Аделаида, пожертвовавшая ради меня юностью, низшее существо? Разве заслуживала Татьяна Ильинична, заботящаяся обо мне, называться недостойной? Разве была моя мать, положившая жизнь на мое спасение, презренной? Неужто употребимы к сим ангелам столь недостойные характеристики только потому, что между ног у них не «matrimonial peacemaker», а «garden of Venus»? Аристотель считал, что мужчина есть высшее начало, так как имеет возможность оплодотворять, а женщина — есть особь вторичная, так как никого оплодотворить не способна, поэтому муж имеет право исполнять роль некоего варвара и творить с женою все, что ему заблагорассудится, тогда как жена должна прислуживать и подчиняться. Но ведь без женщины благословенное семя мужчины не имеет никакого значения, верно? Из чего следует, что одно не может существовать без другого. Оба начала — женское и мужское — одинаково важны. Ставить одно выше другого — бесчестно, жестоко и просто глупо. В конце концов, субъективность некоторых античных философов сейчас представляется противной как законам природы, так и христианства: ни одно живое существо не заслуживает быть порабощенным.
Крайне разочаровавшись в Аристотеле и Платоне, я взялся за Тита Ливия, сочинения которого не раз попадались мне в библиотеке лорда. «Нет ничего презреннее, чем мнение толпы», — писал Ливий, потихоньку открывая мне глаза на самые элементарные вещи. Однажды я прочел у него: Is demum vir erit, cuius animum neque prosperae res flatu suo efferent nec adversae infringent», но к сожалению, запомнил только: «Неизвестное больше страшит».
Потворствуя слабости, я с преждевременным чувством разочарования ждал будущего.
— В последних ведениях я не увидел Уотана с нами, — услышал я как-то за дверью покоев Стю. В тот день он был с Клеменсом, пожаловавшим проведать племянницу.
— Хм, — ответил Клеменс, — а на что ты рассчитывал? Ему ведь недолго осталось — чтобы одолеть его рак, потребуется вырезать всю спину и лоб. Если бы раньше за него взялись, а так… да что уж теперь? Он хоть и безобидный, а только хлопот доставляет великое множество. Молва о нем дошла до общества моего патрона, теперь меня часто спрашивают столь ли он уродлив, сколь о нем говорят? Приходится его оправдывать да защищать, говоря, что он страшен, да, но талантлив в рисовании.
— Право, я удивлен! С каких это пор ты так снисходителен к Уотану?
— С тех самых, как вы с Аделаидой едва не опорочили моего честного имени! Я усвоил урок, Стюард, и отныне осторожен в высказываниях. Тем не менее мое мнение о нем неизменно. Также — мне довелось повстречаться с доктором Ланном намедни. Оказывается, Аделаида обращалась к нему за помощью в поиске целителя, при этом обещая достойно вознаградить; даже ассигновала ему авансом пять тысяч рублей — сумма немалая. Сей прохвост деньги-то взял, да только не найти ему целителя, который возьмется за нашего демона…
— Не называй его так!
— …Доктор Ланн сказал, — невозмутимо продолжал Клеменс, — что лечение бессмысленно — тут уже ничего не попишешь, остается только ждать.
Стю разразился такими отборными проклятиями и ругательствами, не приличествующими истинному джентльмену, что мне совестно их здесь приводить. К тому же, что ответил ему на сей грубый всплеск эмоций Клеменс, я не помню — в уши словно налили свинца. Я отправился обратно в свои покои, где предался безутешным рыданиям. Отчаяние зажало сердце в тисках. Надежда на исцеление канула втуне. «Неужто, — думал я, — мне так и суждено умереть, ни разу не вкусив простых удовольствий жизни? Никогда более не взять в руку кисть и не встретить долгожданную весну? А любовь? Неужто мне никогда не испытать ее нежных мук?..» Да, тогда я был преисполнен внутренней патетики.
Теперь боль не покидала меня ни на один день. У нее было множество проявлений — как физических, так и душевных. И какая из них уничтожала меня сильнее теперь я не решусь судить. Те вещи, которые раньше доставляли мне удовольствие, перестали радовать; я мог часами отлеживать бока, думая о своей незавидной судьбе и вспоминая обиды. Я снова жалел себя, смотря на мир (точнее — то, что для меня от него осталось) сквозь призму серых тонов. Мир потерял краски. По нескольку месяцев я ничего не чувствовал, а когда чувства возвращались, то открывались двери уже знакомому страху, безнадежности и стыду. Как было сказано выше, последний ранил особенно сильно. Благодаря оному я даже перестал читать.
— Вчера я принесла тебе твою любимую миссис Бен, — сказала Аделаида. — Оставила на столе. Ты разве не видел?
— Разве я достоин этого? Что бы подумала эта великая покровительница пера, узнав, что ею восхищается уродливый горбун? Ни один уважающий себя писатель не захотел бы иметь такого читателя, как я…
Абсурд, конечно, но тогда я чувствовал себя загнанным в угол. Когда на меня обрушивался сладкий порыв увлеченности, я старался затолкать его глубоко внутрь, так как полагал, что привязанности человека неразрывно связаны с ним самим. Меня смущала одна только мысль о том, что великую миссис Бен, ставшую мишенью моей влюбленности, станут связывать со мной! На подобном глубокомыслии — как мне кажется, совершенно излишнем и не приводящем ни к чему хорошему, — сказывался также переломный период взросления. Я много философствовал, и делал это неправильно. Свойственная каждому неуверенному в себе юнцу закомплексованность взяла меня, возможно, даже большим приступом, чем берет обыкновенных подростков.
Однако несмотря на все эти красноречивые душевные терзания, у меня не могло не быть тайных пассий. Горбун-то горбуном, но я по-прежнему оставался живым человеком. Посещавшие Несбитт молодые прелестники и прелестницы, за которыми я наблюдал исподтишка, и не подозревали о том, как нагло их использовал в своих несбыточных фантазиях обиженный жизнью уродец. И пусть фантазии эти были самыми безобидными и даже трогательными, а только тогда я был в наивысшей степени смущен и озадачен, потому что без разбора влюблялся в каждого, будь то мужчина или женщина. Первое время я пытался оправдывать себя перед самим же собой, говоря: «Восхищаться красотою обоих полов — вполне естественно для художника», а потом вспоминал день, когда впервые увидел Клеменса. «Неужто я влюбился в него тогда?! Нет, это невозможно! Я просто позавидовал ему, потому что у меня никогда не будет такой выправки и осанки…» В общем, я использовал разные оправдания, в подавляющем большинстве — вздорные.
Безусловно, я знал, что существуют мужчины, которые влюбляются в мужчин, и женщины, которые влюбляются в женщин; как знал и то, что в обществе подобные слияния не жалуют. Но вместо того чтобы задать себе вопрос, почему это плохо, я присоединился к слепому презрению большинства и стал казниться мыслями о собственной испорченности. Даже уверовал в то, что действительно являюсь порождением дьявола, ведь сии «богомерзкие» помыслы могут возникнуть лишь от лукавого! Поэтому я стал ежедневно взывать Господа к милости и прощению, каяться в грехе и просить избавить его от меня. В общем, впустую тратил время, а ведь мог хотя бы попытаться понять себя и свои ощущения, помочь себе и перестать ненавидеть за «неправильные» предпочтения. Ждать чудесного снисхождения свыше в любом случае смешно, а уж тем более в вопросе половых влечений.
Я немного вытянулся, и уже не был похож на восьмилетнего ребенка. В шестнадцать организм вдруг воспрянул от забвения и начал активно развиваться. Причина, по которой он наконец-то понял, что задержался в развитии и ему необходимо как можно скорее восполнить все недостающие гормоны, оказалась до смешного простой. Свободная энергия Анели, как лучик солнца, проникнувший под полог больного, нуждающегося в свете растения, оказала благотворное влияние на совершенствование моего рахитичного тела. Никто из нас даже не догадывался об этом; впрочем, как и том, что сила Анели вызвала также и рост раковых опухолей.
Но мы, конечно же, не знали, что стремительное развитие болезни дело рук Анели, поэтому я часто бывал с малышкой. Иногда Аделаида приходила ко мне с ней — в такие дни ее глаза светились от счастья. Конечно же, пока время не истекало, не приходила кормилица и не уносила ее обратно к Стю. Он по-прежнему проводил с Анели большую часть времени. Те два часа, что она находилась у матери, он, должно быть, спал, потому что первый год жизни девочки выглядел изнуренным и все время был взвинчен. Настроение Стю в тот период было таким нестабильным, что я и сам напрягался, находясь рядом с ним. Его мог поколебать и незначительный пустяк, например — он рассорился с Клеменсом, когда тот слишком громко, по мнению Стю, закрыл двери его покоев. И пусть Анели от этого не проснулась, Стю красноречиво послал Клеменса к черту, и не принимал его у себя где-то с полгода. Уж и не знаю, каким образом им удалось помириться, но знаю наверняка: инициативу в этом вопросе взял Стю.
Анели быстро росла и день за днем становилась такой любознательной и активной, что мы едва за нею поспевали. Сначала учили ходить, придерживая за ручки, а как научили, так она устраивала в покоях погром — ни один предмет не оставался без изучения, в основном состоящего в облизывании и покусывании. Особенно Анели занимали те вещи, которые не были для нее предназначены; все игрушки, скупо пожалованные ей лордом, она упрямо игнорировала, тогда как книги, настольные часы, фарфоровые чайнички и чашки, доски для триктрака и шахмат (как и сами шахматы), расписные вазы и подсвечники живо занимали ее воображение и режущиеся зубки.
Анели была чудесным ребенком, непредсказуемым и забавным. Она так заразительно хохотала, что сам лорд, обычно не проявляющий к девочке ласки, тихонько посмеивался. Когда она бедокурила — а делала она это часто, — Стю ставил руки в боки и говорил: «Анели, нельзя!» Представьте, сколько ему приходилось произносить в день эту фразу, если первыми словами малышки были не «маменька» и «папенька», а «Анени, ниня!» При этом она прикладывала ладошку к ротику и качала головкой: что же это я, мол, наделала? Прибавьте к этому то, что Стю ежедневно завязывал ей бантик на макушке и хвостик смешно подпрыгивал в такт ее порывистым движениям. Я растворялся в умилении!
К счастью, Анели меня не боялась. Более того — я был первым человеком, который увидел ее улыбку. Все потому, что дети свободны от предрассудков. Ребенок — чистый холст, и только ближе к трем— четырем годам дети становятся заложниками укоренившихся в народе предубеждений. На белых холстах появляются въедливые черные пятна — прописанные родителями и обществом правила, не всегда справедливые и заслуживающие исполнения.
— Я никому не позволю лишить Анели самой себя, — твердо говорил Стю. — Будь я трижды проклят, если моя дочь когда-нибудь познает несчастье! Я никогда не стану принуждать ее к тому, что окажется ей противно, Уотан, ты знаешь.
И он был абсолютно прав: я знал. Стю никогда не был похож на лорда.
— Только об Анели все мысли, — продолжал он. — Знаешь, наверное, я уже никогда не смогу спокойно заснуть — все время думаю о ее безопасности. Я и не представлял раньше, какая это ответственность, Уотан. А какая мука, когда твоим чадом пренебрегают и отталкивают — я готов выцарапать ему глаза, когда он смотрит на нее! Будто бы невинное дитя перед ним в чем-то виновато!
Тогда почти каждая наша беседа сводилась к неприязни лорда по отношению к малышке.
— Я все сделаю, — продолжал Стю, — чтобы ее будущее не было таким, как у ее бестолкового папаши. Ничего не добился, только хожу у лорда на помочах — и это у заклятого врага!
— Не забывай, — отвечал я, — что пока ты здесь, Аделаида может бывать с Анели. Она, как и ты, живет одной только ею. Если ты уедешь, Аделаида лишится той малости, что позволил ей лорд.
— Ах, если бы обернуть время вспять!
— Любовь настигла бы вас впредь. Неужто ты жалеешь о появлении Анели?
— Анели — моя душа и сердце! Я имел в виду побег.
— Ничего бы не вышло, Стю. Лорд вас и на краю света бы отыскал, чтобы «не опорочить честь семьи».
— Я бы нашел другой способ!
— К чему эти пустые речи? Пока ты не вхож в Совет, мы ничего не сможем — слишком ничтожны пред ищейками твоего отца.
— Поэтому мне необходимо как можно скорее стать слугою Совета, заиметь верных людей, поддержку. В конце концов — деньги! Подкупить-то проще, чем надеяться на преданность. Сам знаешь — это штука такая… ненадежная.
— Я бы тебя не предал.
Стю тепло улыбнулся.
— Да где же найти таких друзей, как ты, Уотан? Родной отец — и тот предал. Боюсь, я уже никогда не смогу доверять людям. Однако ты абсолютно прав: одному мне не справиться. Просто когда начинаю ворошить прошлое, так больно делается… Кажется, я мог бы сделать большее для всех нас, да все одно: ничего бы не вышло. Я мог потерять их обеих, если бы мы попытались бежать. А может, я просто трус, и мне было удобно оставаться здесь и ждать приговора, каким бы он ни был?..
— Стю, прошу тебя, никакой ты не трус! Лорд сломал тебе ребра, как бы вы отправились в путь?
— Я не герой романа, Уотан! Я не сделал то, что должен был, потому что… жалкий трус, мальчишка! — Стю с силой зажмурился и сжал голову руками. — Как же тошно! как же больно, если бы ты знал!
С его уст слетела целая дюжина восклицательных междометий, прежде чем он овладел собой:
— У меня было достаточно времени, чтобы все продумать: я решил инсценировать наши смерти. Тогда мы сможем беспрепятственно отправиться в мир живых и начать новую жизнь, вдали от этого гиблого местечка.
— Лорд найдет вас и в мире живых.
— Пусть! Это уже не будет иметь никакого значения — здесь-то, на Погосте, все уже будут осведомлены о том, что мы погибли. Лорд лишь опозориться, если попытается затащить нас обратно. Что же до «чести семьи», то мне решительно плевать на эту ерунду! Я не хочу быть частью семьи, которая отвернулась от меня, в которой я не могу быть самим собой, потому что так хочет свет. На него мне тоже плевать! У меня уже есть семья, ради которой я пойду на все. Я верю, Уотан, верю, что нас ждет счастливая жизнь… однажды!
— И я верю, что у вас все получится.
— У нас, — поправил он.
Я опустил голову и сказал:
— У меня нет будущего, Стю. Моя песенка спета.
— Уотан, не говори так. — Стю положил руку мне на плечо.
— Я все знаю. Только дурак бы не понял. Меня уже не первый год изнуряет рак, а его излечить, увы, невозможно, как не пытайся…
— Брось, тебе рано думать о таких вещах.
— Последнее время я чувствую себя много хуже обычного. Еда встает поперек горла, пить воду — страшно…
— Это еще почему?
— Помнишь, — я понизил голос и оглянулся по сторонам, словно в комнате, помимо нас двоих, был кто-то еще, — я рассказывал о том, что мочился кровью?
— Конечно, помню, — вторил мне Стю. — Что, опять?
— Да, но если раньше крови было немного, то сейчас она составляет все, что… Ну, ты понял.
Стю кивнул.
— Все изменилось, — продолжал я. — Боли в спине усилились и не проходят по много дней, я быстро утомляюсь и теряю вес. Только не рассказывай Аделаиде, хорошо? Не хватало ей еще и по этому поводу страдать и изводиться беспокойствами.
— Можешь на меня положиться, я бы никогда не предал твоего секрета. Также — положись на меня и в том, что я найду целителя. Обещаю, найду!
Я вяло улыбнулся — да, дескать, я верю тебе, мой друг.
Но я не верил.
В следующий год — тысяча семьсот тридцатый — произошло множество событий — хороших и плохих. Преобладали, к сожалению, последние, поэтому считаю правильным начать с первых.
Аделаиде удалось забеременеть — теперь лорд был чрезвычайно обстоятелен с нею и многое разрешал. Правда, вместо того, чтобы войти в раж отчаянной вседозволенности — каждый день устраивать пышные приемы и тратить баснословные богатства на портных и ювелиров, — Аделаида попросила лорда позволить ей проводить больше времени с Анели. Тому пришлось уступить, так как состояние здоровья будущего ребенка зависело от состояния здоровья матери. К тому же мы ждали мальчика — лорд едва дышал в присутствии Аделаиды. Его поведение крайне раздражало; жаль, никто из нас не мог высказать ему этого в лицо. Представьте, как тяжело пришлось мне с моей устойчивой тягой к справедливости! Остальным как будто некогда было думать о лорде и его причудах, только я предавал этому столь монументальное значение. Да и как иначе, когда он намеренно подвергал унижениям Стю? О да, лорд очень гордился тем, что ждет именно сына, и всякий раз старался уколоть этим Стю: я в свои почтенные лета смог зачать мальчика, а ты всего лишь девочку, какой стыд! Однако Стю не поддавался на эти ничтожные манипуляции и смотрел на лорда как на полного идиота, коим тот и являлся.
— На старость лет дед совершенно тронулся умом, — сказал Стю. — Во-первых, за что он соперничает со мной? Быть может, мне тоже начать бравировать да рисоваться перед ним тем, что моя дочь целительница, а его будущий сын — никто? Во-вторых, чего он добивается? Чтобы я взял грех на душу и начал ненавидеть этого ребенка?
— Ребенок не при чем, ты же знаешь, — ответил я. — По крайней мере у него будет душевно здоровая мать.
— Только это и позволяет мне сохранять разумную любовь к нему.
Впрочем, Стю мог бы так и не стараться — Аделаиде и самой было тошно от поведения лорда. Смею предположить (сама Аделаида никогда бы в этом не призналась), что она даже испытывала отвращение к будущему малышу из-за культа, который создал вокруг него лорд. По крайней мере она радовалась беременности не так бурно, как в прошлый раз, и пренебрегала отдыхом, словно и носить этого ребенка под сердцем ей было неприятно. Должно быть, все это случилось еще и на фоне того, что лорд являлся его отцом. Аделаида отдавала себе отчет в том, что ждет нас после появления малыша. Все мы боялись, что он станет будущим Клеменсом — избалованным, гордым и жестоким мальчишкой.
К слову о нем. После пяти лет в услужении у князя, Клеменс получил расчет. Основанием, по которому князь, грубо говоря, выдворил преданного собутыльника, оказалось еще обиднее, чем сам факт ранней отставки оного — оказавшись легкой добычей низменных желаний, Клеменс подцепил люэс. Приехал он с двумя небольшими язвами на губах, вскоре ставшими такими огромными, что их невозможно было спрятать и под щедрым слоем косметики.
Что ж, стоит отдать Клеменсу должное — он долго скрывал от отца истинную причину, по которой его отлучили от двора. Полагаю, это стыдливое молчание было также связано с тем, что он и сам не мог свыкнуться с сей позорной мыслью и упорно ее отрицал. Да только деться от мнения окружающих Клеменсу не удалось. В первую очередь дамы и господа обращали взгляды на его болячки, а уже потом оценивали все остальное. Тот, кто знал или хотя бы догадывался, что это, теперь долго рядом с Клеменсом не задерживался — боялись заразиться. Бедняге предстояло пройти семь кругов ада, прежде чем принять сей непреложный факт — отныне он неприятен обществу. Стать изгнанником, когда всю жизнь находился в центре внимания, благодарил Господа за смазливое личико и являл собою эталон джентльмена, безусловно, тяжелый удар.
Мне пришлось узнать правду, когда, находясь в кабинете лорда — он часто звал меня почитать ему поэмы Мильтона, так как зрение злонамеренно начало ему изменять, — я увидел, как Клеменс нетерпеливо ерзает в кресле, с силой скрещивает ноги и сжимает руки в кулаки. Первой возникла мысль о том, что ему просто необходимо по нужде, но вскоре мне пришлось усомниться в подобном предположении, так как я увидел на его лице боль. Да и никогда бы Клеменс не позволил себе ничего подобного, он завсегда был чрезвычайно терпелив. Помню, когда лорд устроил в Несбитте очередную ассамблею, Клеменс спустился к гостям с лихорадкой и до конца вечера оставался так же непринужден и галантен, как обычно. Потом, правда, свалился в обморок, но этого уже никто не увидел. Словом, умение Клеменса достойно держаться и с бахвальством демонстрировать свое происхождение и социальный статус могло послужить примером для некоторых растяп.
Отныне доктор Ланн приходил не только ко мне. Но ртутная мазь и окуривание киноварью не особенно помогали Клеменсу. Да и мне лечение Ланна теперь облегчало боль едва ли. В основном он ходил сюда за деньгами и обедами. Нередко доктор оставался до позднего утра — они с лордом так замечательно спелись, что могли пить по несколько дней. Поэтому вскоре от своего нового протеже лорд узнал о болезни сына и пришел в неистовство.
— Какой позор! — сокрушался он. — Как ты мог?! Как мог нагло лгать мне, родителю своему?! «Простуда», говорил, без всякого зазрения совести! Всемилостивый боже, мои сыновья опорочили честь семьи, опозорили славный род Мурреев! За что мне все это?! Неужто заслужил я подобного поругания?! За какие грехи?! Всю жизнь я был верным слугою Господним, за что же мои родные дети так обошлись со мною?! Один предатель, другой — распутник! Знаю: я позволял вам слишком многое, я разбаловал вас донельзя! Нужно было держать вас в ежовых рукавицах, нужно было затравить вас, как диких зверят! Зря я не стегал вас, как последнюю челядь, только и делал, что любовался да берег…
После того, как Клеменс вышел из его кабинета, лорд пригласил Аделаиду и сказал ей:
— Я не позволю, чтобы наш сын был таким же, как эти двое! Ах, если бы не чертов Совет, я бы уже давно отрекся от них обоих! Наследство перейдет к нему! — Лорд указал на живот Аделаиды, уже заметно округлившийся. — Даю слово — все отдам ему, потому что тех двоих для меня больше не существует!
Тем не менее родившийся ребенок помутил планы лорда на жесткое и решительное воспитание, потому что Аделаида разрешилась от бремени еще одной девочкой — прелестной малышкой Зельмой.
— Такое случается, — утешал доктор Ланн лорда. — Энергии малышей иной раз не совпадают с половой принадлежностью.
— Надеюсь, — отвечал лорд, — она не станет бунтаркой.
— Лишь бы была здоровенькой!
— Предлагаю за это выпить.
В общем, лорд несколько смягчился — доктор Ланн тому поспособствовал.
А мы с Аделаидой не могли нарадоваться на Зельму. Поскольку она не обладала никаким даром, была точной копией матери — белокурой и голубоглазой. Вопреки тому, что по факту Зельма являлась сводной сестрой Клеменса и Стю, последний упрямо называл ее «дочерью». Теперь они с Анели почти все время проводили рядом с Зельмой, и как-то незаметно для всех Аделаида и Стю снова стали видеться. Как жаль, что сия идиллия продолжалась недолго.
По исполнении двадцати одного года Стю покинул Несбитт вместе с Анели — настало время стать рабом Совета. Ему устроили пышные проводы. Какие бы чувства лорд не питал к Стю, тот по-прежнему являлся значимой фигурой в колдовском сообществе; все приветствовали его с большим почтением, спрашивали о последних видениях и желали всего наилучшего.
Лорд в тот день открылся мне в совершенно ином свете — он показал себя блестящим актером, отыграв роль любящего отца. Столько же любви и внимания он уделял остальным членам семьи. Анели и вовсе не отпускал от себя, хотя она сопротивлялась, потому что не привыкла находиться рядом с дедом. Ее тянуло то в сторону Стю, то — в сторону Аделаиды, а то и вовсе — в мою. О да, я тоже присутствовал на проводах. Во-первых, не мог не проститься со Стю, во-вторых, в большинстве своем знать уже не испытывала ко мне оторопи. Здесь было много знакомых женщин, которые часто навещали меня в Несбитте. Помните почитательниц моего таланта? Мы по-прежнему поддерживали дружеские отношения.
— Господин Шварц, — заговорила со мною офицерша Хартманн — моя добрая подруга, с которой мы не виделись тогда около года, так как ее муж — старый офицер Хартманн, был вынужден уехать по государственным делам в Олонец, — я чаю, вы взялись за кисть? порадуете меня своими новыми шедеврами? Господин Джордан до сих пор хранит у себя некоторые ваши работы, и всякий раз передает вам свои искренние приветствия.
— Покорнейше благодарю вас, моя любезная госпожа, однако я так и не взялся за рисование.
— Ах, отчего же, дорогой Шварц? Это — ваше призвание. Господь наделил вас незаурядными способностями.
— Также — недостатками. Руку прострелило в четырнадцать, отныне она неподвижна.
— Так рисуйте левой рукой.
— Но это невозможно, когда родился правшой.
— Да какие могут существовать преграды для такого гениального художника, как вы, милый Шварц? Право, вы меня удивляете! Возьмите уже себя в руки, юноша. Никто не поможет вам справиться с вашей неуверенностью, только вы сами.
После сей беседы, я понял кое-что очень важное — меня оказалось слишком легко сломить. И не подумав взять кисть в левую руку, я сдался. Парализованная рука — не препятствие. Препятствием был я сам. Я уничтожал свою жизнь, делая ее невыносимой.
Так что уже на следующий день я впервые за пять лет взялся за рисование. Спорить нечего, сначала получалось скверно — левая рука сопротивлялась настойчивости разума перестроить заложенную с рождения систему. Разуму пришлось проделать нелегкую работу, чтобы доказать телу, что если оно отнимает одно, то обязано одолжить взамен другое. Тем не менее ежедневная практика и упорство позволили мне заново научиться писать. Сначала я неуверенно мазюкал пастелями, сангиной и углем, затем приноровился к темпере, маслу и акварели. Начал с основ: от самого простого двигался к сложному; от угловатых черточек — к плавным линиям. Через полгода я уже написал свою первый портрет, который послал прелюбезнейшей офицерше Хартманн с благодарственным письмом: «Без вас бы у меня ничего не получилось».
«Неужто вы удостоили меня чести лицезреть мой портрет в вашем исполнении? — писала изумленная Хартманн. — В очередной раз поражаюсь вашими способностями, мой мальчик. Но как вы сумели написать с такой поразительной точностью мое лицо, не видя меня? Это невероятно! Вы в очередной раз доказали: нет ничего невозможного».
По просьбе Аделаиды, Стю часто наведывался в Несбитт, несмотря на то что Совет пожаловал ему собственное поместье. Оно находилось недалеко от резиденции мнимой императрицы, тогда только вступившей на престол Анны Иоанновны. Отныне он играл роль придворного, так что ему приходилось часто бывать в свете: показываться на светских раутах, ходить в театр и оперу, играть в пикет и заниматься прочей ерундой, которая была ему до смерти скучна. О самой же работе в Совете Стю говорил неохотно и явно что-то недоговаривал. Мы с Аделаидой были крайне озабочены состояние его здоровья — как только он покинул Несбитт, стал выглядеть хуже. По этому поводу лорд не упустил возможности учинить Стю оскорбительное поучение «о рисках человека, находящегося в зените общества»:
— Не пей так много — вон какие мешки под глазами! А рожа бледная, словно у мертвеца, почему? Не подцепил ли ты какую заразу, подобно непутевому братцу? Предаться пьянству да любовным утехам всегда успеешь. Сейчас главное — не опорочить честь семьи!
— Да, всенепременно, милорд! — резко отвечал Стю. — Тем не менее ваши поучения напрасны, и не только потому, что я и сам прекрасно ведаю, как мне следует жить, но и потому, что и без того круглые сутки пью чай и онанирую!
Лорд вспыхнул — готов поспорить, старика едва не хватил приступ.
— Вон отсюда!
Стю добился, чего хотел — отныне, приезжая в Несбитт, виделся только с нами; лорд его больше у себя не принимал. А мы с Аделаидой часто вспоминали его слова и втихаря ото всех над ними хохотали. Только Стю мог позволить себе подобную грубость в отношении отца! Да и чего ему было бояться? Стю являлся провидцем и занимал одну из высочайших ступеней в государственной иерархии — выше были только сами главы Совета. Если бы лорд в очередной раз попытался рукоприкладствовать над сыном, ответил бы за то головой. Но этого бы никогда не случилось, потому что — честь семьи, как я мог забыть?
Шутки шутками, да только что Стю мог скрывать от нас, оставалось главным вопросом следующего года. Почему не делился тем, что именно поручает ему Совет и как использует его дар?
— Совет словно вытягивает из него жизнь, — говорила Аделаида. — Господи, как я волнуюсь…
О том, что происходило на самом деле, Стю, разумеется, нельзя было никому рассказывать. Об этом мы узнали позже. И знания эти радости не прибавили…
Я хорошо помню тот день, когда у меня парализовало руку. Сей неприятный процесс длился медленно и нарастал с каждым днем; соответственно, я был готов к тому, что в один прекрасный день рука навсегда перестанет двигаться. И это несмотря на то что Аделаида исправно делала мне массаж пальцев и заставляла выполнять упражнения. Для этого она сшила для меня крохотную подушечку, чтобы я сжимал и разжимал ее. Затем следовали игры — мы кидали подушечку друг другу, чтобы я смог ее поймать. Аделаида даже пожертвовала ради меня своими любимыми бусами — распустила все до единой бусинки, чтобы я по одной перекладывал их из одной чашки в другую. А вышивка! Думаете, зачем Аделаида научила меня шить?
Никогда не прекращу восхищаться ее терпением и благодарить за любовь. У другого и мысли бы не возникло тратить столько времени на обреченного инвалида, однако Аделаида всегда верила в чудо, даже если в жизни все было очень плохо. Аделаида была для всех нас поддержкой. Всегда.
Теперь Клеменс нечасто покидал свои покои, и принимал только Аделаиду. Уж и не знаю, что она там ему рассказывала, но после сих бесед, он спускался в столовую и мы вместе трапезничали — только представьте, отныне Клеменс не воротил от меня нос! Люэс сильно изменил его. Не только внутренне, но и внешне, конечно же. Пострадали как лицо и причинное место, так и внутренние органы с суставами. На руках у Клеменса появились внушительные папулы; волосы стали выпадать — теперь он либо подвязывал их лентой, либо сидел в парике.
Мне казалось, что телесно он страдает более моего, до того дня, пока у меня не сломался позвоночник. Это произошло неожиданно, и, естественно, вызвало целый вихрь эмоций. Сначала захлестнул адреналин, затем — страх и боль. Последняя заглушила все остальное, потому что была адской, невыносимой.
Убийственной.
Я приготовился тогда навсегда обратиться пеплом. Ежедневные боли в горбе — ничто по сравнению с переломом.
В тот день я умер в третий раз.