Секция плавания для пьющих в одиночестве

Молодые монархи
Слэш
В процессе
R
Секция плавания для пьющих в одиночестве
автор
Описание
Симон — молодой певец в творческом кризисе — хочет покончить с собой уйдя в воду, но после знакомства с Вильгельмом — парнем, что находится в депрессии и переходит в стадию ремиссии, — начинает сомневаться в своем решении. Дружба двух потерянных людей превращается в нечто большее. Сможет ли Симон побороть кризис и вместе с Вильгельмом побороть одиночество на пути к счастливой жизни? // или фанфик по книге «Секция плавания для пьющих в одиночестве». !!// Можно читать как ориджинал! //!!
Содержание

Тень прошлого и важность времени

      Он сидел на продавленном матрасе, который уже давно потерял свою форму, в тусклом свете единственной уцелевшей лампочки, висевшей в углу. Всё вокруг казалось застывшим, как в каком-то затмённом времени, словно всё в комнате было поглощено этим светом, и даже его собственные мысли медленно растворялись в этом полумраке. Симон не торопился. Он вглядывался в экран телефона, не спеша, как будто пытаясь понять, что-то важное, что ускользало. Он читал сообщения, снова и снова листая их, как страницы книги, которую не осмеливается закрыть. Затем Симон открыл профиль этого парня. Медленно, почти боясь нарушить какую-то невидимую границу, он пролистывал фотографии, стараясь не коснуться пальцем сердца, чтобы не оставить лайк — ничего лишнего. Он чувствовал себя как незваный гость, смотрящий в окно чужой жизни, которую, кажется, он уже где-то видел.       Фотографий было немного, но каждая из них была как маленькая остановка на долгом, тревожном пути. Лицо парня было скрыто челкой, давольно густой и тяжёлой, как сама его тень. Первая фотография была сделана в августе 2012-го года. Парень на ней был всё ещё подростком — с едва заметной грустью в глазах, будто он уже знал, что что-то важное вот-вот уйдёт, исчезнет. Он сидел в сером худи с надписью «СССР», что казалось странным и в то же время как-то трогательно наивным, почти смешным. Симме это показалось забавным, и его губы невольно дернулись в лёгкой улыбке. Но улыбка была мимолётной, исчезнувшей, как всё, что оставалось от тех лет. Дальше — зимнее фото того же года. Он уже не был тем хмурым подростком, а скорее стал человеком, скрывающим что-то внутри. Его взгляд был острым, как нож, с заострённым подбородком, а глаза — темными, почти черными, полными какой-то невыразимой печали. Они не просто смотрели в объектив — они как будто пытались проникнуть куда-то внутрь, но не могли. В нём чувствовалась драма, как будто вся жизнь была сжата в эти пару секунд, а он сам был её несчастным героем. Симон подумал о том, что он походит на Королеву драмы. Или же на обычного меланхоличного подростка. Что в принципе одно и то же. Фотография 2014-го года, осень. Парень выглядит более взрослым, симпатичным юношей с, кажется, на солнце, рыжими волосами, но по-прежнему остается каким-то загадочным, хотя подростковые черты стали пропадать. Меланхолия, из которой были сотканы его воспоминания, пронизывала каждую деталь, каждый взгляд. Вроде бы ничего особенного, но ощущение было таким острым. И вот, март 2015-го года, новое фото — парень у фонтана в центре города. Он, кажется, был занят чем-то обыденно странным — вытирался полотенцем, не скрывая своего обнажённого торса, но что-то в этом фото всё равно было. Смущение? Или желание показать себя? Его рука прикрывала грудь, но не скрывала ничего от того, что было на самом деле. После этого — фотографии улиц, переулков, беззаботных котиков и смеха. Он как будто в какой-то момент стал частью этих весёлых, ярких картинок, людей, которые в жизни, кажется, не задаются лишними вопросами, а просто наслаждаются моментом. Но потом Симон задержал взгляд на последней фотографии, сделанной в мае 2016-го года. Это было что-то другое. Там, на фотографии, парень был снова без рубашки, как в тот день у фонтана, но волосы его стали совсем короткими, белыми с темными корнями, как снег в начале зимы. Но что-то в его взгляде изменилось. В нём не было больше того тепла, той жизни, которая когда-то просвечивала через его глаза. Он стал каким-то пустым, словно вся энергия, что когда-то была в нем, ушла. Его взгляд был холодным, отчужденным, и в нём не было ничего живого. Он был полностью поглощён в себе, как будто внешние миры перестали существовать.       Симме вдруг поймал себя на том, что его сердце колотится сильнее. Почему это его так затронуло? Он не мог понять, почему вдруг этот взгляд стал таким важным для него. Зачем он так анализирует эти детали, каждое фото, каждый взгляд, будто они стали его собственными? Может быть, потому что этот взгляд был таким знакомым. Может, он видел его в себе?       Симме выключил экран, и в темной комнате он вдруг почувствовал, как руки сами собой тянутся в его спутанные, слегка влажные кудри, словно пытаясь вырваться из ловушки этих воспоминаний. Взгляд его блуждал по комнате, как если бы на секунду он пытался найти что-то, что бы отвлекло от тех мыслей, которые не давали ему покоя. Он все же вспомнил ту ночь и теперь снова и снова возвращался в тот летний вечер, в ту странную, пугающую атмосферу, полную алкоголя и безумия.       Прошлым летом, чуть больше года назад, он встретил этого мужчину. Того, о котором теперь не мог не думать, как бы не старался. Песню он писал не для него, а для какого-то другого, странного мужчины, чье существование было насквозь пропитано спиртным, но с этим чувством он оказался как-то особенно связан. Это был не просто алкоголик. Нет, это было нечто большее. Он был одержим, будто сам напиток жил в его теле, а он был лишь сосудом. И этот мужчина, который казался живым воплощением своего безумного мира, пригласил его в свой дом — огромный, темный и запутанный, как и он сам. Он до сих пор помнил эти комнаты. Сначала он не поверил своим глазам: целых три комнаты, от пола до потолка заполненные бутылками. Некоторые были открыты, гордо стояли на полках, другие же — все еще лежали в подарочных пакетах, словно их только недавно привезли. У этого дома было свое дыхание, свой особенный запах, и воздух был тяжёлым, словно он пропитан спиртом и тем, что когда-то было скрыто от людей. И все, о чем говорил этот странный мужчина, сводилось к одному: алкоголю. Он не говорил о жизни, о себе, о том, что ему нравится или что его волнует. Он говорил только о своем «зелье», о том, как оно должно быть под рукой всегда, как это часть его сути. Симме чувствовал себя как будто в другом измерении, где нормы и здравый смысл теряли всякое значение. Не удивительно, что этот мужчина попросил его написать песню именно о нем. О нем, о его страсти, о его мире. Симме помнил, как с трудом собрал мысли, пытаясь вложить в текст хоть немного смысла, хоть немного собственного переживания, среди всего этого мракобесия. Слова накладывались одно на другое, и в какой-то момент он понял, что не может больше быть просто наблюдателем. Он был частью этой истории, и это ощущение настигло его, как сильный удар в живот. Потом был тот вечер. Тот момент, когда мужчина, будто бы сквозь какое-то внутреннее озарение, пригласил его на подпольную вечеринку, скрытую в подвале его огромного дома. Симме почти физически ощущал запах этого подвала, того замкнутого пространства, где темные углы казались еще более зловещими, а веселье — извращенным и странным. Этот мужчина, игравший роль странного бога на своем пьяном престоле, протянул ему этот странный жест. Он попросил забыть про работу и наслаждаться атмосферой: «твоя песня уже написана, теперь пусть твое настроение настроится на нужную волну перед записью». И как бы он не пытался осознать происходящее, Симме все равно ощущал нечто, что можно было бы назвать чудом. Чудом для человека, что с самого рождения склонен к зависимостям. Безлимитный бар, вечеринка, которая казалась выходом из реальности, и все это — в одном ночном моменте. Это было так странно, так дико, что он почувствовал на себе весь абсурд этой ситуации. Как в кино, где события идут не по правилам, а на интуиции. Но чем больше он об этом думал, тем более ясно понимал, что это было далеко не просто чудо. Это был момент, когда реальность смещалась, а он оказался на грани чего-то очень опасного и непредсказуемого. Чего-то, что всегда останется лишь в воспоминаниях и в стенах этого огромного дома, в глухом подвале. 2015, лето Той ночью Симон напился до предела, и это было невероятно освежающе. Он будто бы сбросил с себя все, что накопилось за последние месяцы — усталость, тревогу, те мелкие болезненные кусочки сомнений и предрассудков, что каждый день занимали его ум. Он сидел у барной стойки, потряхивая коктейль в руке, и ощущал, как легкое пьяное веселье, смешанное с алкоголем, медленно растекается по его венам, заставляя его тело расслабляться. Бар был переполнен, шум людей и свет, отражающийся от зеркал и бутылок, создавали такую атмосферу, что Симон чуть ли не чувствовал, как сам город живет в этих стенах. Тогда он заметил парня, который с каким-то неуловимым блеском в глазах пробирался через толпу, как будто сам был частью этого хаоса, как будто был готов стать частью его жизни. Парень подошел, улыбнулся и начал разговор, который сразу показался странным и непринужденным. Они обменялись несколькими фразами, и Симон почувствовал: что-то в этом человеке есть. Это было нечто большее, чем просто очередной вечер в баре. Тот парень был не просто любопытен — он был живым, настоящим, он не прятался за маской и говорил так, как будто действительно хотел по-настоящему узнать Симона. Этот парень, похоже, не искал чего-то большего, чем просто кого-нибудь с кем можно провести ночь, но похоже в его планах что-то резко изменило траекторию. Он предложил коктейль, и Симон принял, не думая, что мог бы отказаться. И вот они сидели вместе, они оба оказались в этой странной, почти магической атмосфере, где два чужих человека вдруг становились чем-то большим, чем случайные встречные. Их разговор, легкий и по-настоящему искренний, словно соединял их не только словами, но и ощущениями, и, может быть, какими-то тайными желаниями, которые они оба пытались подавить. И вот, когда их уже потянуло друг к другу и алкоголь сделал свое дело, когда слова стали не так важны, а чувства — ярче и резче, они решили уединиться. В туалете было душно, и пахло дешевой дезинфекцией, но это не имело значения. Руки теряли контроль, губы были грубыми, а поцелуи — страстными и мокрыми, почти неистовыми, как будто они искали друг друга в этом мгновении с такой яростью, будто бы страх одиночества пришел к ним обоим. Когда он почувствовал дыхание его нового знакомого на уровне своего паха его мозг окончательно отключился. Это было нечто новое, дикое и неуклюжее, но в то же время на грани чего-то трогательного, будто они оба боялись друг друга, но уже не могли остановиться. Симон не мог понять, что происходит с ним. Потные руки скользили по его телу, искали — и находили. Хотели и брали. И когда настал пик Симме хотелось продлить это сладкое удовольствие как можно дольше. Он давно не расслаблялся таким странным образом — одноразовый грязный секс в туалете какого-то подпольного бара, — но похоже это действительно то, что ему было так нужно все это время. Новый знакомый снова наклонился к нему, чтобы поцеловать, но затем было что-то — тяжесть, которую Симон почувствовал во рту. Вначале он не понял, что это, но потом осознал — наркотик. Этот момент, казавшийся непередаваемым, обрушился на него неожиданно, как будто весь мир поддался искушению. Амфетамин. И несмотря на всю его опасность, несмотря на то, что Симон знал, что это может быть началом чего-то гораздо более разрушительного, в этот момент он почувствовал только одно: полное и абсолютное освобождение. Он испугался, когда наркотик начал действовать, но его страх быстро растворился, уступив место волне радости. Это было не так, как раньше — не такие обычные моменты счастья, не такие привычные ощущения. Это было что-то другое — что-то странное, чуждое и одновременно совершенно новое. Это было так не похоже на него, так непривычно — быть вполне не самим собой. Он почувствовал, как его тело как будто стало частью чего-то большего, чем он сам. Как будто все границы размылись, а мир стал ярче, острее, сильнее. Симон сидел на старом высоком стуле, который был покрыт разноцветными стикерами и выглядел так, словно ему было лет так десять, взгляд его был усталый и слегка отстраненный. Парень рядом говорил что-то громкое и уверенное, но Симон едва слышал его слова, его мысли были где-то далеко — в том будущем, которое он сам себе выдумывал. Он думал над тем, что он может открыть свою студию, может найти талантливых и крутых парней, и может быть, у них могло бы получиться пробиться в свет, — эти мысли частенько мелькали в его голове, но именно сейчас они казались какими-то эфемерными, ненастоящими. Он был не в себе, в этом состоянии полного отрешения. Все, что его волновало, было где-то в подсознании, а остальное — просто плывущий поток звуков и образов.       Когда Симон пришел в себя, парень исчез. Он, скорее всего, ушел танцевать. Симон почувствовал это каким-то неуловимым образом — его новый знакомый больше не был рядом. Сцена ожила, музыка, которую он всегда презирал, заполнила пространство — эта примитивная, такая чуждая его вкусу музыка теперь звучала еще громче, еще примитивней. Симон почувствовал пустоту, странную пустоту, когда все, что было, вдруг стало ничем. Он снова оказался один, и этот одиночество, которое он так старался избежать, вернулось. В тот момент Симон понял, что снова не нашел того, кто был бы с ним не на одну ночь, кто был бы настоящим и до гроба. И это снова вызывало в нем какую-то горечь, невыносимую, как вкус утерянных возможностей. Утерянная возможность счастья.       Симме встал с места и, не оглянувшись, направился к выходу. Он не знал, как это случилось, но вот его карман теперь был пуст, а в руках он сжимал пару бумажек, на которых красовался внушительный счет. Парень, с которым он только что провел ночь, исчез, оставив Симме один на один с этим странным ощущением — как будто все происходящее было лишь частью какой-то чуждой, искусственной реальности. Они договорились разделить счет, но как-то так получилось, что Симме заплатил за двоих. Он не стал спорить, не стал искать его взгляд, не стал думать о деньгах — в тот момент его все это мало волновало. Внутри его бурлило что-то тяжелое, он ощущал, как в груди нарастает ощущение невысказанных мыслей, как нужно что-то сказать, поделиться, выплеснуть эмоции. Он пошел, шаг за шагом, по коридорам этого странного бара, натыкаясь на людей, которые смещались в сторону, но никто не остановился. Люди были в своих мирах, а он был в своем — здесь, в этом подвале, среди чужих лиц и чужих тел, он будто терял себя, растворялся в этом пространстве. Никак не мог найти кого-то, с кем мог бы поговорить, хотя бы на пару слов, так что он просто продолжал идти. И вдруг — провал. Память ушла, и, пожалуй, это было даже лучше. Чем больше он вспоминал, тем сильнее хотелось стыдиться.       Когда время сжалось до предутренней тишины, он стоял в курилке. У этого чокнутого мужчины была даже собственная курилка! Определенно, он уже начал трезветь, и вся эта обстановка казалось еще более чуждой и мерзкой. Он как-то еще помнил, что тот парень, с которым он еще недавно был так близок, точно был среди этих людей — этих красноглазых типов, стоящих под козырьком, размытых в сыром воздухе. Симме не мог понять, был ли это просто ночной кошмар, или же какой-то сюрреалистичный момент, когда все становилось одним большим пятном. Он обернулся и увидел их — людей с затуманенными глазами, в которых читалась усталость, но не от алкоголя, а от того, что они больше не знали, чем живут, почему они здесь и зачем вообще это все.       Время постепенно теряло свой смысл, как и всё происходящее вокруг. Было какое-то мутное ощущение тревоги, как если бы всё уже случилось, а только вот сейчас все это начало касаться его. Освежающий сырой воздух уже напоминал о сентябре — о той неуверенной предрассветной серости, которая так сильно затягивала все пространство вокруг. Воздух был такой влажный, что ощущение в горле лишь усиливалось, и, даже несмотря на дождик, который накрапывал со стороны, Симме чувствовал, как внутри него всё продолжает сжиматься. Дождик не спасал. Он вытирает скользкие ладони о джинсы, пытаясь избавиться от ощущения, которое не отпускает.       Люди, расползаясь, выдыхали дым, создавая вокруг невыносимую смесь запахов — сигарет, пота, дешевого алкоголя. Железная дверь за спиной громко стучала, и каждый раз этот звук отзывался в ушах Симона, делая пространство всё более нереальным. Сначала он почти не замечал, как это звенит, но потом оно становилось все громче, будто вибрировала каждая клеточка его тела. Каждый звон был болезненно реальным, как подтверждение того, что его мир — это уже не мир, а какой-то отголосок чего-то давно утраченого.       Сцена, освещенная мерцанием неонов, освещала последнюю группу, которая пыталась вложить свою душу в аккорды, скрещенные с совершенно банальными мелодиями, откровенно копируя группу The Hatters. Симме знал, что это музыка, но он не мог уловить её смысл. Группа пыталась что-то вложить в это, но откровенно говоря, терпели неудачу. Слишком фальшиво. Лично для него она была какой-то чуждой, как если бы все это был шум — просто фоновая звуковая дорожка для тех, кто еще мог продолжать танцевать, смеяться, жить, как если бы всё это не было про него.       Он затянул еще одну сигарету и почувствовал, как туманное утро все глубже заполняет его, как хочется забрать эти несколько минут, не думая о том, что будет дальше.       К нему подошел парень — довольно высокий, почти такого же роста, даже чуть выше него самого. Он двигался уверенно, не спеша, словно каждое его действие было заранее продумано. Подойдя поближе, он посмотрел на Симме, и, не произнеся ни слова, просто открыл рот, как бы намекая на просьбу. В его глазах читалась лёгкая растерянность, но это было скорее маской, скрывающей что-то глубже, неуловимое и важное.       Парень был одет как-то непринужденно, но эта небрежность только подчеркивала стиль и вкус. Он выглядел как будто только что встал с постели, но с чувством меры, как если бы и тут он продумал каждую деталь. Легкая серая футболка, слегка обтягивающая его фигуру, едва скрывала нежные изгибы тела, а мешковатые черные джинсы, казалось, были выбраны не по случайности — их форма намекала на расслабленность, но в то же время в них было что-то немного несуразное, слегка чуждое. Кожаная куртка, потертая и со следами времени, добавляла ему некой грубости, но её сложная фактура и потертости явно говорили о дорогих и хорошо продуманных брендах. Массивные кроссовки, с явным акцентом на мужскую силу, завершали образ. Его короткие белые волосы, немного растрепанные, торчали в разные стороны, с темными корнями, что добавляло этому типично юношескому виду какой-то нелепой, но притягательной энергии. Как будто он только что проснулся после бессонной ночи или наоборот, после бурной вечеринки — сумбурно, но стильно.       Симме молча вытащил пачку сигарет из кармана, её картон был слегка мятым, но всё равно притягивал взгляд. Он не сразу протянул её, как бы давая время осознать, что моменту нужно быть точным. Когда парень, не отрывая взгляда, взял сигарету, их глаза встретились всего на мгновение. Это был не долгий, а какой-то сдвиг во времени — взгляд, который казался случайным, но на самом деле был полон смыслов, скрытых за этой случайностью. Мелькнувшее в их глазах молчание не нуждалось в словах. Это был миг, в который будто замедлилось всё вокруг, оставив только лёгкую неловкость и ощущение чего-то ещё не сказанного. 2016, осень Он вспомнил этот взгляд. Не сразу, не с первого мгновения, но когда память начала возвращать фрагменты той ночи, этот взгляд всплыл, как облако, которое невозможно прогнать. Он узнал его. Пронзительные, почти черные глаза, в которых светились лунные полумесяцы, холодные и глубокие, как бездонная пропасть, в которой можно утонуть, не успев понять, что произошло. В их спокойствии скрывалось что-то пугающее, неуловимое, не дающее покоя. Он был уверен, что видел в них нечто большее, чем просто пустоту. И вот это большее продолжало преследовать его, даже спустя год.       Тот взгляд был не просто взглядом — он был тяжёлым и осязаемым, как боль, которая не уходит. Холодный, но резкий, как зубная боль, от которой невозможно избавиться. Он чувствовал её, даже если не мог точно объяснить, что именно в этом взгляде причиняло боль. Всё остальное о той ночи распалось, как осколки разбитого стекла, но эти глаза остались — они отложились в памяти так ярко, что Симме до сих пор мог почувствовать тот же привкус марли в горле, тот же неприятный, но почти знакомый привкус алкоголя. Это было не что-то физическое, а скорее эмоциональное, как чувство предчувствия или неизбежности.       Те ощущения не были связаны с запахами, с воздухом, с сырым утренним туманом, который заполнял пространство вокруг. Это было нечто более личное и тёмное, неуловимо изменяющее всё внутри. Взгляд, как незримая связь, остающаяся в теле, даже когда время прошло. И даже сейчас, спустя столько месяцев, Симме почувствовал, как его сердце сжалось, а холод внутри словно пробудился снова. 2015, лето Парень что-то спросил, но из-за гула музыки и шума сцены Симме не расслышал ни слова. Он нахмурился, попытался сосредоточиться, но шум не отпускал, словно поглощая весь его мир. Тогда парень, словно прочитав его мысли, сделал жест — мол, подожди, я напишу. И через мгновение достал телефон, быстро нацарапал что-то на экране и, не отрывая глаз от Симме, повернул его в его сторону. Это был один из тех моментов, когда мир кажется очень узким, и ты ощущаешь себя внутри какой-то интимной, почти туманной сферы, где всё лишнее растворяется, оставляя только ту маленькую, но важную деталь. Симме наклонил голову, чтобы прочесть сообщение. Как только его глаза столкнулись с текстом, ему почему-то стало так неудобно, будто они стояли слишком близко друг к другу — бок о бок, не в силах отвести взгляд, но и не решаясь сделать шаг назад. Он чувствовал, как исчезает весь мир вокруг — остаются только они двое и этот экран. Он пытался сосредоточиться на тексте, чтобы нормально прочесть его и наконец ответить, но вдруг заметил запах, неуловимый, но явственный — тёплый, словно шоколад, с лёгкими нотами кокосовых духов. Это было странное чувство, будто времени нет, и вся жизнь сводится только к этим минутам. Он долго вдыхал этот запах, хотя сам не понимал зачем это делает. Потрясающая близость в этом моменте, как будто они общались на каком-то глубоком уровне, котором не требовалось ни слов, ни оправданий.       Он все-таки смог сосредоточиться на экране и быстро прочитав текст, что-то ответил, скинул пару слов — и парень, казалось, снова задумался, а потом засмеялся. Смех был коротким, но таким живым, таким естественным, как будто весь мир вдруг стал легче. Симме не смог понять, с чего тот смеётся, что его так развеселило, но, похоже, это была какая-то деталь, которую только они могли бы понять. И все же, этот смех, пусть и мимолётный, запечатлелся в памяти — оставил лёгкую грусть и радость одновременно, как воспоминание о чём-то забытом, но важном.       Они молчали, куря сигареты, каждый в своих мыслях. Симме хотел продолжить разговор, что-то спросить, спросить что-то личное, что-то такое, что будто могло бы привести к новым словам и даже, может быть, следующей встречи, но долго не мог собраться. Время тянулось, и в какой-то момент, когда песня почти подошла к концу, толпа в курилке наполнилась новыми людьми. Всё стало суетливым и шумным. Они как будто растворились друг в друге — каждый в своём мире. Симме чувствовал, как уходит его шанс, как он упускает это мимолётное мгновение. Он понимал, что упускает очередной шанс обрести что-то, что хоть как-то будет приносить радость. Он ещё успел мельком увидеть его лицо в толпе, но не успел сказать ни слова. И вот они уже потерялись друг для друга. Это было странное, но не особо важное знакомство, не оставившее после себя ничего конкретного — ни имени, ни контакта, ничего, что могло бы привязать их в будущем.       Но в то же время что-то оставалось. Этот момент. Это прикосновение взглядов, короткий текст на экране, запах, который ни с чем не перепутаешь. Что-то, что, возможно, не имеет значения, но с каждым разом, стоя перед ним, понимаешь, что оно было важным, каким-то неясным, загадочным. Случайные встречи. Они бывают странными. Ты понимаешь, что всё может изменить случайный жест, случайное слово. Это похоже на мысль, которую ты пытаешься понять, но не успеваешь — как песня, которая звучит не в тот момент, но всё равно глубоко проникает в душу. Симме вспомнил слова из песни Cleffy: «Я задаю вопросы своему Богу, например: „Встретимся ли мы когда-нибудь снова?“ […] Наши воспоминания, которые нужно создать, я вижу, как они медленно угасают». Это была не совсем подходящая песня, не совсем о том, что нужно, но она как будто идеально выражала, как странно и неожиданно случайная встреча может привести к чему-то большому, хотя ты не всегда это осознаёшь. В конце концов, даже те, кто когда-то казались случайными, могут стать частью твоей жизни. И кто знает, может быть, однажды ты похоронишь кого-то, кто был когда-то просто проходящим знакомым. А он ведь тоже был случайным. 2016, осень Стояла глубокая ночь, и воздух был наполнен той странной тишиной, которая наступает только поздно ночью, когда всё вокруг кажется притихшим, как если бы мир ненадолго застрял в ожидании чего-то важного. Симме сидел у окна, телефон в руках, и ощущал, как каждая секунда тянется, как тяжёлый поток, который не хочет двигаться. Он снова написал ему. Но парень всё ещё не был онлайн, и Симме это даже понравилось. Это словно давало ему пространство — время, чтобы остановиться и собраться с мыслями. До рассвета оставалась целая вечность, полная пустых обещаний и несказанных слов.       Он ещё здесь. Он жив. И это было таким сильным, что даже трудно было поверить в реальность. Он снова чувствовал этот холод в груди, этот страх, который не отпускал, страх, что он мог бы не вернуться, что он мог бы оказаться там, среди тёмной воды, где никто не найдёт его. Он мог бы не выжить, мог бы не вернуться из того вечера, но он вернулся. Он жив.       А может, и хорошо, что так обернулось?       И ведь действительно, может быть, всё так и было к лучшему. Что если бы он не пошёл туда, не встал на тот край, не заглянул в эту тёмную бездну? Что если бы всё обернулось совсем иначе, и он бы так и не вышел? Он вдруг почувствовал, как тяжело стало дышать, но в то же время эта мысль принесла какое-то странное облегчение. Он был жив, и это было главным. Это значило, что он всё ещё мог всё изменить, что он мог продолжить идти, продолжить искать ответы. И, может быть, даже из этой ночи, из этого одиночества можно было бы извлечь что-то важное.       Он посмотрел в окно, ощущая, как этот холодный воздух проникает в душу, но в нём больше не было страха. Он знал, что он не просто существует. Он снова стал частью чего-то. И этот факт сам по себе — это уже было что-то важное.       Симме давно не ощущал течения времени так чутко, как теперь, когда подбирал слова для того, кто их ждал. Каждый момент, каждое движение пальцев по экрану казались наполненными весом, как если бы сам мир затаил дыхание в ожидании его следующего шага. Он сам решил написать, сам принял это решение, и от этой мысли в груди вспыхнуло что-то теплое, почти уютное. Это было прекрасно — он знал, что тот будет ждать. И это ожидание стало чем-то большим, чем просто паузой. Оно растягивалось, как тянущаяся нить, которая соединяла их, даже если они были далеко друг от друга.       Ожидание — это как плыть против течения, как бороться с силой воды, пытаясь не утонуть, но и не позволить себе потерять этот момент. Время становилось вязким, как смола, когда ты осознаешь, что чем больше ты ждешь, тем дальше уходит тот момент, когда всё это закончится. Или страдать от жажды, когда у тебя есть всё, но нет того, чего ты на самом деле хочешь. Ты пьешь воду, но она не утоляет жажду, потому что тебе нужно нечто большее, и ты не можешь объяснить, что именно. Но если ожидание делится на двоих, оно становится чем-то иным. Оно не столько тянет и мучает, сколько превращается в игру. Игра, в которой ты ждешь, чтобы поймать, и он тоже ждет, чтобы поймать тебя. Это игра с надувным мячом — ты кидаешь, и он возвращает. И так бесконечно. Ждать, чтобы снова и снова ловить этот мяч, но не отпускать его, не давать себе раствориться в пустоте.       В какой-то момент это ожидание становится не просто моментом, а чем-то гораздо более интимным. Это игра с собой. Это одновременно и любовь, и мастурбация. Ты сам себе становишься причиной своих чувств, своих ожиданий, и это слишком захватывающе, чтобы позволить себе остановиться. Ты хочешь, чтобы этот процесс длился, чтобы задержать удовольствие, чтобы растянуть напряжение до предела, потому что не хочешь, чтобы это закончилось. Потому что если всё закончится, ты боишься, что не останется ничего такого же настоящего, такого же сильного. Ты боишься, что вся эта игра — с её эмоциями, её странными и болезненными моментами — уйдет, и будет снова пустота.       Раньше такое ожидание — зависеть от другого человека, ждать его действий, его отклика — было Симме совершенно незнакомо. Он всегда чувствовал себя как будто вне всех этих неясных, непонимаемых связей, что связывают людей друг с другом. Его жизнь казалась отдельной, как если бы он был не частью большого мира, а скорее его сторонним наблюдателем. Он привык быть замкнутым в себе, в своём пространстве, наполненном собственными мыслями, в которых его постоянно не было, как будто сам смысл жизни был где-то вдали. Но теперь, после этого странного повторного знакомства, всё изменилось. Вся ночь вдруг как будто затянулась, как густая вуаль, которая на некоторое время закрывает всё остальное. Он не знал, что делать с этим ощущением, которое поселилось в нём, но оно держало его в напряжении. Было как под кайфом — совершенно чуждое, не вполне понятное, но сильное и живое. Он не мог понять, почему это всё так. Почему теперь каждый момент был таким важным, таким наполненным.       До сих пор он не знал, что такое настоящая открытость, не знал, что это значит — быть готовым показать себя, без остатка, кому-то другому. Он жил, но всегда в пределах своей собственной клетки, из которой редко выходил. С каждым годом он всё больше верил, что этого существа, с которым можно было бы быть абсолютно открытым, не существует. Он чувствовал, что сам себе и был всем — и другом, и врагом, и спасением. Но теперь, кажется, что этот человек, или хотя бы его возможность, была где-то рядом, и не в том виде, который он представлял себе раньше. Это было странное, но такое притягательное чувство. Он не знал, что с ним делать, но чувствовал, что оно принесло с собой какую-то перемену, с которой нельзя было не считаться.       Давно уже Симон не надеялся на спасение извне — он научился ждать его только изнутри. Кажется, он всегда был таким. Эти слова ощущались как что-то слишком далёкое, как краткое воспоминание, возможно, слишком личное и закрытое на сотни замков. В детстве, оставаясь дома один, он любил выключать свет и сидеть в темноте. Эта тишина становилась его миром, и в нём было что-то магическое, что помогало отвлечься от суеты и беспокойства. Он мог часами сидеть в абсолютной тени, прислушиваясь к своим ощущениям, пытаясь уловить какие-то внутренние движения, едва ли различимые, но столь важные. Он пытался поймать этот шум, едва слышимый, ощущаемый лишь в тишине — те невидимые воды, что текли в нём под давлением. Это было что-то большее, чем просто мысли. Это был его внутренний мир, который он знал, как никто другой. И который он не понимал. Иногда ему казалось, что вот-вот он почувствует, как внутри него что-то взорвется. Маленький он, думал, что от такого огромного потока мыслей, однажды, у него просто взорвется голова. В такие моменты она особенно начинала болеть — не физически, а как-то внутренне, как будто нервные окончания были переполнены чем-то важным и болезненным. Ему было страшно и хорошо, но в то же время хотелось, чтобы это поскорее уже случилось, чтобы не страдать от неопределенности. Эта напряжённая неизвестность, то, что не давало ему покоя, и одновременно, та странная зависимость от ощущения близости взрыва — казалось, это было тем, что он ждал.       Он понимал, что такие состояния, такие переживания, как правило, были частью его самого, его поиска, его вопросов, которые он не мог задать миру. Но теперь, глядя на экран телефона, он чувствовал, как ощущение неопределенности снова нарастает. Этот взгляд, этот контакт — что-то неопределённое, но важное, что заставляло его не отпускать момент.       Ожидание внутренней перемены долгое время было для него единственно знакомым состоянием, той незримой нитью, которая соединяла его с миром. Время, как оно существует для других людей — делимое на часы и минуты, с чёткими границами и мерками, — для Симме было чем-то чуждым, далеким, как мираж. Последние полтора года его дни не располагались по привычным правилам: измерения времени исчезли в рутине безразличных дней, наполненных лишь мрачной безысходностью. Песни, что он тихо наигрывал на гитаре, становились для него своеобразными вехами в бескрайних пустых просторах, а деньги — всего лишь обрывками бумажек, исчезавшими, как песок сквозь пальцы, на что-то безотлагательное: алкоголь, новые струны, минимальные счета за электричество. Он ощущал себя в этом временном пузыре, где каждый день — лишь тревожный отсчёт, как зловещий таймер, отмеряющий последние моменты свободы, прежде чем он вновь погрузится в бесконечные поиски новой работы.       И вот теперь, как если бы кто-то открыл перед ним невидимую дверь, ему подарена была эта драгоценность ожидания, но не изнутри, а извне. Ожидание другого человека, чей взгляд может наполнить его мир чем-то новым, значимым. Вначале это было странно и даже пугающе. Кто-то хочет быть рядом? Кто-то ждал его? Для Симме, привыкшего к одиночеству, к самому себе, эта мысль казалась почти невозможной. Но с каждым часом он всё больше ощущал эту неожиданную надежду, как тепло, что не обжигает, а мягко растекается по телу, даруя ему новые силы. Это было не просто ожидание, а чувство, которое начинало расти внутри, как неведомый росток, и он вдруг понял, что, может быть, действительно кому-то нужен. И это было настолько хрупким, но в то же время невероятно живым ощущением, что он не знал, как реагировать. Только знал одно: он уже не мог вернуться назад в тот мир, где он был один. Он не хотел отпускать этого неизвестно парнишку. Он чувствовал, что это было его маленьким спасением.       Симме отправил сообщения ближе к утру, когда мир еще был засыпан глубоким, неподвижным сном, и только редкие огоньки уличных фонарей отбрасывали в темные окна квартир мерцающие тени. Он знал, что это поздно, что, возможно, никто не прочитает его слов сразу, но ему нужно было выплеснуть все, что накопилось внутри. Он опять написал длинно, путано, словно листая вырванные страницы из старого, потрёпанного блокнота городского сумасшедшего. Слова падали друг на друга, словно обрывки мыслей, не успевшие найти свой правильный порядок. Он писал о своем отце, о странном дворнике, который был одновременно загадкой и воплощением какого-то странного, тревожного порядка, о людях, что, не выдержав тяжести своих зависимостей, ушли в мир иной, а затем снова возвращались в его сознание, как призраки. И, конечно же, он писал о своей музыке, о том, как иногда он терял себя в ней, как в безумном и сложном лабиринте, где каждый аккорд был ответом на его собственные вопросы, но при этом они все равно оставались неотвеченными.       И хотя в его словах было много запятых и многоточий, а предложения теряли свою завершенность, Симме чувствовал, что это единственный способ, которым он может донести что-то настоящее, что-то важное. Перед тем как лечь спать, он еще долго скроллил экран телефона, заполняя его заметками, как художник, торопящийся захватить момент вдохновения, пока оно не ускользнуло. Он пытался уловить тот взгляд, тот глубокий, как зубная боль, взгляд карих глаз, который теперь никак не мог выбросить из своей головы. Он пытался передать его в песне, в словах, но эти слова никак не могли наполнить ту пустоту, которая оставалась от этого взгляда. Он чувствовал, как каждая строка ускользает от него, как если бы она пыталась быть чем-то большим, чем он может выразить, но ничего не получалось. Поглощённый этим непреодолимым стремлением запечатлеть каждое мгновение, он продолжал писать, хотя и знал, что никогда не сможет передать все до конца.

~~~

      Память Вилле — чёрное дно пруда подо льдом, неподвижное, незыблемое, скрывающее под собой всё, что когда-то было. Солнце не может пробиться сквозь этот тяжёлый, почти вязкий слой, и поэтому мир воспоминаний, который он хранит, кажется безжизненным и туманным, как если бы все события, которые он пережил, были лишь вуалью, отделяющей его от настоящего. Это не просто забытые моменты, это — пространство, где время не существует, где всё, что когда-то казалось важным, теперь обречено на забвение. Контуры предметов, которые он различает, словно призраки, неясные, как сквозь толстую завесу дыма, с трудом проникающего в сознание. Они словно растекаются, не имея четких очертаний, и он видит их только в мимолётных отблесках, как если бы эта реальность была не больше чем сон, не имеющий начала и конца. Каждый объект в его памяти кажется лишённым настоящего веса, а чувства, связанные с ним, скользят мимо, как холодный ветер, не оставляя ни следа, ни тепла.       Память Вильгельма — это не просто переживания или события, это сам воздух его существования. Он утратил всякую опору, и его мир — лишь фантазия, игра света и теней, которая сама по себе не имеет никакого значения, кроме того, что он придаёт ей. В этом мире не существует будущего или прошлого — только бесконечный цикл, где всё, что происходит, моментально исчезает, оставляя после себя лишь мозаичные кусочки, из которых складывается его восприятие жизни. Это не просто реальность, а состояние ожидания, когда каждый день — это лишь шаг к тому моменту, когда всё перестанет быть важным, когда лампы в пустом зале погаснут, и на экране останется лишь идеальный монтаж его собственной жизни. Сцены будут смонтированы так, как ему хочется, без лишних подробностей, без ошибок, с безупречной гармонией. И вот тогда, может быть, он получит свою долгожданную маленькую вечность, которая даст ему право наслаждаться этим совершенством. Но всё это, как и его жизнь, будет лишь иллюзией, пустой формой без содержания.       Он проснулся, как всегда, очень рано. Это был тот момент, когда весь мир ещё не успел проснуться, когда тишина заполняет каждый уголок, и даже воздух кажется плотным и неподвижным. Он проснулся задолго до того, как в коридоре на этаже, вечно стучащие своими посохами старушки начнут зашаркивать, — в этот момент всё ещё было в его распоряжении. До того, как солнце, медленно и вяло, начнёт восходить, наполняя мир тусклым светом, который никак не может пробудить его от этого состояния полусна. Он огляделся. На подушке, где он совсем недавно лежал, беспорядочно расползлись беспроводные наушники, выпавшие из ушей в его беспокойном сне, и теперь они казались чем-то лишним, неуместным в этом мире, где звуки — это не более чем эхо ушедших лет. Одеяло было скомкано в ногах, словно не желая оставаться в этом холодном, не уютном пространстве. Его часть лежала на полу, беспомощно заброшенная, как и всё остальное в его жизни. В этот момент, когда он сидел на краю кровати, а в комнате царила абсолютная тишина, ему казалось, что весь мир стоит на грани исчезновения, как если бы время вдруг могло остановиться. И, может быть, именно так оно и было — в этот момент Вильгельм был всего лишь тенью самого себя, стоящей на пороге какого-то нового мира, который он ещё не мог понять, но который был ему так близок.       Ему снился слишком правдоподобный страшный сон, такой яркий и настойчивый, что Вильгельм не знал, где заканчивается реальность, а где начинается этот кошмар. Он стоял на краю моста, его взгляд невольно утыкался в бурлящую реку внизу, чёрную бездну, и от её неудержимого потока в груди оказывалось пусто, будто весь мир утратил свою форму и значение. Ветер свистел в ушах, срывая с его мыслей последние остатки смысла, унося их далеко в эту же бездну. Каждое дыхание, каждое движение казались тяжёлыми и беспомощными. Всё, что он ощущал, было тяжёлым грузом — холодом, болью и пустотой, словно его существование лишь тень, бросаемая мрак. Вильгельм чувствовал, как его собственные чувства распадаются на куски, как внутренний мир теряет очертания, а вместо них остаётся лишь вечное ожидание того, что всё, что было, наконец исчезнет.       Рядом стоял его отец. Он стоял молчаливо, словно сам был частью этого моста, частью той пустоты, которая захлёстывала Вильгельма. Отец выглядел так, будто бы его и не было здесь, его взгляд был упрямо обращён в сторону, как будто он искал что-то в бескрайности горизонта, чего никогда не мог бы найти. Он был отчуждён, и эта отчуждённость не была временным состоянием, она была постоянной, как холодная стена, выросшая между ними. Вильгельм пытался найти в его лице хоть малейший след того, что когда-то было отцом — того тепла, что когда-то согревало, того понимания, которое он так отчаянно искал, но увидел лишь пустоту. Безразличие. И эта пустота была гораздо страшнее самой реки, чем всё вокруг, чем даже собственное падение.       — Если ты не прыгнешь, я уйду, — сказал его отец. Эти слова повисли в воздухе, как ледяные иглы, пронизывающие его до самых костей. Он не взглянул на сына, его голос был холодным и строгим, как команда, которую нельзя было оспорить. Это было не предложение, не угроза. Это было нечто такое, что разрушало все оставшиеся ниточки связи, что делало мир ещё более чуждым. Эти слова не имели смысла, но они звучали, как приговор, несуществующий, но безжалостный. И что ему оставалось? Он не знал, что делать. Все его чувства распадались, растворялись в этом вакууме, и река внизу перестала быть чем-то страшным. Она стала чем-то таким же пустым и безликим, как и его жизнь. Она манила, но не обещала спасения. Он сделал шаг вперёд, не думая, не чувствуя, просто двигаясь — так, как будто тело само решило, что делать. И вот в этот момент, когда его ноги уже не касались земли, он почувствовал, как его тело начинает падать, но это падение не было актом самоубийства. Оно не было желанием исчезнуть, потому что исчезать уже не было смысла. Это было падение из-за того, что его оставили. Оставили, как всё остальное в его жизни — родные, друзья, само время.       И тогда, когда он уже не мог вернуться назад, когда его тело теряло связь с мостом и реальностью, он услышал голос отца. Тот шептал, так тихо и зловеще, что Вильгельм едва успел уловить его шепот и осознать, что это говорит именно его отец: — Ты не сможешь сбежать. Эти слова прорезали тьму, охватившую его, и на мгновение всё вокруг стало отчётливо ясным. Но это понимание пришло слишком поздно. Вильгельм плакал, осознавая, что всё, что происходило в этом моменте, уже было предсказано — его падение, его одиночество, его ощущение, что мир не существует без его боли. И вот, в эти последние секунды, когда всё вокруг было таким же далёким и чуждым, как и его собственное тело, он понял, что отец был в этот момент таким же отдалённым, как и всегда в его жизни. Такой же холодный и беспомощный, как и он сам. Как тень, которая уже давно утратила свою форму и силу.       Потом он открыл глаза.       В санатории Вилле уже не в первый раз снился его отец. Странно, почему он, а не мать, не старший брат — тот, кто всегда был рядом, несмотря ни на что. Мать вообще не приходила в сны, будто она и вовсе растворилась в прошлом. С братом ситуация была иной: он как-то отошел в сторону, был закинут в дальнюю папку памяти, но он не исчез, он оставил после себя какую-то едва ощутимую пустоту, которая порой оказывалась тяжелее всего.       Но вот отец… Его образ неизменно возникал в снах, и каждый раз это было нечто другое, но все равно родное. Странное ощущение, как если бы этот человек, уже давно переставший быть тем, кем когда-то был для Вилле — любящим и заботливым, теперь являлся частью того самого невыносимого внутреннего мира, где он все еще был его отцом. В этих снах не было тепла, не было спокойствия, которое когда-то исходило от его слов. Но в снах был голос, всегда такой знакомый, с теми же интонациями. Иногда он звонил, словно хотел напомнить о себе, о мире, который им когда-то принадлежал, но всегда обходил какие-то острые углы, будто боялся попасть в те темы, которые могли бы вывести за рамки обычных будней. Напомнить о прошлом. Вечерами, после работы, на том конце провода, он говорил о мелочах, совершенно не касаясь того, что было между ними, а еще больше — того, что осталось невыраженным. Вилле чувствовал, что каждый такой разговор только усиливает чувство вины, которое нависало над ним, как туча.       Иногда, кажется, он сам не знал, что именно он чувствует — то ли боль, то ли растерянность, то ли страх. Но что он знал точно, так это то, что он испытывает острое чувство вины. Это чувство было как тянущаяся тень, не дающая ему покоя. Оно всегда подкрадывалось, поджидало момент, чтобы вонзиться острием прямо в сердце, и не отпускало, заставляя перебирать в голове слова, которые не были сказаны, и поступки, которые, возможно, не могли бы что-то изменить, но в их отсутствии не было прощения.       В ту ночь ему снилась вода. Туманная, холодная, она заполняла пространство, скрывая все вокруг. И отец. Он был рядом, но его фигура, как и все вокруг, была едва различима в этом водяном омуте. Вилле ощущал, как вода проникала в легкие, застилая все чувства, заглушая их. Вода была символом, и Вилле это понимал, как-то не сразу, но постепенно, разгадывая свой сон: ведь вода — это жизнь, но также и неизбежное течение, которое унесло многие вещи из его жизни. Он чувствовал, что она была между ними, как-то разделяла, но и связывала. Вода — это все, что осталось: и связь, и разрыв, и его собственное безвыходное положение, с которым он так и не научился мириться.       Его отец работал в крупной международной лингвистической компании, и Вильгельм всегда думал, что эта работа — нечто большое и важное, но в то же время далекие и чуждые подробности профессии всегда оставались за пределами его понимания. Он не любил обсуждать с отцом, чем тот занимается на работе, ведь сам процесс перевода казался ему чем-то слишком абстрактным и даже отталкивающим. Как он помнил, отец часто ездил по стране, а порой и в другие уголки мира, встречался с людьми, разговаривал с ними на разных языках и переводил их слова. Для Вильгельма, выросшего среди столь разнообразных и многозначительных историй, профессия отца казалась одновременно увлекательной и удручающей, наполненной бесконечными разговорами, которые не оставляли места для настоящего общения.       Отец был уже давно главой отдела и имел свой собственный кабинет, расположенный в углу офиса, где его отделяли от всех остальных стеклянные двери. Эти двери, как будто символизировавшие его отстраненность, на которые он иногда смотрел с усталостью, создавали иллюзию изоляции. И за ними — бесконечный ритм большого города, сквозь окна, во всю стену, открывался вид на магистраль, по которой всегда что-то двигалось, но в то же время не касалось его. Вильгельм помнил, как изнутри кабинета отец казался поглощенным чем-то важным и в то же время одиноким. Вся жизнь за окном, шум и движение, не могли разбудить его, когда он углублялся в отчужденные миры чужих языков и слов.       С десяти утра до шести вечера, если только отец не уезжал в командировку, он сидел в своем кресле, спиной к этому окну, за которым могла быть как яркая солнечная погода, так и дождливые, холодные дни, когда небо было скрыто за тучами, и в воздухе висела невыразимая, сероватая тяжесть. В такие моменты, когда солнце не могло его согреть, а дождь казался бесконечным, Вильгельм знал, что отец, скорее всего, не заметит, как скользит время. Он сидел там, поглощенный своими мыслями, не обращая внимания на то, что происходит вокруг. Лишь в обеденные перерывы, когда его подчиненные, шумно поднимаясь с неудобных мест, торопились к выходу, отец, иногда, позволял себе расслабиться. Его взгляд становился мягким, и он мог вздремнуть в своем удобном кожаном кресле, словно в этом единственном моменте тишины и покоя, между всеми встречами и переводами, он обретал гармонию. В такие моменты особенно отчетливо ощущалась его склонность к одиночеству, ведь дождливые дни, серые и меланхоличные, были для него чем-то родным и уютным. Словно в них было что-то ободряющее — словно они могли на время поглотить его мысли, и тогда он становился немного живым, немного человеком, который искал уединения.       В конце одного из таких непримечательных рабочих дней, когда небо было либо слишком ясным, либо слишком затянутым тучами, Вильгельм не мог точно вспомнить, что именно сопровождало тот день, его отец уснул за рулем. Было это уже после того, как Эрика не стало — прошло, наверное, полгода, но этот промежуток времени будто слился в одну бесконечную тень. Отец ехал с работы домой, уставший, как всегда, но не осознавая, что его тело и сознание требуют отдыха, а в голове начинают путаться мысли. На скорости, не успев вовремя заметить, он налетел на барьерное ограждение. Это было так внезапно, что у Вильгельма словно все остановилось на мгновение, как в фильме, где время замедляется. Капот машины, словно бумага, стал гармошкой, но с ним, к удивлению, ничего серьезного не произошло — тело его отца не пострадало. Он отделался довольно легко, если не считать того, что после аварии стал прихрамывать на левую ногу, будто что-то внутри него затмило боль и оставило только этот едва уловимый след.       Отец всегда побаивался врачей, а после трагедии с Эриком, после тех бесконечных процедур и отчаяния, которое принесли больницы и боль, он в принципе начал избегать всего, что могло напоминать о медицинском вмешательстве. Он не пошел в обычные больницы, а, как бы иронично это ни звучало, обратился в остеопатический центр. Он стал ходить на массажи, как если бы это могло вновь восстановить не только его тело, но и какие-то потерянные ощущения внутреннего равновесия. Несколько сеансов действительно помогли — его походка немного выровнялась, но от хромоты он все-таки не избавился. Врач, которому он доверился, посоветовал больше заниматься спортом, и в этот момент отец впервые столкнулся с чем-то новым в своей жизни. Сначала это было сдержанное следование рекомендациям: пару раз в месяц, изредка, он ходил в спортзал, иногда выходил на пробежку. Вильгельм даже помнил, как однажды отец вернулся после этого занятия, с трудом вытирая пот со лба, но с каким-то новым, удивительным блеском в глазах. Постепенно отец все больше втягивался в это занятие, как будто спорт стал для него тем спасительным кругом, который он так долго искал.       Теперь он бегал и ходил в спортзал уже почти через день, не пропуская утренних тренировок перед работой. Ближе всего к дому находился большой оздоровительный комплекс, куда его отец регулярно бегал на пробежку, иногда даже на машине, чтобы избежать утренних пробок, но вечером обязательно он шел в ближайший парк и возвращался назад. Вильгельм замечал, что после этих утренних тренировок отец возвращался в приподнятом настроении, с разогретым, раскрасневшимся лицом, словно что-то важное в нем и в самой жизни начало налаживаться. Он пил морс, который всегда хранил в холодильнике, и включал телевизор. В последние месяцы он полюбил передачи о здоровом питании, которые, как ни странно, казались ему чем-то важным, чем-то, что приносит радость. Это была его новая маленькая радость, которая заставляла его улыбаться, но для Вильгельма она звучала как боль, как что-то, что он не мог понять.       Он злился и раздражался. Злился на этого нового человека в лице отца, который вдруг решил, что здоровье — это что-то, за что стоит бороться. Как это могло быть, когда Эрика не было рядом? Какое «здоровое питание» в мире, где нет того, кто раньше был рядом и кто так безвременно исчез? Какой теперь спорт, когда боль от утраты не проходила и оставалась в каждой клеточке его тела, в каждом его дыхании? Отец, казалось, отодвинул память о Эрике в самый угол своей жизни, словно вычеркнул его, как если бы этот траур был чем-то ненужным и лишним. Вильгельм чувствовал, как эта неспособность отца говорить об Эрике, об этой утрате, делает его еще более чуждым. В его глазах, как будто за этими новыми привычками и увлечениями, скрывался страх столкнуться с тем, что нельзя забыть, что нельзя скрыть. Но отец не осмеливался заговорить о нем, будто прошел какой-то срок, и его душа уже не могла выдержать того горя, которое ей было предначертано.       С матерью Вилле тоже быстро потерял связь. После смерти Эрика её мир сильно изменился. Она стала как будто другой, внутренне отдалённой, замкнувшейся в себе, и за год, что прошёл после трагедии, она стала заметно старше, хотя и не по годам. В её глазах уже не было того огонька, который раньше всегда загорался, когда она говорила о чём-то важном или делала что-то, что ей приносило радость. Теперь всё выглядело по-другому. Вечерами она начала пить по бокалу вина перед сном, и этот новый ритуал стал её постоянным спутником. Она засиживалась допоздна на кухне, склоняясь над столом, в тусклом свете старого плафона, и механически, как будто изо дня в день выполняя одно и то же бессмысленное действие, смахивала невидимые крошки с поверхности стола. Она словно уходила в этот процесс, как будто он был её единственным способом на время отвлечься от реальности, от боли, от пустоты, которая оставалась после потери Эрика.       Но потом в ней что-то щелкнуло, что-то сломалось. Всё произошло так внезапно, что Вилле не успел осознать, как быстро она изменилась. Она словно стряхнула с себя всю скорбь, оставив её где-то в прошлом, и стала поверхностной, заученной, как будто вдруг решив, что нужно снова жить, и быстро, без лишних угрызений совести. Это было настолько странно, что у Вилле даже в голове крутилась фраза из песни, как-то неуместная, но почему-то именно она приходила на ум: «Well, good for you, I guess you moved on really easily». Он не мог отделаться от ощущения, что всё происходило как-то слишком легко, будто она просто выбрала этот путь, как будто ничего и не было — ни боли, ни утраты. Странно, как быстро она научилась скрывать свои настоящие чувства, и как легко делала вид, что всё хорошо, что она снова «нормальная».       Вскоре она связалась с какой-то компанией, которая продавала психологические курсы. Вильгельм, как и многие, был бы рад верить в то, что помощь кому-то может быть полезной, но эти курсы походили скорее на секту, чем на серьёзную организацию. Это стало частью её нового мира. Она начала часто ходить на эти собрания, и Вилле с удивлением наблюдал, как она зацепилась за это новое увлечение, как она становилась всё более открытой и живой, общаясь с новыми подругами, смеялась с ними по телефону, словно не замечая, что за этим скрывается нечто тревожное. Брошюры о важности этих курсов и психологии заполонили их дом, их было так много, что Вилле начинал думать, что она их где-то продаёт — как если бы весь этот поток курсов был лишь попыткой заполучить что-то, чего ей не хватало. Вопрос о том, зачем ей это, терзал Вилле, но, как ни странно, он не мог найти на него ответа.       И на удивление ловко у его родителей это вышло: они словно сбежали от реальности на пару. А Вилле остался один. Один в этом мире, который был слишком пустым, чтобы в нём оставаться. Он не мог понять, почему мать всё это делала, почему она внезапно отказалась от воспоминаний, от старого мира, который они все вместе строили. Он чувствовал себя всё более отчуждённым, и это ощущение только усиливалось, когда он видел, как отец всё больше уходит в свой спортзал, поглощённый физическими нагрузками, как будто пытаясь выжить через боль тела, скрываясь в этом новом занятии от того, что действительно происходило в его жизни. Отец стал как бы сторонним наблюдателем, поглощённым своим новым миром, и Вилле казалось, что он стал невидимым в его жизни. Отец не замечал его боли и не замечал его присутствия.       Поэтому, хотя и не только поэтому, возвращаться домой из санатория Вилле не хотел. Он уже не верил, что кто-то его ждёт. Отец был где-то в своём спортзале, а мать где-то в своей новой жизни, за этой стеной курсов и философских рассуждений. В доме не было ничего того, что могло бы вернуть ему ощущение дома. Он оставался один, в этой пустой, холодной реальности, и с каждым днём отчётливее ощущал, как он всё дальше уходит от того, что когда-то называл домом.       Все незримо развалилось на части. Как песчинки, которые невозможно собрать обратно, они рассыпались, и теперь Вилле не знал, как починить эту пустоту. Родной дом, который когда-то казался убежищем, стал холодным, мертвым пространством. В его родителях он увидел не людей, а нечто похожее на болезнь, тихое безумие, когда глаза уже не видят друг друга, а лица потеряли всякую искренность. Он чувствовал, как они наблюдают за ним, но не могли или не хотели понять. И вот это молчаливое осуждение, то самое, что казалось гораздо более жестоким, чем любые слова, разъедало его изнутри. Они не говорили ничего, не обвиняли, но Вилле понимал: именно они виноваты в его мучениях, в его страхах, в его одиночестве.       Он знал, что был виноват. Не то чтобы он когда-то осознавал, что сделал что-то ужасное. Виноват просто потому, что существовал, что жил среди них и не мог изменить их взгляды, их безразличие, их холод, их молчание. Иногда, по ночам, он чувствовал, как это ощущение вины давит, как камень на груди, а в следующие минуты казалось, что он совсем не может дышать. И вот тогда, в эти моменты, хотелось бы, чтобы отец просто посмотрел на него, сказал что-то, даже если это были бы обвинения. Хотелось бы почувствовать, что его все-таки кто-то замечает. Но вместо этого тянулся тот же каменный молчаливый простор между ними, который вечно висел в воздухе, как густая вонь старой пыли, проникшая в каждую щель дома.       Поначалу Вилле еще пытался наладить отношения. Он был готов идти на любые уступки, из последних сил разжигал в себе хоть какую-то искру надежды, что однажды, может быть, все будет иначе. Но стоило ему начать разговор об Эрике — брате, сыне, в конце концов — человеке, которого они все потеряли — как он чувствовал, как это тепло и свет в нем гаснут, как родные просто отводят глаза, делают вид, что не слышат, что не понимают. Как будто они все сговорились, будто в их молчании был какой-то общий язык, который он никак не мог расшифровать. Каждый раз, когда он начинал говорить о нем, казалось, что вокруг сгущалась тьма, и в этой тьме он был один. Но, несмотря на все попытки, они лишь обрывали разговоры, меняли тему, забывали. Никаких слез, никаких слов утешения. Не было ничего. И вот он думал — может, забыть проще? Может, на самом деле забыть и не помнить было бы легче? Но как забыть Эрика? Как забыть этот ужас, эту тень, которая все равно преследует его, этот груз, который они все не в состоянии отпустить?       Он был не уверен, но глубоко в душе знал — если забыть, если уйти от этого страха, от боли, от прошлого, то жить будет невозможно. Оно вернется. Оно обязательно вернется и уничтожит то, что от них осталось. Но что делать, как заставить себя жить, как заставить себя помнить и не исчезать в пустоте, не исчезать в этом молчании и забывчивости? Это было мучительно. Он знал, что не может продолжать жить с этим бременем и не знал, как избавиться от него. Он не знал, что делать с тем, что внутри него. И, может быть, вот в этом и была вся трагедия — не в том, что произошло, а в том, что он не мог с этим справиться. Он был один, и все, что оставалось — это прятаться. Прятаться от самого себя и от всего, что его окружало. Но разве можно спрятаться от себя?       На похоронах Эрика Вилле не плакал. Он не мог. Он стоял, смотрел на закрытый гроб, и все, что чувствовал, — это холодное, пустое молчание. Глаза его были стеклянными, не способными пропускать ни свет, ни тень, ни даже боль. Он ощущал лишь дрожь в руках — тонкую, почти незаметную, но такую сильную, что его пальцы не могли держать в себе ничего. Этот момент, когда все так вяло, так отрешенно, так ненастояще. Он знал, что не должен быть таким, что должен рыдать, кричать, выть — но не мог. Слишком поздно для этих слез. Они утонули в пустоте. Уже не было сил, не было воздуха, чтобы дышать.       С каждым днем дома ему становилось все хуже. И боль, которую он ощущал, не отпускала. Она была как туман — не дающая пройти, не дающая увидеть даже свои собственные мысли. Он был окружен этой болью, заперт в ней, и ничего не мог с этим сделать. Время стало его врагом, не другом. Оно растягивалось, как вязкая субстанция, и поглощало его, день за днем. Он не понимал, почему его родители не чувствуют этого. Почему они не видят, что для него это не просто утрата, это не просто боль — это растворение, это исчезновение его самого в этом мире, который будто больше не имеет смысла. Больницы, врачи, осмотры, лекарства — все это стало частью его жизни, частью бесконечного круга, из которого нет выхода. Он сидел на лавке перед кабинетом, ожидая своей очереди, и думал, что не может больше. Не может. И не знает, что делать.       А отец, отмеряя километры на беговой дорожке, казался таким далеким, таким чуждым. Его умные часы как будто показывали не время, а все те вещи, которые не имели никакого значения. А мать… Она искала спасения в мелочах, в ежедневных рутинах, в попытках найти хоть какую-то маленькую радость среди этого хаоса. Но где была радость Вилле? Где этот выдуманный уголок покоя, который он когда-то мог бы себе создать? Где была хоть малейшая искорка, способная разогнать эту всепоглощающую тьму, которая его окружала? Он не знал. Он просто не знал.       Вилле часто уговаривал себя, что если они не могут пройти через это вместе, если они не могут быть семьей в этом горе, то, может быть, так и должно быть — каждый переживает этот ужас в одиночку. Он убеждал себя, что это логичный, хотя и мучительный выход — и каждый раз, заставляя себя думать об этом, он ощущал холодное, бессмысленное противоречие внутри. Это было мучительно, осознавать, что никто не может помочь, что, возможно, даже не нужно помогать. Он пытался уговорить себя, что это место, этот санаторий — его тихий уголок, его убежище от всего, его шкаф, где он сможет хоть немного собраться, хоть немного разобраться в этом кошмаре, который не отпускал его. Он все пытался найти смысл в этом одиночестве, в этих мелких деталях памяти, которые всплывали и уносились, как песок между пальцами.       Но время… оно не лечит. Он знал это. Люди говорят, что время лечит раны, но это было враньем. Время лишь уходит, исчезает, а боль остается. И, может быть, даже усиливается. Рано или поздно время побеждает, но побеждает не потому, что делает легче — оно побеждает, потому что оно стирает. Оно вытягивает из тебя все, что когда-то имело смысл. Оно превращает тебя в пустую оболочку, которая всё еще ходит по этому миру, но уже не чувствует его. Время — это как сильный препарат, который убивает внутри, но помогает забыть. Он ощущал, как оно тянется, как оно давит, как оно не дает ему вырваться. Он пытался смириться с этим, но ему не было легче.       И все это сводилось к одному моменту — к стрелке часов, застылавшей на 11:11, как в альбоме Кишлака. Это было его время, это была его связь с реальностью. Точно так же, как тревожное ожидание на груде чемоданов в прихожей перед отъездом. Он знал, что этот момент — и есть его жизнь. Больше ничего не было. И, возможно, больше не будет.       Время ползет, ползет так медленно, что его почти не слышно. Оно тянется, как тонкая нитка, расползающаяся в темноте, но Вилле почувствовал его, раскусил это чертово время. Оно, как змея, обвивает его, не давая дышать. Время — нечто большее, чем просто измерение: оно собрало вокруг него все мрачные остатки прошлых жизней, словно жёсткую гармошку, изношенную и порванную. Вот этот смятый капот отцовской машины, помнящий чье-то последнее дыхание, и сгоревший металл, что когда-то был машиной Эрика. Всё, что осталось от былых дней, — это страшный, безжалостный хлам, который, как невыносимая реальность, не поддается никаким попыткам вернуть.       Ржавеющая оградка на кладбище, полуразрушенные памятники — всё это время. Время, которое не знает, что такое радость, время, которое утратило способность к теплу, которое с каждым днем делает только холоднее и серее. Оно эгоистично и неумолимо. Подобно тупой, ядовитой медузе, оно тихо и незаметно ползет, оставляя за собой лишь едва заметный липкий след. Вилле чувствует этот след, который тянется за ним, как мрак, не отпускающий, не дающий забыть, не позволяющий вырваться.       Он представляет себе осенние листья, которые медленно, с тоской, засыпают разбитую дорожку, будто пытаясь скрыть следы несуществующих шагов. Листья словно отмеряют дни, поглощая все живое, до последней молекулы. А где-то вдали, за горизонтом, умирающий пруд на заросшем берегу, с его мутной водой, покрытой пленкой из старых воспоминаний. Вода темная, как сама жизнь, а вокруг — пустота. Нет движения, нет надежды. Время не оставляет ничего, кроме тени на земле, которую не заметит никто.       Ветра, холодные, безжизненные, бесцельно гуляющие над пустырем. Здесь когда-то был город, здесь когда-то было что-то живое, но теперь лишь груда бетона и ржавой стали. Заброшенная стройка, забытая всеми, и стая худых, одичавших собак, которые иногда проскакивают мимо, как призраки. Но всё это лишь тени, выцветшие на фоне вечного движения времени.       В конечном счете, ничего не имеет значения. Всё — пустое, мертвое. Время забирает, но ничего не даёт.       Время знают только небольшие, но такие живописные, почти забытые водоемы, и те места, где когда-то происходило какое-то событие, которое уже давно распалось на звезды, забытые и сгоревшие в безбрежном небосводе. Вода в этих местах течет, как поток неизбежных перемен, которые не жалеют никого и ничего. Вода не просто течет, она уносит за собой не только элементы, но и чувства, и переживания, уводит в никуда всё, что когда-то было важным. Всё меняется, но никто не замечает этих изменений, ведь каждое движение воды не имеет ни начала, ни конца — оно просто есть, как и само время.       У него с Эриком тоже было такое место — их собственное маленькое озеро в безлюдном парке, не имеющее имени, и в этом было что-то совершенно особенное. Эрик всегда называл его «одинокий рай». Это было их место — почти не существующее для мира, которое не помнит ни людских шагов, ни шума разговоров. Там, среди всех этих ив, сосен, елей и туй, всегда было тихо, словно вся природа забыла, что такое шум, и жила в своей вечной, безмолвной гармонии. Стеклянный мостик, который пересекал озеро, почти не был виден, скрытый плотной зеленью деревьев, как будто даже сам мостик не хотел, чтобы кто-то его заметил. Его полотно, прозрачное и уязвимое, отражало поверхность воды, создавая иллюзию того, что он не существует вовсе — его можно было увидеть только если стоять очень тихо, почти не дыша. Там, у начала этого мостика, было сыро, пусто и так тихо, что любое слово — даже самый тихий шепот — разрывал эту тишину и превращался в громкий крик, который исчезал, не встретив отклика. Эхо, которое не могло найти своего владельца, оно растворялось в воздухе, как и сами слова, что были произнесены.       Далеко-далеко, за парком и озером, как рассказывал Эрик, была железная дорога, которую они оба ненавидели, но она всегда была частью их мира. Железные колеса стучали по рельсам, которые куда-то уводили, в неизведанную пустоту, где, казалось, не было ни времени, ни смысла. В поездах, которые мчались к каким-то дальним окраинам, ехали одинокие люди. Они спешили домой, в пустые квартиры, чтобы нырнуть в уютный свет экранов, забывая, что их жизни уже давно стали такими же пустыми, как и этот безлюдный парк. Завтра среди этих людей кто-то не выйдет на работу. Его просто не найдут сразу, и только спустя некоторое время кто-то из знакомых вспомнит его имя, но будет уже слишком поздно. Письма от единичных друзей и счета, которые пришлют за все, что уже не имеет значения, будут продолжать поступать в почтовый ящик. А на подоконниках будет собираться пыль, которой никто не уделит внимания. И в этом всем будет сквозить ощущение неизбежности, как в тени, которая медленно ползет по земле, не зная, что такое остановка.       Время будет продолжать свой ход, не зная ни радости, ни боли, просто заполняя пустоты, оставляя за собой след, который скоро исчезнет в забытье.       Человек, в конце концов, со всей своей жизнью и душой, которая, как он сам любит думать, не имеет себе равных, с легкостью помещается в бетонную урну. Правда, если ему повезло, он может и порассеяться в каком-нибудь любимом и родном месте, с которым связаны приятные воспоминания. Ну, например, парке, где он когда-то учил детей кататься на роликах, или на старой скамейке в переулке, где его, впрочем, никто не замечал. Зачем придавать особое значение месту? Итак, урна или воздух — не важно. А вот могила — она вообще идеальна для завершения всей этой комедии. Главное, что в любом из этих мест он всё равно найдет душу, такую же потерянную и заблудшую, как и он сам. Жизнь-то он, как и все, прожил в постоянных поисках чего-то... в общем, чего-то важного, но так и не нашел. Ну и ладно, не всё ли равно?       Вот, например, те сотни его «знакомых» из санатория, которых никто не вспомнит — их, как было принято, поглотит вода. Вода, которая, в отличие от всего остального, не ищет смысла, а просто поглощает. На дне этой воды, между прочим, лежат такие же урны с исчезнувшими душами. И вот где начинается настоящее развлечение: осьминог! Вот этот забавный персонаж плывет себе, развлекается — пинает урны своими огромными щупальцами, и хохочет, пока те не разлетаются в прах, что, казалось бы, и так уже давно исчезло в бездне. А теперь прах этих душ превращается в пляж для моллюсков, рыб и того же осьминога, которому вообще-то по барабану, чья душа там плавает. Поздравляем! Ваши усилия в этой жизни не пропали зря. Вы — официально подводный аттракцион для морских существ!       Но что там с цветами, которые так заботливо расставлялись на подоконниках? Они, конечно, тоже становятся коричневым прахом, сливаются с землей в горшке, и скоро исчезают в бесконечной чёрной дыре «неважности». А что там с домом? Да, с ним тоже все понятно. Он вот-вот рухнет. Ну, если ещё не рухнул. Ледники растаяли, а детские площадки снесли, конечно, чиновники, потому что им нужно освободить место для нового торгового центра. Почему бы и нет? Все мы живем для того, чтобы когда-нибудь сделать место для парковки и очередной витрины, где будут продаваться туфли для утончённых существ, которые, возможно, и не заметят, как исчезнут эти детские воспоминания.       А может быть, всё поглотит вода? Спокойно. Не переживайте, с этого всё и начнется. Сначала воды будет по локоть — но это ведь ничего не значит. Главное, что когда вода поднимется до нескольких метров, антенна самого высокого дома в районе, стоящего на холме, просто исчезнет. И знаете что? Даже трактор с краном, который был предназначен для того, чтобы строить «торговый центр», исчезнет, как и сам торговый центр, и его не найдёт никто, потому что под водой уже будет столько всего, что ни один строительный план не сможет выжить. Чиновники, конечно, тоже исчезнут, потому что им нужно будет искать новые способы завладеть городом... ну, если только их не поглотит вода раньше. А вообще, может, и все сразу? Всё исчезнет — осенние листья, тропинки, худые собаки... Всё это уйдет под воду. И знаете, что? Это не так уж и плохо.       Ведь вот оно, время, Вилле. Это то самое время, которое тебе нужно помнить. Не нужно ничего менять. Просто помни его и побеждай! Потому что если ты не победишь, если ты забудешь, ты просто уйдешь под воду, как все эти собаки, чиновники и фоны с антеннами. Не будь как они! Стань частью водного мира, может, даже лучше — пусть твою душу поднимет осьминог!       В этой истории всё уйдёт в воду, и, кажется, только осьминоги останутся довольны.       Вилле сидел на кровати, чувствуя, как этот мир вокруг него превращается в пустоту. Стена, не имеющая ни цвета, ни формы, казалась невыносимо близкой. Он не двигался, не думал, только его взгляд застыл на прямоугольнике фотографии, стоящем на столе. Этот снимок был просто там, и всё. Черный уголок, словно некий остаточный след от утраченного, напоминал о чем-то ушедшем и невозвратном. Стол, тихий и пустой, наполнился своим безмолвием, которое было невыносимо громким.       — Доброе утро, — прошептал Вилле, но его слова утонули в том самом беззвучном вакууме, который окружал его. Даже если бы он кричал, никто бы не услышал. Тишина, с которой он уже давно смирился, была как тяжёлое одеяло, которое не хочется снимать. Он так и не понял, почему сказал эти слова. Но они ушли, растворились, как и всё в этом мире, словно никогда и не было.       Из наушников раздались тусклые, отрешенные звуки песни Mitski — «Happy». Знакомая меланхолия наполнила комнату, и он даже почувствовал, как её ритм расползается по его телу. Этот альбом, Puberty 2, был его утешением. В такие ночи, когда слова не могли утешить, а тишина только усугубляла ощущение тяжести, музыка становилась единственным путём избежать нахлынувших мыслей. Вечерами, когда мозг начинал биться в неумолимом ритме своих страшных и громких воспоминаний, он вставлял наушники и просто погружался в эту звуковую пелену. Она как бы глушила всё, что хотелось забыть, но оставалась с ним, как тень.       В те дни в санатории музыка была его спасением, его окном в мир, который казался ему таким далёким и неосязаемым. Здесь, среди этих простых звуков, он хотя бы мог чуть-чуть забыться. Особенно в тяжёлые моменты. Он знал, что когда всё кажется слишком громким, слишком жутким, нужно включить «Angel» — песню Massive Attack и Horace Andy. Этот трек с его тягучим, завораживающим ритмом как бы утихомиривал бурю в голове, и тогда казалось, что всё не так уж и плохо. Но сегодня... сегодня было по-другому.       Сегодня не помогала ни музыка, ни тишина, ни даже его привычный метод забыть всё, что его мучило. На этот раз не было ощущения спасения. Возможно, дело не в музыке. И не в его голове. И не в том, что не удавалось прогнать слишком громкие и страшные мысли. Возможно, дело было в чем-то гораздо более реальном. В Симоне Эрикссоне.       Его странный взгляд, который он помнил еще с их первой встречи, его манера общения, та неясная, но практически осязаемая тревога, что витала вокруг этого парня, мешала Вилле спокойно дышать. Он не мог забыть его образ, его тень, мелькавшую в его мыслях, как нечто недосказанное, как нечто, что так и осталось нераскрытым. Это было не просто любопытство, не просто моментальная привязанность. Это было нечто более глубокое, скрытое, что он еще не мог понять.       Как он там? Симон. Тот, с кем Вилле почти не разговаривал, но все время ощущал его присутствие.       У него не было уверенности в том, что будет дальше, но что-то заставляло его думать о нем. И теперь, в этой тягучей тишине, Симон становился более реальным, чем все, что окружало его.       Он снова почувствовал эту странную тяжесть на груди, и мысли начали снова пробиваться, как давнишняя боль, которую трудно вытолкать. Без музыки этой ночи он бы точно не уснул. И как бы он ни старался, этот парень, его лицо, его голос, всё, что было связано с ним, не выходило из головы. Как он там? Где он? Почему именно Симон Эрикссон? Вилле поднял руку, чтобы достать наушники, но вдруг почувствовал, как его взгляд снова упал на фото. Черный уголок. Он всё равно не знал, что делать с этим, как и со всем остальным.       Сначала Вилле, еще не осознавая, какую бездну сомнений и отчаяния он собирается поглотить, потянулся к телефону. Что-то в его глубине подсказало, что его ожидает ответ, как если бы этот момент был уже предсказан, нечто неведомое и в то же время так живое, что наполняло грудь ощущением странной надежды. Даже прежде, чем он успел подумать о своем ничтожном существовании, он знал, что Симме жив. Это было не просто ощущение, это было знание. Как бы нелепо это ни звучало, смерть его друга не могла быть скрыта от него. Он бы почувствовал, запах бы был другим, а ветер за окном — не таким, как всегда. Возможно, его интуиция, этот бессознательный контакт с миром, заставлял его верить в то, что он способен почувствовать конец. Но вот этот момент, когда он взял в руки телефон, был наполнен такой странной уверенностью, что Симме не уходит. Не сейчас. Не в этот раз.       И вот он смотрел на экран. Тот момент, когда открылась строка сообщений, и сердце вдруг сжалось. Новые сообщения. И среди них, возможно, было что-то от Симме. Чисто теоретически, он мог быть тому в чем-то и благодарен. Может быть, его невидимая рука сыграла свою роль в том, что тот все еще жив? С какой-то ироничной улыбкой Вилле подумал о том, что его действия, его выборы, его скрытая борьба, возможно, действительно играют какую-то роль в жизни других людей, но в то же время у него не было ни малейшего представления, насколько это правда. Он хотел бы верить, что способен не только разрушать, но и спасать — это был бы для него какой-то идеал. Он жаждал этого, возможно, даже больше, чем самого спасения.       Но что-то в его душе заставляло его отложить все это на потом. Порой откладывание ответа — это единственный способ не быть пойманным в поток этих сложных, запутанных чувств. Он решил, что не будет читать сообщения сразу. Он не был готов. Нет, не к этому. Не к тому, что там будет написано, к тому, что откроется, когда он нажмет на экран. Он должен был подготовиться. Подождать, пока внутри снова появится хоть малейшая уверенность, что он не разрушит себя, не разрушит их, не разрушит все, что ему так дорого. Только не снова.       Поднявшись с кровати, Вилле почувствовал, как его руки дрожат — будто он вообще не спал, а только лежал, притворяясь, что отдыхает. Это было не просто утро — это было еще одно начало, как и каждое утро, когда он вновь ощущал на себе груз этого странного, однообразного существования. Вроде бы он снова в машине, и снова мчится по тесной полоске дороги среди множества других машин, которые гоняться куда-то, не зная, что именно ищут. И в этом потоке движений ему снова нужно найти свой путь, вновь ощутить, где тормоза, где грань, после которой все может закончиться. Или наоборот, чтобы не закончить это. Как его брат. Или не рисковать как его отец. В голове снова кружатся эти мысли, и с ними утреннее беспокойство, которое не отпускает.       Он оделся почти автоматически, как и всегда, и спустился во двор, на свежий воздух, который хоть немного мог развеять затуманенное сознание. Перед завтраком, как в любом из этих дней, когда все кажется одинаковым, он обязательно бродил по территории. Он не мог не делать этого. Это было его личное, тихое обязательство, свой собственный ритуал. И даже если кто-то и посмеется над ним, что все эти странные привычки — всего лишь бессмысленные жесты, Вилле знал, что они не просто так вошли в его жизнь. Ритуалы, пусть даже самые абсурдные, становятся священными, потому что они дают какую-то иллюзию порядка в этом мире, где каждый день может стать последним. Вот и его утренние прогулки — как выдавливание пустоты из тюбика зубной пасты: ничего важного, но что-то все равно из этого выходит.       Он знал, что время в санатории течет иначе. Возможно, так думали все. Или, может быть, это ощущение вызывало его внутренний смех: здесь дни, как капли дождя, стекают по стеклу, не оставляя следа, а ночи — тяжело ложатся, как камни в реку. Он бы поклялся, что один день в этом месте тянется не меньше трех в городе. Но ночь здесь всегда наступала раньше и длилась дольше, как если бы этот мир предлагал ему еще одну порцию спокойствия, но в обмен на медленное исчезновение всего, что он когда-то знал. Тем не менее, именно в этот час, когда все еще было тихо и не разрушено светом дня, Вилле обретал хоть какую-то надежду. Возможно, дни становились короче, но это тоже было частью чего-то странного и важного. Это время, которое ему нужно было убить, постепенно таяло, как дым — уходит, и не вернуть.       Шаги его, будто затоптанные осенними листьями, вели его по тропинке, к искусственному озерцу, которое казалось таким далеким и в то же время таким близким. Он присел на мокрую скамейку, ощущая, как холод пробирается сквозь ткань одежды, и раскрыл потрепанную книгу с твердым переплетом. Это был не первый раз, когда Вилле перечитывал «Дом, в котором» Мариам Петросян. Он знал, что это не для всех, и кто-то, возможно, посмеется над ним за это, но ему было все равно. Он не был здесь, в этом месте, для того, чтобы следовать каким-то нормам. Он был здесь, потому что был один, и потому что у него было время. Время — больше, чем у других, и, возможно, меньше, чем он мог бы себе позволить. Но это не важно. Важно было то, что эта книга, с ее туманными мирами и магическим реализмом, идеально вписывалась в атмосферу этого серого утра. Это был мир, где можно раствориться, забыть о реальности, отдаться слову и погрузиться в нечто, что всегда оставалось немым и таинственным.       Он склонился над страницами. В этот ноябрьский день, в сыром, почти осязаемом воздухе, его глаза скользили по буквам, но мысли постоянно возвращались к какому-то другим местам. Он не мог сосредоточиться. Мысли путались, не давая ему отдаться чтению. Сердце, которое беспокойно колотилось, и он не мог понять, почему. Уже давно не было таких ощущений, давно не было этой нервозности в груди. Обычный день, но в нем что-то не так. Он закрыл книгу, не оставив закладки, и невольно взглянул на экран телефона. Новые сообщения. Его пальцы непроизвольно потянулись к телефону, но в тот момент, когда он открыл сообщения, что-то в его груди сжалось.       Он не знал точно, что заставило его отвлечься: то ли ночной кошмар, который давно не отпускал, то ли какой-то необъяснимый внутренний шум, который не давал ему спокойно вздохнуть. Но теперь, глядя на экран, он ощущал это странное, мучительное предчувствие, которое не знал как объяснить. Возможно, это было что-то важное. Или просто очередная бесконечная пустота, которую он пытался заполнить чужими словами. Но это не важно.       Он открыл сообщения. Симме, 2 ноября в 05:01 Я тебя вспомнил, Вилле. Вспомнил нашу встречу в подвале, хотя это и звучит странно. Как я мог тебя забыть? Прости, что не написал раньше и за то, что сразу не вспомнил тоже прости Симме, 2 ноября в 05:03 Сейчас я дома. Наверное, ты подумаешь, что я вообще не собирался идти под воду, а просто придумал повод, чтобы написать тебе, но, честно, это не так. Я давно уже носил эту идею в себе, как какого-то уродливого ребенка, который все время требует внимания, но его никто не замечает. Несколько раз я пытался, собирался, но так и не мог довести все до конца. Все время чего-то не хватало, какой-то решимости, силы, чтобы сделать этот последний шаг. Знаешь, наверное, это так и должно было быть — я всегда боялся, что не смогу вернуться после этого. Симме, 2 ноября в 05:03 Глупо, да? Симме, 2 ноября в 05:05 В этот раз меня спас, если это вообще можно так назвать, какой-то местный дворник. Он как раз убирал территорию от опавших листьев, но я так и не понял, следил ли он за мной или просто выполнял свою работу. Наверное, это может показаться странным, но я будто предчувствовал его появление на берегу. Как раз перед тем, как я был застигнут врасплох его взглядом — этими черными глазами, в которых было что-то неподвижное и тревожное, — я думал о том, как мне страшно умирать и что, возможно, я не готов к этому. В голове всплыла какая-то строчка из песни, которую я недавно услышал в подборке треков дня. Там было что-то вроде: «В свободе даже менее комфортно, чем на страницах шума и ярости. Ещё бы вырвать секунду, а потом доживать, дроча на таймлапсы закатов. Упущенное время, в которое на тебя не смотрел, как котята, тонущие в реке». И вот, когда я это вспомнил, мне стало как-то не по себе, ведь чужие мысли почему-то порой оказываются более весомыми, чем свои. Симме, 2 ноября в 05:06 Так или иначе, в воде у берега мне показались какие-то знакомые лица — вроде бы люди, которых я когда-то знал, а может, это были просто абстрактные образы, порожденные моими мыслями. Даже отец. Я не мог понять, почему их лица возникли в моей голове в этот момент. Мне кажется, я был под чем-то более серьезным, чем обычный портвейн, но, если честно, я точно знал, что кроме водки, портвейна и какой-то булочки во мне не было ничего. Странно это. Ведь я не был в таком состоянии, как могло бы показаться, но все равно ощущение было как будто кто-то влез в мою голову и устроил там сумбур, расставив все на свои места. И хотя решение уйти не было импульсивным, спонтанным, я все равно чувствовал, как эта строчка из случайной песни из подборки треков дня помогла мне обрести какое-то странное спокойствие. Она была такой правильной в этот момент, как будто все вдруг стало на свои места, и я мог смело шагнуть в воду. Но вот тот момент, когда я отступил, когда не решился и вернулся обратно, — это для меня было очередным доказательством моей слабости. В тот момент я почувствовал, как все внутри меня сжалось от этого осознания. Я настолько слаб и жалок. Мерзость. Симме, 2 ноября в 05:15 Я долго размышлял, возможно ли это — здоровому, полному жизни и душевного равновесия человеку, в отличие от меня, который день за днем с трудом цепляется за свое существование, добровольно выбрать смерть и, более того, смириться с ней еще до того, как она наступит. Могу ли я представить себе такого человека? Того, кто в мире полон гармонии, кто живет с ощущением счастья, с любящей женой, нежной, как утренний свет, и с маленьким ребенком, его бесконечной радостью. У кого есть стабильная работа, погашенная ипотека и воспоминания о счастливом детстве, наполненном поддержкой любящих родителей. Я не могу этого представить. Это кажется мне абсолютно невозможным — человек, который, казалось бы, достиг всего, решает добровольно покончить с собой. Как может быть, чтобы такой человек, проживший жизнь, наполненную счастьем и гармонией, вдруг оказался перед решением отказаться от всего этого? Но, в глубине души, мне не дает покоя мысль: возможно, даже в самом счастливом человеке, в самом удачном, в самом благополучном, есть где-то зачатки этого темного, разрушительного желания. Эти мысли, возможно, скрыты где-то глубоко в подсознании, как тихий шепот, который мы не хотим слышать, но который периодически дает о себе знать. Мы все, так или иначе, сталкиваемся с трудностями, с проблемами, которые не зависят от того, насколько удачливыми или счастливыми были мы в жизни. Эти проблемы не всегда можно объяснить обстоятельствами или тем, насколько нам повезло. Иногда за ними скрываются вещи, которые гораздо более сложны и глубоки. Бывает, что даже у тех, кто казался нам самыми счастливыми, появляется ощущение бессмысленности, чувство, что все это — иллюзия, а жизнь не стоит тех усилий, что мы тратим, пытаясь ее сохранить. Но вот, мы привыкли думать, что у человека, решившего пойти на смерть, обязательно должны быть серьезные, непреодолимые причины — страдания, трагедии, утраты. И хотя эта способность у нас, говорят, в крови, унаследована от наших предков, от наших дедов и прадедов, возникает вопрос: может ли это быть чем-то больше, чем просто хладнокровным решением уйти из жизни? Есть ли вообще в этом какой-то смысл? Бывает ли эта жертва чем-то большим, чем просто желанием прекратить боль? Или, может быть, смерть — это просто уход от того, что невозможно изменить? Я размышлял об этом, стоя по пояс в воде, и в тот момент жизнь и смерть показались мне одинаково бессмысленными, как две стороны одной медали, которые не были отделены друг от друга ничем. И, конечно же, я вовсе не сравнивал свое внутреннее, эгоистичное желание с настоящими жертвами, с теми людьми, кто на самом деле решается на этот шаг, сталкиваясь с нечеловеческими страданиями, с непреодолимыми обстоятельствами. Но мысль о том, что и в самых счастливых, самых успешных жизнях может таиться подобная тень, не дает мне покоя. Симме, 2 ноября в 05:17 В общем, вчера всё пошло не так, как я планировал, и я вернулся домой, чувствую себя опустошённым. Если бы ты мне не ответил, я не знаю, как бы я пережил этот день. Честно говоря, я был бы в полном отчаянии, ничего бы не могло мне поднять настроение. Ты даже не представляешь, как много твой ответ для меня значит. Это как спасение в момент, когда кажется, что всё рушится. Я так благодарен тебе за это, что, наверное, не смогу передать словами. Если ты готов продолжать отвечать, я буду очень рад писать тебе снова Симме, 2 ноября в 05:23 Мне было тяжело читать о твоем одиночестве. Как будто я мог почувствовать, что ты переживаешь. Возможно, твоё одиночество даже тяжелее моего. Мой отец ушел, выбрав этот путь, и я уже два года живу один. Но на самом деле, это ощущение одиночества появилось еще раньше, когда ушла мама. Все это время я как бы один, хотя прошло уже много лет. Но, наверное, для тебя всё это выглядит иначе. Ты не можешь просто быть наедине с собой, тебе приходится прятаться, скрываться, чтобы найти хотя бы немного уединения. В твоем случае одиночество как будто всегда поджидает, скрывается в тени, готово вновь настигнуть. Не могу даже представить, как это — не иметь того пространства, где можно просто побыть одному, без ощущения, что кто-то или что-то вот-вот вмешается. По крайней мере, я так думаю Симме, 2 ноября в 05:30 Сейчас я собираюсь ложиться, но перед этим хочу тебя о кое-чем спросить. Я часто об этом думаю. Ты веришь в родственные души, которые, как говорят, ходят по этой земле, ищут друг друга, словно магнитом притягиваются? Мне всегда было интересно, что на самом деле это значит. Как ты думаешь, если такие души существуют, они чувствуют что-то более глубокое, более сильное, чем обычные люди? Есть ли у них какая-то особая связь, которая заставляет их переживать такие яркие и бурные эмоции, как если бы каждый момент был на вес золота? Или, наоборот, их чувства — это просто другая форма одиночества? Я вот часто думаю, испытывают ли эти родственные души одиночество так же, как мы — простые люди, те, у кого нет своей половины, кто ходит по этой жизни в поисках чего-то, что будет удерживать их от полного исчезновения. Это одиночество, когда ты чувствуешь, что весь мир пуст, и ты будто бы разрываешься внутри от того, что тебя никто не понимает. Недавно я прочитал, что эти родственные души, если они не находят друг друга, умирают как-то по-особенному. Говорят, что их страдания гораздо сильнее, чем пытки в средневековье. Это так жутко звучит, что даже трудно представить. А еще кто-то сказал, что их, не найдя друг друга, бросают в воду, и там их съедает огромный черный осьминог. Безжалостный, как сама боль, которая не отпускает. Вот как тебе такое представление? Ты страдаешь от боли, от чувства, что потерял что-то важное, а потом, вместо того чтобы найти утешение, тебя буквально поглощает это чудовище. Ужасно, правда? Представь, что ты всю жизнь живешь в поисках своей половины, а когда не находишь, тебе приходится пережить такую смерть. Наверное, быть «избранным» в таком случае не так уж и здорово.       Дочитав сообщение, Вилле выключил экран телефона и некоторое время сидел, потупив взгляд в спокойную воду пруда, которая казалась такой же неизменной, как и сам мир вокруг. Но в его голове все бурлило. Он пытался представить лицо отца Симме — того человека, который, как он всегда думал, ушел из жизни, поглощенный этой водой. Вилле почувствовал, как сжалось сердце, когда он представил, как отец Симме вступает в воду, шаг за шагом, и вот его ноги касаются холодной, неизбежной глади. В какой-то момент он закрыл глаза — и все. Вилле снова увидел, как исчезает последняя искорка жизни в этих темных глазах, и сразу же, как будто по воле какого-то невидимого механизма, он почувствовал, как исчезает последняя надежда на спасение. Но ведь отец Симме не хотел спасения, правда? Он всегда был замкнут, угрюм, поглощенный своей тенью, и в его глазах не было ни малейшего следа стремления к жизни. Хотел ли когда-нибудь жить?Существовать? Вилле не знал точно, что скрывал этот человек в себе, и, может быть, никогда бы не узнал. Но в тот момент, сидя на скамейке, он не мог избавиться от мысли, что что-то важное ушло с ним.       Мысли вновь унеслись, как вода, стремительно, безжалостно, и Вилле вдруг осознал, что сидит неподвижно уже целую вечность. Полчаса прошло, но он не шелохнулся, будто его тело стало частью этой самой скамейки, частью окружающего мира, который двигался вокруг, но не касался его. Время для него вдруг стало чем-то почти сверхъестественным, расплывчатым и неуловимым. Он просто сидел, чувствуя, как внутренний холод заполняет его до самых краев, и каждое мгновение становилось тягостным, почти болезненным.       Возвращаясь с прогулки, Вилле вдруг почувствовал необъяснимое желание позвонить отцу. Это было что-то неожиданное и почти тревожное — потребность услышать тот самый голос, который всегда был для него источником уверенности и спокойствия. Он хотел удостовериться, что с ним все в порядке, что у него нет никаких проблем, хотя понимал, что, скорее всего, и не услышит ничего нового. Но ведь просто поговорить — это уже что-то. Вдруг он вспомнил, как часто в детстве просил его позвонить, и как часто тот не поднимал трубку, поглощенный своими заботами. Но сейчас, в этот момент, Вилле чувствовал, что ему нужно было услышать, что с ним все в порядке, хотя бы это. А еще ему было любопытно — приедут ли они с матерью на выходные, как всегда. Он представил, как они с отцом сидят за столом, улыбаются, обсуждают все подряд, а мать, как всегда, тихо перебивает их, заставляя говорить о чем-то, что не имело значения. Он любил эти моменты, даже если они и были наполнены какой-то скучной обыденностью.       Но мысли о Симме быстро прервали этот поток воспоминаний. Он не знал, как он отреагирует, что ответит, но что-то внутри подсказывало ему, что он, скорее всего, скоро снова ему напишет. А потом — возможно, он снова ответить ему. Итак по кругу. То, что между ними происходит, пусть и спустя год молчания, новсе равно, между ними что-то меняется. И Вилле это ощущал, хотя и не мог точно понять, что именно. Он чувствовал, как нити, которые долгое время были тонко натянуты, начинают вновь крепнуть, пусть и медленно, неуверенно. Все это было каким-то странным и новым для него, ведь он никогда не думал, что когда-нибудь так начнет воспринимать отношения между людьми.       Но вот в чем было еще нечто, что заставляло его задуматься. Как странно, что в сети все происходило так быстро, так легко. Легкость в словах, мгновенные ответы, которые не требовали времени на раздумья, на паузы. И одновременно это все было пугающим — потому что, если все так просто, то неужели можно доверять этим связям, этим встречам, которые кажутся реальными, но на самом деле кажутся лишь отражениями, тенями на экране? Вилле поймал себя на мысли, что это было приятно и страшно одновременно — думать о том, что из этой цифровой связи может вырасти нечто большее, реальное, и в то же время он не знал, к чему это приведет. Как странно и необычно все стало в его жизни — как ни одна часть ее больше не была стабильной.

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.