Под крылом «Альбатроса»

Ориджиналы
Джен
В процессе
R
Под крылом «Альбатроса»
автор
Описание
Приключенческий роман карьеры, в котором рассказывается история амбициозного и предприимчивого юноши, чей путь начался с того, что он юнгой поступил на фрегат «Альбатрос».
Примечания
Альбатрос — символизирует долгий, парящий полет без видимых усилий. Также он означает бремя вины — символ, появившийся, когда произошло убийство альбатроса, нарушившее древнее морское табу. По легенде, в этих самых крупных из морских птиц вселяются души утонувших моряков.
Посвящение
Наверное, правильнее всего посвятить этот текст моему научному руководителю. ❝ Человек рождается на свет и тем одним ставит натуре вопрос: кем она его сотворила? Натура остается нема, и тогда слепец, руководствуясь естественным чувством, ищет наставника — того, кто поможет ему стать человеком, возьмет его руку и придаст ей смелости прикоснуться к неведомому или отведет ее от дурного. Я смотрю на этого юношу, и мне кажется, что он не знает, что хочет сказать миру, который открылся перед ним.
Содержание Вперед

Глава 4. Ветер меняется

Бланш отерла слезы — в последний раз — и, взглянув в зеркало, приготовилась выйти из спальни мадам де Варандейль. Они все ждали её там и, она не сомневалась, ненавидели, но Бланш хотела думать, что защищена приказом своей госпожи. Не принесёт вещи — начнут доискиваться и найдут виновных. — Такие, как ты, дохнут в зловонных канавах, — хлестнула ее та, другая, стоило ей показаться в коридоре. Бланш не ответила, хотя и внутренне сжалась от этого... проклятия? Её никогда не проклинали, но в эти слова было вложено так много, что на мгновение сделалось не по себе. Пусть! — найдя в этом слове опору, как веером, отмахнувшись им от этой досаждающей ей мошки, Бланш твердо и нагло шагнула навстречу лакеям, зная наверняка, что те не двинутся с места — не посмеют, потому что хозяин закончил и может объявиться в дверях в любую минуту: откуда им знать, что вещи вымочены? Она слышала, как гулко стучат каблучки ее туфель, как будто спрашивая: «Откуда? Ну? Откуда вам знать? Дурни!» И все же Бланш стоило преодолеть это препятствие, чтобы заметить, что неотлучная мошка все еще при ней — язвит и злит ее, вызывает на себя все новые и новые недовольные гримаски, но не отстает. — Такие, как ты, в них живут. Умирать — все равно где, — Бланш не окончила своих слов, почувствовав, что наконец освободилась, что уже и тем, что успела сказать, прихлопнула мошку, и та скоро вспомнит, какого жить там, откуда она выползла. Дойдя же до комнат месье Лефевра, Бланш даже нашла, что совершенно успокоилась, а потому могла говорить с камердинером месье Лефевра тем всесознающим тоном, который только и выдавал привычку никак не относиться к прихотям своих господ. Безукоризненно вымуштрованный, камердинер месье Лефевра, не вступая в пустые разговоры, сложил свежее платье и передал ей в руки, и Бланш оставалось только поражаться тому, с каким упорством восстановленный в правах любовник перекраивал под себя дом. Дом, чем-то неуловимо, но вместе страшно обидевший ее — последнего Бланш не могла уловить, только впервые так остро почувствовала, что в отместку ему желает не быть и даже знает человека, который сможет это устроить. Подумать только! Живут и не знают, что стоит ей сказать брату, пожаловаться Базилю на свою детскую обиду — и никого из них тут не останется, потому что он не простит. Не простит и вступится, стоит только подать ему знак. Голову кружило от сознания того, как она могла ответить на все эти глупые угрозы, и все же Бланш так торопилась вернуться к Кларис, что почти бежала и замедлила шаг, только когда приблизилась к дверям, ведущим в женское крыло: надлежало выровнять дыхание, чтобы эта дурочка не придумала себе, что она торопится, оттого что тревожится за свое место подле мадам де Варандейль. Бланш почти с гордостью внесла уложенное стопкой платье месье Лефевра, зная наверняка, что напорется хозяйскую моську, сторожившую то ли ее госпожу, то ли ее саму, чтобы вцепиться ей в волосы и расцарапать лицо. Однако партия осталась за соперницей, ей же Кларис приказала собрать чавкающие, холодно-липкие тряпки в бельевую корзину, а после выставила, повелев явиться для разговора после ужина, и одевала Кларис не она. Бланш видела, как та, другая, прошмыгнула в покои сразу же после того, как месье Лефевр оставил Кларис, и чувствовала, что ей противно нести в прачечную этот ворох тряпок — к лимону, уксусу и соли, попеременно разъедавшим ей руки. Унизительно!

***

— Базиль, — точно в последнее мгновение передумав уходить, решившись на что-то, Жуль оглянулся. — Что? — с готовностью, даже с не шедшим минуте радушием отозвался Базиль. — Не читай, — с серьезной, а потому смешной предупредительностью повторил Жуль, задержав руку на створке двери. — А то что? — Рассоримся. Было важно — не рассориться с этим чертом; Жуль чувствовал, что не хотел этого, и не только оттого, что тот нашел ему угол. — А ты умеешь? — с вызывающим недоверием спросил Базиль, забрав взглядом все удивление с окаменевшего лица напротив: Жуль в самом деле думал, что достаточно проучил его. — Это, — Базиль ткнул пальцем в свезенную и отекшую щеку, попытавшись скрыть, что поморщился, — не ссора, не злость. Это по-детски. Неужели ты думаешь, что я не понимаю, что я написал? Ты ударил от недостатка слов и тут же протянул мне руку. Злиться ты не умеешь, — отчеркнул Базиль и тут же продолжил, не дав ему опомниться: — А может, это и есть моя первейшая цель? Для революции нужна злость, вот Бланш и подкинула мне тебя — деревенского простака, чтобы посмотреть, по мне ли разозлить провинцию? Она посмеялась, конечно, мол, мне это не по зубам, а мне очень даже по зубам. — А моя цель — жить честно и просто. Не хуже других. Жуль сказал это так бесхитростно и вместе с тем так… убежденно, что Базилю вдруг показалось, что тот стоит не на полу, что у того под ногами вся земная твердь и что эту подпорку невозможно ни выбить, ни вымыть у него из-под ног, потому что она вросла ему в голову, забилась в пустую черепушку землистым комком упрямства и глупости и там и засохла. Начнешь размягчать эту твердь, а она не уйдет, не вымоется, только крепче схватится за щиколотки — и втянет по колено. — Скажи еще, жениться на какой-нибудь Элоди, поднять хозяйство и детей. — Да. — Не зазорно признать, верно? — усмехнувшись, поддакнул Базиль. — А дальше — что? — Ничего. Жить, как все живут. — Если ты не разозлишься, ты не поднимешь хозяйство и зароешь детей. — Базиль едва не задрожал от предвкушения: Жуль не придал этим словам значения, не почувствовал, что к его затылку приставлено зубило и что совсем скоро по камню глупости пойдет трещина. — Никогда не спрашивал у матери, чего ты у нее один? — Она не рожала до двадцати семи, потому что знала, что они с отцом не выкормят… — Не рожала! Как же! — в гневе на то, что и тут нашелся ответ, перебил Базиль. — Во что еще ты веришь? В жеводанского зверя? Жуль молчал, и даже не оттого, что вдруг усомнился в словах матери, а оттого, что вообще-то верил, но скептические интонации Базиля мешали ему и здесь ответить утвердительно: как не верить, если у них все верили? Он нутром знал, что Базиля это не убедит, потому что в Париже проще не верить в волков, чем в деревне. Базиль же, казалось, воспользовался передышкой и снова взялся за свое: — Если бы я не одергивал сестре юбки — породнился бы с половиной ее дружков. Хочешь сказать, что мать отца твоего с вилами встречала, пока он не натаскался впрок? — Делай как знаешь, но жеводанский зверь тут только один — и смотри, как бы тебя не изловили и не показали твое набитое соломой чучело королю. — Не донесешь — не изловят, и я перегрызу глотку не одному королевскому ловчему. А ты не донесешь. Жуль не ответил, зная наверняка, что лучше сказать не удастся, и хотел было с достоинством уйти, но Базиль, задыхаясь и оттого рвано в спину окликнул его: — Не за воровство! Твоего отца — не за воровство. — Мне лучше знать. — Сказки, — отмахнулся Базиль. — Я присматривался… думал. Вор корыстен и беспринципен, ловок, сообразителен и даже хитёр. Когда нужно, болтлив и обаятелен. А ты — увалень, тягловой конь. Я скорее поверю, что Этьен отродился от вора, чем ты. Ты не врешь, но не сходится, понимаешь? Жуль молчал, чтобы не признать, что тогда… в таком случае сам не знает за что. — Вешают-то за убийство, — Базиль разъяснил это как что-то очевидное, и оттого сделалось еще паршивее. Жуль чувствовал, что мысли его против воли принимали ненужный оборот и все прошлое теперь рукой Базиля выкручивалось на сторону: и то, что мать в тот день услала его в поле, и то, что узнал о случившемся он не сам, а с ее слов, но тогда… если ни за что больше не вешают, тогда почему капитан не вывел его из этого заблуждения? Капитан ведь спрашивал, и он ответил ему в точности так, как и Базилю. Должно быть, капитан не каждому мазку позволял ложиться на душу, а Базиль всем весом тяжелого пресса опускался на нее и испытывал к ней не больше жалости, чем месье Лефевр тогда, в каретном, к его спине. — Ты слышал приговор? Ты сам — слышал? Мать не хочет, чтобы ты знал, вот почаще и повторяет, что отец карманник. Когда занесет домой — дознайся, кого и за что. Жуль не отзывался, но Базиль видел, что именно так он и поступит, как вдруг расслышал глухое, сопротивляющееся: — В деревне никого не хоронили. Ни до, ни после того, как не стало отца. — А твой отец никогда не отлучался из деревни? — легко и безжалостно нашелся Базиль. — Дело-то все приключилось не в деревне, а в Марселе — и судили, небось, в Марселе, и казнили на площади в Марселе. Ты и не знаешь, кто отдал душу, а мать знает, мать, верно, была там тогда. Дознайся у нее — и все о себе поймёшь. — Я не стану, — Жуль почти поклялся себе ничего не выспрашивать у матери, потому что он не вор и уж тем более не убийца. Капитан все решил за него, и если капитан не счел нужным подталкивать его к этому знанию, то и он не станет, в конце концов от своего любопытства и Вольтера он тут и оказался. — Убить ты бы, думаю, смог. Если бы считал, что поступаешь как должно. Это примиряет силу с совестью. Главное знать — за что сможешь убить, за что пойдешь убивать. — По приказу. Базиль не унимался, и Жуль принужденно скормил ему то, что понял ещё в Сен-Лазаре. — И это тоже, — проглотивший, не жуя, но оживившийся от того, что принял за шмат нового знания, от того, в чем хотел видеть уступку, Базиль вошел в раж. — Тоже примиряет силу с совестью. Но ты и теперь знаешь, что я прикажу — и все же стоишь здесь. Зачем таскаться за тем, кто прикажет, если ты не убийца? — Ты знаешь, что мне нужны деньги, а потом я уйду и наймусь на корабль. — Я знаю, что ты боишься себе сознаться. Вот что я знаю. Чутье говорит тебе держаться у глаза бури, всем чутьё нашёптывает то же, но они думают, что это Версаль, а тебе подсказали, что это я, что спокойнее всего на дне — и ты зарылся в парижский ил, затерялся среди толкущихся там тел. Было не ясно, держал ли Жуль дверь или держался за нее… Однако Жуль пытался дышать с его пальцами в жабрах. Сколько бы ни зарывался — Базиль видел, что поддел, и не сомневался, что вытянет. Сначала отсечет от всего, что казалось понятным и привычным, а затем вытянет и отдаст приказ.

***

— Реши загадку. Тебе это не составит труда. — Если вы позволите, — кивнула Бланш, вслед за рукой Кларис скромно опустившись на край кровати. Невнимательной собеседнице могло бы показаться, что мадам де Варандейль утомлена затянувшимся ужином — и только, но она видела, что с момента их расставания ее что-то мучило и что Кларис, много раз надеясь передумать, все же прибегла к ней, как горькому средству, которое одно и может помочь. — Нужно избавиться от этой кровати, — шепотом проговорила Кларис. — Почему вы не прикажете лакеям вынести её? — Я не хочу, чтобы кто-то знал, что я это приказала. Кларис со значением взглянула на Бланш — и нашла, что та понимает, в чем дело: если юнги капитана здесь не было, то ей незачем этого хотеть и тем самым выдавать их разлад с месье Лефевром. — Я могу входить в комнату в любое время? — доверительно осведомилась Бланш. Кларис с сомнением кивнула. — Благодарю вас, госпожа. Та уверенность, с которой держалась Бланш, внушала Кларис надежду на счастливый исход не только этого измышленного ею самостоятельно, а потому простенького испытания, но и другого, важнейшего предприятия, к которому она, наконец, осмелилась подступиться, поддержанная неравнодушным взглядом обретенной подруги: — Он хочет, чтобы… я сказала Анри. Бланш не стала переспрашивать, а только, не прерывая взгляда, склонила голову, убеждая Кларис в том, что досказать необходимо. — Он требует, — Кларис инстинктивно замолчала, чтобы не выдать того, что Лефевр говорил о графе, и чтобы не дать Бланш этим пользоваться. — А я не знаю, как... Это же ребёнок. Он начнёт расспрашивать. Начнёт, пожалуй, со своего гувернера или, ещё лучше, с Эдмонда. Ему ответят, что это неправда, а он возразит, что узнал это от меня… от матери. Кларис вздрогнула от святости своей роли в этом маленьком домашнем спектакле, но Бланш сочувственно и вместе с тем ободряюще улыбнулась ей, потому что госпожа порой, совсем как дитя, пугалась таких смешных вещей, что она не верила своей удаче. Все складывалось так до невозможности счастливо, что Бланш твердо решила ни за что не позволять мадам разувериться в безвыходности ее положения и, покрепче стиснув ее руку в своей, долго изображала тревожное раздумье, смягченное нежным намерением не оставлять госпожу наедине с нашедшими на нее бедами. Ее живое лицо вдруг преобразилось, и Кларис с осторожным, почти робким удивлением встретила лукавый взгляд своей наперсницы, подавшейся к ее уху и игриво прошептавшей: — Не говорите ничего Анри, а месье Лефевру скажите, что поговорили с мальчиком. Бланш забавляло, какую комическую ролю она измыслила для месье Лефевра, которой тот не избегнет, поскольку Кларис всегда соглашалась с тем планом, который, на первый взгляд, совершенно ничего от нее не требовал. Обнадеженная, Кларис выдохнула, точно совет, который она получила, действительно был лучшим из того, на что она могла надеяться, а главное — подходящим ей. — Пусть принимает в нем участие, если ему так хочется, а вы следите за тем, чтобы при вас был его гувернер или кто угодно, не посвященный в тайну, — шептала Бланш, опережая всегда не поспевавшие за согласием опасения мадам де Варандейль. — Так месье Лефевр не сможет задать прямого вопроса и увидит то, что захочет видеть. Ребёнок привяжется к нему, а там все как-нибудь разрешится. Может, подрастёт и сам догадается. Я тоже считаю, что вы правы и что эту тайну… следует открыть позже. — Ты… будешь рядом? — скосив взгляд на свою служанку, встревоженно спросила Кларис: она все меньше доверяла домашним театрам — в них все время что-то шло не так, и все оттого, что труппу составляли не профессиональные придворные актеры, а дилетанты, которые легко могли испортить всю комедию. — Даже если рядом буду не я одна, — заверила Бланш, с горячей преданностью соглашаясь делить место в сердце своей госпожи с новенькой выскочкой, которая, разумеется, не знала всего того, что предшествовало ее появлению в доме. — Помоги мне, и я удалю ее. Она подумала, что я сумасшедшая, когда пришла раздевать меня, а я сказала ей о кровати. Такая недогадливая — я ею тяготилась, хотя она и старалась меня развлечь, — Кларис со вздохом возвела взгляд к потолку, что значило: «Особенно когда она старалась меня развлечь…»

***

— А вот и наш бесполый философ! — воскликнул Шарль, перекинув ногу через скамью, чтобы подняться из-за стола и поприветствовать друга, втянув его в общий круг. — И не один! — выдернув себе лист, усмехнулся Этьен, тут же — Жуль видел — вцепившийся взглядом в строчки пасквиля, точно они не сидели тут порядка получаса и он все еще был голоден. Они все. — Давай, показывай, что родилось из твоей сумасбродной головы, — одним взглядом указав на налившийся кровоподтек у виска и уха, поторопил Шарль, на что Базиль понимающе усмехнулся, перелез через скамью, но остался стоять, заговорщически разложив на столе перевернутые листы. — Должен предупредить, граждане, — с шутовской торжественностью начал Базиль, вдавливая листы в стол и дрожа от предвкушения, — сочинение сие есть клеветническое: гражданин Дидье не спал графиней де Варандейль и, по нечаянности очутившись в ее спальне, избрал спасительным приютом цитадель Сен-Лазара. Базиль владел интригой и держался, а вот Этьен прыснул, заставив того продолжить: — Под троянским же конем я разумел… — Базиль взглянул Жулю в глаза, — не его одного, а полсотни доблестных ахейских героев, которым мадам прикажет открыть ворота. Базиль отнял руки от листов, и видел, как Шарль нетерпеливо выхватил один для себя, другой — для Жуля. Жуль горел от стыда и все же следил за тем, как холодно и отстраненно читал Шарль, точно оценщик или ювелир в своей лавке, точно аптекарь, выверявший рецептуру. Базилю тоже было неизъяснимо важно, что скажет Шарль, будто он один имел право не согласиться, и нетерпение погоняло его язык. — Я принес жертву, — принялся растолковывать Базиль. — А Одиссей… — он снова столкнулся взглядом с Жулем, осекся, но продолжил, найдя, что сделанная преамбула должна примирить того с розданным пасквилем, — только притворялся, что не выйдет в море. — Откуда ты возьмешь полсотни? — подняв взгляд, серьезно спросил Шарль, оставшийся сидеть вполоборота. — Здесь… едва ли два десятка, кого мы все знаем. — Мне достанет и двух десятков, если они верны. — Не дури, — Шарль понизил голос, и голос его едва не дрожал от напряжения. — Этьен не держал в руках ничего тяжелее кисти, а я не собираюсь наживо штопать никого за этим столом. При том, — Шарль сделал выразительную паузу, — что я согласен со всем, что ты говоришь. — Одиссей лучше всех нас знает, что само море, хотя и лижет стены Трои, жаждет ее падения. Не решимся теперь — не сделаем никогда. Скажи им, что сказал мне. Базиль не просил — требовал, и Жуль впервые, вспомнив все слова Этьена, почувствовал, что Базиля здесь не то чтобы не воспринимали всерьез… его ценили, ему были признательны за все те услуги, о которых он еще не знал, его даже уважали — за способности и преданность делу, но ему не подчинялись — им развлекались. Всех смешило, что он посвятил всю свою жизнь работе, Базиля любили растормошить, вызвать на спор, который шел только поначалу, до тех пор пока Базиль не брал себе слово и не начинал проповедовать. Местная достопримечательность, как Бланш о нем и говорила, заставила всех недоумевать теперь, когда потребовала не слов, а дела. Базиль знал это, не мог не знать, но проповедовал все равно. Проповедовал глухим. Проповедовал и готов был надрываться сильнее, только бы они хоть что-то чувствовали. Жуль догадывался, что уважал это в нем — способность говорить вопреки, — и постепенно понимал, как много в действительности значил тот их первый разговор. Пасквили и статьи — деревянные культи, даже не костыль, которого он искал, чтобы наконец начать что-то весить. Молчание затягивалось и тяжелело, Жуль ощущал неизменно требовательный и полный надежды взгляд, потому что, отдавая распоряжение, Базиль не сомневался, что он подчинится, но вместе с тем сознавал: лишить плеча и опоры теперь — при всех — нельзя. — Я знаю капитана… республиканских взглядов, — принужденно начал Жуль, исподлобья взглянув на Базиля за то, что тот начал расходиться так рано, когда еще ничего не решено, и так крепко держал за жабры, открывая их договор остальным. — Морякам не дают оружия, но на военных кораблях есть гарнизон. Старший офицерский состав квартирует в кают-компании, что прямо под каютой капитана. У них общий стол и отдельный повар… Надо думать, они все хорошо знакомы, но я никого не знаю из его экипажа и ничего не обещал. Я только сказал, что разыщу его и что капитан станет со мной говорить, но ему незачем впутываться в твое дело. О королеве он говорил не так, как ты. — Если я найду слова… — зачем-то начав договариваться с ним, хотя договариваться следовало с капитаном Моро, начал Базиль, но не выдержал и оставил, бросил, задав один-единственный вопрос… о том, что стояло на кону: — Сколько? — Пятьдесят четыре артиллерийских орудия, — веско проговорил Жуль, потому что это он знал точно, и видел, что Базиль перестал дышать, а еще знал, что теперь он не простит себе, если в решительную минуту слово изменит ему. Все это следовало перечеркнуть, а Базиля предупредить — по лицу Этьена Жуль видел, что своими словами делал ровно то самое, чего тот ждал — растравлял. Почти несомненно, что зря. — Но их не повезут из Марселя в Париж, — Жуль чувствовал, что смог досказать вот так — прямо и честно, глядя в глаза, потому что так и следовало говорить, ведь слово ранит в грудь. — Военных… человек больше сотни, может, почти две — я нечасто бывал на средней палубе. Не думаю, что все согласятся. Многие — нет, — продолжал Жуль, потому что Базиль слушал, и должен был видеть, как начало фразы возбуждало в Базиле мятеж оттого, что в мыслях он позволял себе владеть и людьми, и орудиями, а продолжение — рождало сомнение и страстное неверие. В отличие от капитана, Базиль отказывался принять, что ног нет, что он остался один со своим станком, таким же бесполезным, как деревянная культя против здоровой ноги, — навсегда, навечно. — А другие округа? Базиль не был жалок, но был беспомощен, был уязвим — и все же достаточно мужественен для того, чтобы ответить Шарлю как есть: — Молчат. — Значит, еще не время. — Значит, мы посмеем и подадим пример. Шарль замолчал, Базиль держался так, точно его не следовало защищать от нового вопроса: в глубине души он знал самое страшное, но не признавал. Базиль несомненно знал, что слова не те, люди не те и их слишком мало, надежды призрачны. Монархия слаба, а толпа глуха. — Если погромы и готовят, то так, что даже ты этого не слышишь, но мне думается, что ничего нет. Терпение еще не поистрепалось, — с ланцетной честностью диагноста заключил Шарль. — Того, что я делаю, недостаточно. Одного меня недостаточного. — Тогда найди слова. А еще лучше поговори с этим капитаном так, чтобы он не воспринял тебя всерьез и не донес, но задумался. Придет время — сам тебя найдет. Тогда поймешь, что не один. — Я передам ему твои слова, передам в точности. Ты будешь с ним говорить, — вслед за Шарлем подтвердил Жуль, зачем-то согласившись участвовать в этом деле. — Когда? — Должны были выйти в море около месяца назад, если ничего не задержало. Значит, с середины января их следует ждать в порту. Может, к февралю вернутся. Точнее я не могу сказать. В прошлый раз задержались на несколько месяцев — мать успела меня похоронить и оплакать. — К середине января мне нужны женщина и ребенок, — глядя уже на Шарля, распорядился Базиль, подразумевая, что заплатит достаточно. — Ребенок должен быть беспокойный, чтобы легко мог заплакать, чтобы выгибался и выворачивался из рук, краснел и кричал. Революция родится из крика голодающего ребенка. Пусть его республиканский капитан расслышит, пусть взглянет на изможденную мать и уйдет, зная, что этот ребенок умрет, если он изменит Франции. Жуль не успел взять в голову, где Шарль достанет женщину и ребенка и почему именно Шарль, так был он обескуражен этим легко составившимся планом. Как они с Бланш это выдумывали?.. — Пружина-то старая, — с сомнением выговорил до того молчавший Этьен. — Думаешь, капитан из тех, кто подает… ну, милостыню?.. А если и да, то откуда знаешь, что не для вида? — Не подает, — вместо Базиля ответил Жуль: ему думалось, он знал наверняка, потому что даже его капитан не подавал нищим, а любой другой капитан стоял ниже его капитана. — Все равно. Закричит, когда тот не будет ждать, и выйдет хорошо. — Мое мнение, что это нарочито, даже грубо и только все испортит, — возразил Этьен, с чем внутренне не согласился Жуль. Он бы поспорил — на него все это действовало, слова, сказанные несколькими часами ранее, всходили в нем, и он почти чувствовал на руках беспокойную тяжесть ворочающегося ребенка, которого старался качать и держать бережнее, ходя кругами по пустой непротопленной комнате и уже сомневаясь в том, что это правильно, что они… здесь, а Бланш там, в тепле и достатке. Подсказанный образ разрастался и завладевал им, Жуль чувствовал, что младенец на руках — и в самом деле рычаг, который опрокинет монархию, потому что он не должен умереть, но он умрет, сколько ни прижимай его к себе, а значит, нужно вступиться за Базиля. Жуль знал, что не был остроумен и в сравнении с Базилем не был оборотлив, но он был честен, как дубина, которая могла опуститься и перешибить чужие сомнения. — Один человек — не капитан, — тут же выправившись, выговорил Жуль, казалось, принуждавший себя смотреть в глаза и говорить, как подобает свободному, мыслящему человеку, — когда узнал, что меня должны освободить, сказал, что они вспомнили о черни. Он сказал это так, как будто у них есть причины опасаться… несправедливости. Я думаю, он давал мне Плутарха и сказал это, чтобы я держал в голове, что толпа не удержит власть долго, даже если сможет отнять ее, — Жуль видел, что эти его слова Базилю тоже не понравились, что он хотел перебить, объяснить, почему это не так, но голос его не дрогнул — и одним тем он заслужил право досказать. — У Плутарха сказано, что «любая власть лучше безвластия», а «оружие и законы» никогда не уживутся друг с другом. Я не думаю, что кузина графа приехала в Сен-Лазар из страха — я сопровождал ее к капитану и знаю, что она не боялась зайти в камеру и одна, но я думаю, что граф мог позволить ей это, потому что знал, что я не должен был отправиться туда. Если не закон, то оружие? Граф мудрый человек — он как глава дома показал, что выбрал закон. Настоятель хотел, чтобы я сам понял его слова и запомнил их, потому-то и не стал объяснять. Я не знаю, за что ты их ненавидишь, но хочу, чтобы ты знал, что граф выбрал закон, прежде чем получишь оружие и распорядишься им. — Не оправдывай их, — предупредительно выговорил Базиль, точно он сказал что-то, чего здесь не принято было говорить. — Я тоже выбрал закон, только справедливый, а не… — Анахарсиса. Я усвоил, — остановил Жуль, которому казалось, что он действительно… по прошествии времени понимал лучше и что его не нужно наставлять теперь, когда следует только высказать то, что вдруг стало так ясно и просто, точно его ум наконец своротил этот камень. Жуль даже не смотрел ни на кого, и говорил для того, чтобы понять самому, так что и не заметил бы, если бы все они разошлись. Базиль же как будто понял и уступил слово, согласившись ждать и терпеть этот путаный ход мысли, точно впервые взявшейся за что-то посерьезнее полов и мешков, а оттого несмелой, оступающейся и страшно, невыносимо медленно, но упрямо и неуклонно составляющей из разрозненного жизненного материала новые заключения. — Я знаю, что тебе нужно оружие, чтобы разрезать сети, в которые попались бедные и слабые, поэтому ты берешься за нож и поэтому же я должен сказать тебе еще одно, последнее: я думаю, что капитан, хотя и рассуждает свободно и не боится говорить, лучше понимает закон Анахарсиса, потому что воспитан в нем. Жуль думал так из-за Бланш, из-за того, что Моро мог ее получить по праву сильного, а он — нет и принужден был смотреть. — Дай ему понять, что, если вы не договоритесь, рано или поздно он сам попадет в сеть. Еще один человек, отправивший меня в Сен-Лазар, называл закон Анахарсиса законом натуры, по которому выходит, что ты должен предложить капитану что-то, в чем он заинтересован сейчас или будет заинтересован потом, показать ему выгоды, которые перевесят то, что обещал ему граф. Как Шарль сказал, предложи и отпусти подумать. Нужно ждать, чтобы человек понял и поверил. Жуль пользовался только малым количеством пережитых слов и говорил только о том, что сам понял о капитане лишь в Сен-Лазаре, превозмогая усталость минувшего дня, но не двигаясь под нею. — Жизнь, — вдруг сказал Базиль, осчастливленный, оживший оттого, что его терпение оказалось так щедро вознаграждено. — Не король, не герцог и не граф, не кардинал и не министр — почти никто, — Базиль от азарта почти смеялся, — он все же усмехнется мне в лицо, когда услышит это, а потом сделает все, чтобы выторговать назад этот смешной подарок. Если твой капитан хоть что-то смыслит, то заметит поднявшийся над ним вал — и найдет, как пережить шторм. Мы сдержим слово и предупредим его до того, как все начнется. Он прикормлен, ведь так? Вот и прекрасно, это помешает исчезнуть с доски до срока, замкнет инстинкт и чутье — у капитанов ведь есть чутье? Оно и отвадит его от графа. — А если он откажется… предать? — настороженно спросил Шарль, которому негласно дозволялось спрашивать о том, что охлаждало голову Базиля. — Кого? Свои республиканские взгляды? — то ли все еще оживленно, то ли отчего-то вновь раздраженно переспросил Базиль. — С чего-то же ты взял, что они республиканские? — с опаской вторил Этьен, которому вдруг стало не по себе от перемены настроений: он не заметил, когда о дерзкой сатире Базиля все принялись говорить серьезно. — В присутствии графа он пренебрежительно отзывался о королеве. Назвал австриячкой, — поспешил объясниться Жуль. — А что граф? — тут же подхватил Шарль. — Ничего. Себе на уме, — замявшись, отозвался Жуль, не зная, хорошо это или дурно. — Слушай, не тащи его сюда, — взвесив и решив за него, вступил Шарль. — Кто его и его взгляды знает? Донесет — всем искать другое место, если вообще доведется, если не зайдут и не заберут как вот мы все сейчас и есть. Устрой так, чтобы не на кого было доносить, ни имен, ни домов, ни улиц, ни округов. Сделай осторожно. — Разумеется, — Базиль обещал это так же, как суд. — До середины января уйма времени. — Ты никогда не рассказывал, почему только Базиль, — заметил Этьен, все еще встревоженный, точно заподозривший, что этому человеку, стоявшему над их столом, ничего не стоит вслед за фамилией стереть с холста и имя. Он вдруг заподозрил, что в действительности очень мало знал того, кто теперь с такой решимостью мешал его во все это. — Я — идея. Мне, в отличие от гражданина Дидье, не нужно напоминать, зачем я здесь. Этьен не возразил, хотя и не казался вполне убежденным таким разъяснением. В словах Базиля не было гордыни, но от одного этого сомнения теперь за столом менялся ветер: — Какой присяги ты хочешь? От меня и от них? — задето и оттого резко спросил Жуль в ответ на это подхлестывающее «гражданин». — Знаешь, скажу еще одно — третье, очень простое, пока мы на берегу. Экипаж знает, когда капитан не с ним. Капитан же не всегда знает, что экипаж не с ним, король не знает и ты тоже… не можешь признать, что они не убеждены и не пойдут за тобой, просто потому что ты так хочешь. Я был готов умереть за капитана, потому что верил в него, а тебе я не верю. Тебе нужен не я, тебе нужно говорить с капитаном. Я приведу тебе республиканского капитана. Ты его получишь, он откажется, а мы окажемся в расчете — и я уйду в море под его или чьим угодно началом. Вот во что я верю, слушая, как ты говоришь, после того как принес свой пасквиль, дал им прочесть, а я все же тебе помог. Что ты отдал? Чем ты пожертвовал, чтобы требовать мою и их жизни? — Бланш, — твердо выговорил Базиль и замолчал, потому что вдруг понял, что за раз не скажет больше, что лицо дрожит и подводит. — Я говорю, что пожертвовал ею, потому что знаю, что она там освоилась и ей, должно быть, даже по душе. Служанка из пасквиля — моя сестра. Шарль, ты знал? — его рот дернуло на одну сторону, и Шарль, не говоря ни слова, принялся собирать листы со стола, чтобы сложить вдвое и скрыть текст, пока Базиль расходился. — Моя сестра, которая ляжет под кого угодно, хоть подо всех, что под стенами, если мадам прикажет. Одно хорошо, что ей достало ума устроиться так, чтобы определять желания своей мадам. — Достаточно. Все не туда повернуло, — распорядился Шарль, отставляя скамью в сторону, чтобы вывести Базиля из-за стола. — Этьен, посидишь с ним? — он коротко кивнул на Жуля, потому что Базиль вывертывался и не шел и его приходилось выталкивать в проход между столами. — Нигде не ошибся? Теперь все верно? — в каком-то бешеном озлоблении Базиль даже не спрашивал, а норовил извернуться и поддеть. — Зачем ты вообще это принес? — уже не стараясь уберечь смятые листы, Шарль выволакивал из кофейни закусившегося друга. — Правда, Шарль, правда! Набат правды разбудит и откроет глаза! — Пусть скажет это Эдипу, — передернув плечами, негромко и как-то в стол усмехнулся Этьен. — Эта правда стоит сотен выписок о растратах из королевской казны! — А ты? Не об нее ли сейчас порезался? — Не мни. Умеешь слушать, как хрипит грудь? Так приложи листы к уху — они пульсирует, в каждой строке бьется правда! — Кому какое дело, что горланить на улицах? — на этом вопросе дверь захлопнулась. Жуль остался с Этьеном один. Этьен же своего вопроса не задал — так Жуль сделался мрачен после признания Базиля: он одним взглядом запрещал посметь и отвечал, что ничего не было и что это тоже — правда, а то, что Базиль сказал о сестре, ошибка и ложь. Не за это ли у Базиля свезено лицо? Чем дольше Этьен смотрел на Жуля, тем вернее убеждался, что лицо Базилю свезли именно что за это. Свезут и ему, если станет известно. Что насчет Жана? О, на это он бы посмотрел и поставил бы, пожалуй, на Жана. Шарль вот оставался в безопасности — вовремя отказался и отправил Бланш спроситься брата. — У тебя мятежный взгляд, — чтобы как-то объяснить свое пристальное внимание, вдруг принялся болтать Этьен. — Я думаю нарисовать революционную колоду, чтобы ни игра, ни женщина не отвлекали от мыслей о республике. С Шарлем я уже договорился, а Жан… не думаю, что будет возражать. Нужно только придумать ему выражение. У Шарля есть свое — не мятежное, может, замечал, отстраненное и высокое, ясное, а у Базиля — гнев праведника и страсть… истинно жреческая. — У толпы нет выражения. Незачем и придумывать. Волны разные, но безликие. Хочешь выражение — рисуй с себя, — равнодушно заметил Жуль. — А во мне… что? — Жизнь, — поразмыслив, скупо отозвался Жуль и поднял размытый какой-то нездешней мыслью взгляд. — Очень много. — Валеты в ней будут сильнее королей, а все дамы будут на одно лицо — свободной Францией, — ободрившись, принялся расписывать Этьен, вдруг остановленный заинтересованностью, которой не ждал от Жуля. — С кого ты нарисуешь Францию? — Не знаю, — Этьен пожал плечами, — может, Элоди? Она сейчас достаточно задавлена и несчастна, пуглива даже, да? Но вдруг у них с Базилем и сдвинется? Уговорится с твоим капитаном и от счастья объявит Полю, что женится на ней. Как думаешь? Или сначала откажет самой королеве, чтобы обставить тебя, а потом женится? — Этьен почти рассмеялся этой выдумке, но Жуль тяжело мотнул головой и, отчего-то помрачнев, не поддержал шутки. — Можешь не сидеть здесь, — оттолкнул Жуль и, вздохнув, разъяснил, только чтобы не обидеть, потому что на сегодня ему всех было довольно: — Я не пойду в типографию. Не пойду ни к Базилю, ни к Бланш в комнату. Посплю тут или в кухне.

***

Наутро Бланш проснулась в том приподнятом расположении духа, которое свидетельствовало о том, что она намерена назначить именно этот день тем, что изменит все. Нужно, не вынося кровать из спальни мадам де Варандейль, сделать так, чтобы ее тем не менее пришлось переменить вне связи с этой историей. Что ж, она знала, как это устроить. Бланш оглянулась: та растерянная дурочка не шла за ней, не подслушивала ее мыслей, а ей... нужно было в подсобные помещения к плотнику, к тому, кто руководил заменой окна. Будет умолять о помощи, она не поможет, потому что место при мадам одно — и оно принадлежит ей. Соперница ничего не знала о том, что предшествовало ее появлению в доме, и напрасно вертелась вокруг мадам в надежде на то, что та даст ей какую-нибудь подсказку, но секрет состоял в том, что мадам сама ничего обыкновенно не знала и уж тем более не предпринимала. И этот важнейший секрет был Бланш известен. — Зачем вы здесь? — спросил плотник, стоило ей появиться на пороге. Он перебирал и придирчивым взглядом оценивал потершиеся ремни, снятые с рессор: верно, по распоряжению месье Лефевра приводил в порядок весь графский выезд. Если так, то это даже хорошо, что он занят, главное, чтобы не навязался с помощью сам и не отрядил ей какого-нибудь своего подмастерья. Плотник — мужчина лет пятидесяти, ещё достаточно крепкий, но степенный и, должно быть, семейный человек. Она сомневалась, что с ним выйдет. Он говорил с нею, как со служанкой графини и, очевидно, не знал о перемене в доме, хотя она и была одета много скромнее, чем прежде. — Узнать, откуда кровь, — Бланш осматривалась, а потому ответила не сразу, постаравшись сделать так, чтобы ее слова звучали непринужденно, почти легкомысленно. Плотник переменился в лице — так, точно знал, о чем она спрашивала, но не ожидал вопроса и не имел никаких указаний относительно того, что отвечать. — Не понимаю, о чем вы. Бланш, пользуясь тем, что он отвернулся и делал вид, что занят делом, прогуливалась по помещению и присматривала то, что могло бы поместиться в карман платья и послужить ей. Она уже решила, что незаметно одолжит, затем — вернет. — Разве не вы меняете обивку карет графа? — с притворным дамским удивлением спросила Бланш, недоуменно поджав губы. Плотник не ответил, а она взялась говорить так, чтобы он не оглянулся, пугать и длить время, потому что в действительности ни плотник, ни его признания не были ей нужны. Она не сомневалась, что сможет выяснить все это лично, как только вполне примирится с мадам и получит от нее позволение бывать в городе. — Тот юноша, который разбил окно, должно быть, не выжил. На днях мадам получила письмо от его капитана. Доискиваются виновных, — сочувственно присовокупила она и подцепила пальчиком пилу, которая едва ли была больше кухонного ножа. Бланш заложила руки за спину, прежде чем неслышно опустить ее в просторный карман платья. В конце концов им обоим нужно было время: ему, чтобы успокоиться, а ей — чтобы спрятать показавшуюся подходящей находку. — Крови не было, — мужаясь, отозвался плотник, медленно повернувшийся к ней. — Значит, юноша жив? Лицо плотника так переменилось, точно говорило, что крови было достаточно, чтобы в этом усомниться. Бланш даже нашла, что испугалась бы, не знай она наверняка, что Титин видела Жуля, говорила с ним и что он жив. — Откуда мне знать? Я переменил оконную раму — и дело с концом. Хотите — осмотрите экипажи графа. — Я вам верю. Благодарю вас за честность, — сговорчиво пролепетала Бланш, коротко присев, прежде чем оставить этого почтенного господина в недоумении и страхе. Бланш торжествовала: она никогда не держала в руках пилы, но готова была этой же ночью навестить мадам, воображала, как та, должно быть, удивится, но не ножом же для бумаги подпиливать ножку кровати?.. Однако их с Кларис сближала еще одна общая затея — и с ней как раз следовало поторопиться, понадежнее припрятав свою находку и вовремя, к пробуждению мадам де Варандейль, оказавшись на прежнем своем посту. Кровать оставалась в спальне, а несообразительная соперница, которую Кларис не спешила отдалять от себя и пока что держала про запас, — при мадам. Отныне они вдвоем одевали госпожу, вдвоем принимали модисток и портных, вдвоем советовали — и Бланш с гордостью отмечала, что знала вкусы Клаис лучше самозванки. Графиня де Варандейль нечасто бывала в Версале, а потому готовилась к этому визиту с особенным пристрастием — затмить юную Фаустину, затмить Ламбаль и Полиньяк, моложе её на шесть лет, всех, за исключением самой королевы, затмить, но не нарочито, а естественно, как будто её красота была взращена в тенистом уединении имения её старика-супруга. Для того, чтобы преуспеть, мадам де Варандейль — как, впрочем, и всем накануне этого представления — требовалась армия придворных мастеров, и эти же придворные знатоки становились причиной ее истерических припадков. Граф не ограничивал траты, но время… — над временем Эдмонд де Варандейль не был властен, и они часами ожидали поставщиков королевы, в нервическом смирении переносили визиты на день или два, поскольку не считались ближним двором, а где-то там — над их головами — по обыкновению что-то не ладилось. Кларис их не щадила, и Бланш почти радовалась, что у нее есть сменщина, принимавшая на себя то гнев, то слезы их госпожи. И ко всему этому добавлялось отеческое чувство месье Лефевра! Оно отнимало у Кларис драгоценное время на то, чтобы уроки сына отныне и впредь проходили в присутствии матери и ее служанок. Кларис была утомлена скукой, а Лефевр, казалось, был вполне доволен собой. Изредка он поднимался со своего кресла, подходил к детскому письменному столу и оценивающе взглядывал на прописи. Аккуратен и опрятен. Гувернер, не скупясь, хвалил Анри при графине-матери, а та сидела сама не своя… до тех пор, пока Лефевр не возвращался на прежнее место. Лефевр осведомлялся у гувернера, о чем можно спросить мальчика, и экзаменовал Анри сам, тот отвечал порывисто и храбро — очень скоро собравшаяся публика перестала смущать его и начинала питать детское самолюбие. Анри, почувствовавший, что справляется хорошо и каждый взрослый доволен и счастлив им и его успехами, жаждал внимания, как мать, и, подобно отцу, делался тщеславен согласно своим способностям. Поначалу Бланш пристально следила за тем, чтобы Анри не называл Лефевра отцом при посторонних, но и не чуждался, и все шло в полном согласии с тем, как они условились, а потому Бланш овладевала скука… зрительницы, принужденной изо дня в день смотреть одну и ту же постановку: Лефевр сам был осторожен и интересовался как бы со стороны, подменял гувернера на манеже и позволял сыну колоть себя в грудь. Отступал и смеялся — Бланш никогда прежде этого не видела, но знала, что Лефевр обманутый дурак, очень скоро ставший для мальчика чем-то вроде второго гувернера. Напыщенный дурак, довольный уже тем, что его одобрение хоть кому-то важно. Однако Бланш знала и то, что в такие моменты особенно важно не поддаться мысли о том, что дело слажено, а значит, можно оставить пост. Отвернешься — и тут-то кто-нибудь непременно собьется с ноты и скажет лишнего. Ложное внушение, но Бланш заставляла себя смотреть и видеть, что мальчик был рожден блистать в Версале. Все в их ложе ждали, когда Лефевр успокоится, но Бланш предпочитала смотреть на это как на странное проявление инстинкта, последнее агоническое желание — стать свидетелем успехов сына, почувствовать себя отцом. Оглядывалась на мадам и видела, что той в тягость скрывать их маленький обман, что та, отвечая принужденной улыбкой, всякий раз ждет окончания спектакля, чтобы покинуть ложу в сопровождении своих верных спутниц. Следовало признать: чутье не впервые изменяло Кларис, по-настоящему озабоченной только представлением кузины в Версале, а все это находившей напрасной тратой времени, искренне считавшей, что этим они успеют насытиться и после торжественного визита. Кларис суетилась и ни минуты не была спокойна, прямо как... Базиль? Бланш вздрогнула от этого нечаянно обнаруженного сходства, но тот тоже не умел жить — не умел наслаждаться моментами счастья, вцеплялся в одно событие и всю жизнь свою подносил к его алтарю. Все вокруг переставало иметь для него значение. Жизнь обоих сходилась на Версале. А значит, двоих не могло остаться. — У меня для вас кое-что есть, — Бланш улыбнулась, встретив непонимающий взгляд Кларис. — Пришлось отложить… иначе не вышло бы сюрприза, — заговорщически продолжила она, дождавшись согласного кивка своей мадам, которая той же ночью открыла ей и впустила ее. Бланш деловито прошла постели Кларис и, подняв свои юбки, опустилась на колени у основания кровати, принявшись в полумраке присматриваться к ее резным ножкам, пока не нашла самое тонкое место — талию, шею, к которой приготовилась подступиться с маленькой ручной пилой. К появлению последней Кларис, казалось, все же следовало подготовить: — Я давно обзавелась этой вещицей, но сочла, что наш разговор с плотником должен подзабыться. Если он догадается, что кровать сломалась после моего визита, то соотнесет. Я подумала, что нам обеим этого бы не хотелось. — О чем вы говорили? — взяв подсвечник и опустившись подле, опасливо осведомилась Кларис, с любопытством следя взглядом, как из кармана платья появляется лезвие плотницкой пилы. — Я спросила, не менял ли он обивку в одном из экипажей графа. Сказала, что капитан доискивается до того, жив ли мальчик. Он, кажется, менял обивку и заново набивал сиденья конским волосом, но все отрицал. Но это все равно. Главное, он не знает, зачем я заходила. Оставлю ему инструмент где-нибудь, пусть думает, что сам положил его там по нечаянности, а найдет не сразу — так оно и лучше. Бланш подержала пилу, взвесив ее на ладонях, и вдруг, расшалившись, спросила: — Сколько в ней королевских дюймов, мадам? Как по-вашему? — А ты знаешь? — Нет, но я тоже предположу. — Шесть или семь, — присмотревшись, предположила Кларис, но, поразмыслив, стала ладонью на пол и нашла правильным уточнить свое первое впечатление: — Пожалуй, не шесть и не семь, а все же между. — Пожалуй, что и так, — согласно кивнула Бланш, придирчиво сверившая свои подсчеты с вычислениями госпожи; они взглянули друг на друга, но не рассмеялись — Кларис оглянулась на дверь, за которой спала та, которой не должно было остаться. Бланш решительно придвинулась с маленькой ручной пилой к шейке несчастной ножки — та не казалась гомеровой оливой и, на первый взгляд, не обещала им с мадам никаких затруднений, но дерево не поддалось ни в первый, ни во второй раз: зубчики пилы только портили краску и лак, покрывающий дерево, Бланш потела, но не продвигалась, пила слетала — и она, шикая, едва успевала отстраниться, чтобы не пораниться, а Кларис, в свою очередь, трепетно присматривала за свечами. Бланш торопилась и злилась, потому что успела попортить ножку, а значит, рисковала оставить сопернице подсказку: заметит и догадается, затем, будучи в дружбе с лакеями месье Лефевра, попросит кого-нибудь из них помочь, а лакей уж непременно лучше швеи и прачки обращается с пилой. Бланш поморщила носик и закусила губу — ей не хотелось уступать ни своей идеи, ни своего места, однако же сил ей не хватало — это все вообще было не для нее, а мадам сидела и в волнении наблюдала за тем, что из всего этого выйдет. Не выдержав, Бланш от досады оттолкнула от себя пилу и, уперевшись руками в колени, уставилась на истерзанную ножку. Выбившиеся волосы неприятно касались ее раскрасневшегося лица. — Мы не станем отпиливать ножку, — наконец сказала Бланш, еще не вполне отдышавшись. — Только подточим еще чуть-чуть, а затем сломаем. Я подержу кровать, а вы ударите по ней. Постараетесь её сбить, хорошо, мадам? — Чем ударить? — с готовностью спросила Кларис, не меньше Бланш заинтересованная в успехе их начинания. — Чем угодно. Книгой? — Кларис пожала плечами, но Бланш предвидела, о чем та спросит дальше: — Томик увесистых нравоучений месье Руссо должен сгодиться. Только не поднимайте шум, пока я не верну эту вещицу вашему плотнику. Кларис кивнула, затем вместе с подсвечником поднялась с пола и уже хотела выйти за книгой, но вдруг остановилась, из осторожности задав вопрос, испортивший все: — Что, если они слышали? Они не поверят, что мы придумали читать и что я сама вышла за книгой, вместо того чтобы послать тебя. Бланш тяжело выдохнула, но все же поднялась и принялась перекладывать подушки и одеяла с кровати на кресла, затем открыла окна, чтобы меньше нуждаться в свечах, но это ничего не изменило, и она раздраженно задернула шторы, вернулась к кровати и поставила руки на талию. — Тогда остается канделябр? Пока свечи не задувайте, я подниму, а вы примерьтесь. Кларис кивнула, и Бланш в следующую минуту почувствовала, как каблуки врезаются в пятки, а каркас узкой кровати режет пальцы рук, которые рвёт от каждого неловкого и недостаточно сильного удара мадам де Варандейль, толкающей противно скрипящую кровать, но не могущей сбить ножку. Бланш переставало хватать воздуха. Они ставили постель, чтобы передохнуть, и принимались снова — Бланш жмурилась от боли, а Кларис шепотом вскрикивала каждый раз, когда промахивалась или когда не удавалось снова. Нет, эта проклятая кровать воистину принадлежала Одиссею и не желала покинуть этой спальни! Отпустив приподнятую кровать, гулко возвратившуюся на все четыре опоры, Бланш, тяжело дыша, выпрямилась в спине и закрыла глаза, дернувшись оттого, что Кларис коснулась ее ладони — попросила показать и позволить дотронуться до наметившихся мозолей, которые, привыкнув к темноте, могла разглядеть. — Ну и наделали же мы шуму… — зачем-то прошептала Бланш, тронутая этим по-женски сочувственным вниманием. — Перевернем, поставим на бок, чтобы ты не держала, а только придерживала… вместе с периной, а я ударю еще раз, — Кларис предлагала от непривычки осторожно, но Бланш подумалось, что кровать они не удержат и тогда будет уже не шум, а грохот, на который сбежится половина дома. Она покачала головой, вновь взялась за каркас кровати, приподняла ее и почти не поверила, когда подпиленная ножка в самом деле треснула, а мадам удалось его выворотить, прежде чем они бережно опустили захромавший каркас постели на пол. Бланш только хотелось плакать, а Кларис, стоя с подсвечником в руке, и в самом деле то ли смеялась, то ли плакала оттого, что из этого нелепого начинания что-то вышло. Бланш сделала несколько нетвердых шагов к своей госпоже, и они, все еще тяжело дыша, обнялись, постепенно привыкая к заполнявшей комнату тишине. Бланш отстранилась и оглянулась на постель: выглядело нехорошо — так, точно кровать сломалась сама во время сна, поэтому было решено спрятать пилу, вымести древесную пыль, а саму кровать вновь водрузить на ножку. Пусть лучше эта несносная ножка подломится в присутствии слуг!

***

Последние дни накануне поездки в Версаль Титин остро чувствовала свое одиночество, о котором знал капитан Моро и которого сама она не подозревала. Монастырское уединение ей, пожалуй, нравилось, а вот одиночество — пугало, ведь в Версале с ней не будет дядюшки, точнее, она не сможет так легко и просто к нему прибегнуть, если в его советах возникнет надобность. А ещё Титин стало казаться, что все ее учителя шарлатаны и никто из них не учит ее тому, что действительно важно. Титин думалось, что она может не понравиться Версалю, даже если все сделает верно — не понравится тем, что ни в чем не ошиблась. Осознание находило на нее толчками — пробивало щит ее детски наивных заблуждений, теснило, и она отступала. Отступала и вместе с тем превращалась в натянутую струну, готовую чувствительно отозваться на любую внешнюю перемену. Письмо, поданное ей на серебряном подносе для визиток, нашло Титин утомленной и подавленной домом дядюшки графа де Варандейля и тут же испугало: что, если писал капитан Рейнманд? Она ни с кем не поддерживала переписки, а для него у нее так и не нашлось слов — она зачем-то откладывала и выжидала, а оттого и письмо приняла, замешкавшись, и на лакея взглянула так, точно он мог ей подсказать. Лакей, впрочем, выпрямился в спине и остался бесстрастен, и она, кивнув, отпустила его, чтобы нечаянная перемена в лице не выдала ее тревог, после чего подошла к окну и распечатала конверт. От Натаниэля Моро к мадемуазель Фаустине, — прочла она, почувствовавшая упрек в одном этом имени, которого она как будто не знала, потому что единственного человека, вспомнившего о ней и протянувшего ей руку, она звала месье Моро и внутренне считала «вторым капитаном», а значит, «ненастоящим». Глупо и стыдно — за все, что она наговорила ему, когда он только вышел от дяди, а еще — до щемящего в груди чувства горько узнавать его теперь, когда его нет рядом. Вы, должно быть, полагаете, что я взялся за это письмо, чтобы утомить вас? — Титин отрицательно замотала головой и тут же вздохнула легче: он только шутил и не считал, что она всерьез думает о нем дурно. — Со скучающим вздохом распечатали его и ждёте найти на этих листах обстоятельный доклад о том, в каком порту мы стоим, как долго здесь пробудем — достаточно, чтобы я успел окончить своё письмо! — и куда и по какой надобности направимся дальше? Я избавлю вас от этого утомительно чтения! Пусть этими отчетами забавляется месье Лефевр, а у меня впереди слишком много времени, чтобы опостылеть вам похлеще монастырских стен! О чем же мне писать? — спрашивал Моро, и Титин растроганным шепотом отвечала ему: «Я не знаю… Откуда же мне знать, о чем пишут?..» Отвечала и тут же взглядывала на длящиеся строки, в которых находила утешение, но которые откладывала, чтобы письмо не окончилось слишком скоро и она не осталась одна со своим одиночеством. Я хочу быть дерзок, несносен и... — не морщите свой носик и не отворачивайтесь от письма — и говорить с вами, как если бы вы сидели напротив. Женственно-строгая и совершенно очаровательная в своих порывистых суждениях и поступках. Титин сговорчиво приняла предложенную ее воображению игру: не двинувшись дальше, возвратилась на середину комнаты и, не выпуская письма из рук, опустилась в одно из кресел, взглянув на другое, стоящее напротив, но пустующее. Он писал и представлял ее — и раз так, то она тоже не останется в долгу. Она тоже хорошо запомнила и его мундир, и его лицо, а значит, сосредоточится и справится. Титин прикрыла глаза и живо представила его таким, каким видела в экипаже, дождалась, когда освоится в присутствии этого мысленного образа, взглядом подтолкнувшего ее вернуться к письму, и почти смущенно прочла: Не ждите меня — вооружайтесь! Вам потребуется вся ваша непреклонная суровость, чтобы справиться с тем, что предложил вам ваш дядюшка. Что вы должна быть за женщина, чтобы подчинить Моро своей воле? Не думайте — будьте ею, сидите напротив и про себя смейтесь моей смешной болтовне. Вас, должно быть, безжалостно муштруют полки учителей? А служанки и модистки? Беспрестанно досаждают вам, подносят и прикладывают к вам кусочки ткани и ленты, то нечаянно колют булавками, стремясь прикрепить лоскут, рукав или какую-нибудь оборку, то просят встать в туфли — и от них не спасешься даже за ширмой! Титин читала и со всем — совершенно со всем — соглашалась: сгоревшую на ее глазах декорацию очень скоро отстроили наново, а ее саму оттеснили на сцену и не давали сойти с подмостков — она ни дня не была предоставлена самой себе и, еще недавно нисколько не тревожившаяся за представление при дворе, находила себя по-настоящему взволнованной всем тем, что так неподдельно заботило суетящихся вкруг нее людей. Казалось, оступись она — и все их ежечасные усилия окажутся напрасны. Было все равно, если бы вельможа вроде ее дяди оступился: все правила переписали бы под него, а ей не простят. Моро чувствовал, угадывал этот ее страх и, не имея возможности помочь, ласково говорил с нею: Я не знаю, нашло ли моё письмо вас до или после вашего дебюта при дворе, не знаю, как вы оказались приняты и взволнованы ли тем, что только предстоит, но я хотел бы, чтобы вы улыбнулись. Представьте, сколько людей приложили усилия только для того, чтобы вы наслушались этих нелепых глупостей, и улыбнитесь. Вы улыбаетесь? — Титин кивнула, потому что и в самом деле давно улыбалась, но, только улыбнувшись шире, заметила это. — А теперь представьте, что я окончу письмо, запечатаю его и отправлюсь с ним к капитану, стану просить его по прибытии в Марсель отправить письмо лично и объяснять свои обстоятельства. Он, разумеется, поздравит меня со счастливым назначением, я же буду уверен, что поздравлять меня не с чем, если несколькими строками выше вы не улыбнулись — так и знайте! Представьте, сколько дней проведёт это письмо запечатанным где-нибудь под крышкой сундука с бумагами капитана, прежде чем его коснутся ваши руки, и не трудитесь составлять ответ на мою болтовню: он не нагонит «Тритон», да и я, думается мне, вернусь немногим позже своего письма, которое отправляю теперь к вам с кораблем, идущим в Марсель. Ваш искренний друг и союзник, Натаниэль Моро. 2 декабря, 1785 г. Титин перечла письмо в каком-то трепетном воодушевлении — оно пришло как раз вовремя, когда приготовления успели изнурить ее, а она сама едва ли знала, что могла улыбаться, но строки принимали и согревали ее, потому что просили и вместе с тем разрешали ей просто улыбаться. Искренний друг и союзник — вот в ком она нуждалась, не зная, что делать со своей жизнью после всего того, что открылось, и не умея быть прежней в этом враждебном к ней доме. Моро знал это, чувствовал, где-то там, далеко, и… молчал о юноше Дидье. Оттого ли молчал, что понимал: спрашивать нет смысла, потому что ее ответ не настигнет его в море? Молчал из скромности, тайно ожидая, что она встретит его счастливой новостью о том, что мальчик вернулся к капитану, о чем Родольф Рейнманд написал ей лично? А может, оттого что не причастен к его освобождению и сам знает немногим больше, чем она? Моро молчал о главном, а она даже не чувствовала, что сердита — такой свободой и легкостью дышало это письмо, нетерпеливое и пылкое настолько, что хотелось украдкой отомкнуть запертую дядюшкой клетку и выпустить его, не желающего знать, что заперт, пойман в силки. Титин вдруг подумалось, что если Моро вернется, то больше никогда не напишет ей такого письма, что она должна предупредить его не возвращаться, предупредить о том, что все дядюшкины дары — даже она сама — дары данайцев, которых нельзя принимать. Было в этом письме и еще одно, то, отчего Титин захотелось на воздух, захотелось вынести его, как нежного птенца, в ладонях и поговорить с ним еще раз, наедине, вдали от созерцающих окон, на скамье в опустевшей аллее парка: Моро, казалось, предоставлял ей право не любить его, но вместе с тем неуловимо вызывал ее на признание — по крайней мере в том, что она не может быть так же сурова, как прежде, и не удовлетворит этой его просьбе. Она читала и перечитывала письмо, но даже между строк не находила, где он спрятал то, что она почувствовала и на что не могла ответить, не встретившись вновь и не удостоверившись в том, что с ним не повторяется того, что и с первым капитаном, что она любит, а не просто занимается им, принимая в нем участие только за то, что он оказался к ней неравнодушен и не оставил ее.
Вперед

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.