
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Когда Саша Крючкова случайно застала лейтенанта Софью Кульгавую за тем, что могло разрушить её безупречную карьеру, она поняла - теперь их игра вышла за пределы дисциплины.
— Шантаж? - холодно бросила Софья, её глаза горели гневом.
— Назовём это... договором, - ответила Саша с кривой улыбкой.
Теперь между ними не только армейский устав, но и опасная тайна.
17. Опознано
09 марта 2025, 01:33
Мафтуна очнулась медленно, как будто всплывала из вязкой, удушливой тьмы. Веки дрожали, сознание плавало где-то между реальностью и сном, и лишь спустя несколько долгих минут пришло понимание: тело не двигается. Она попыталась пошевелить рукой, однако что-то крепко держало её запястье. Паника вспыхнула в груди, но вскоре разлилась леденящим ужасом — ноги тоже не слушались. Девушка попробовала приподнять голову, но лишь почувствовала, как грубая ткань ремней давит на кожу. Её привязали.
В комнате было тихо. Ни звуков улицы, ни шагов за дверью. Только мерное жужжание лампы под потолком и собственное сбивчивое дыхание. Она замерла, ощущая, как влажная простыня липнет к коже.
— Проснулась?
Голос был ровным, спокойным, лишённым какого-либо нажима. Она повернула голову — насколько позволял ремень, удерживающий шею, — и увидела его. Мужчина в белом халате сидел на стуле у стены, держа в руках блокнот и ручку.
— Вы кто? — прошептала Маф.
— Доктор Ларин, психиатр. Ты в изолированной палате, — он слегка наклонил голову, наблюдая за её реакцией.
Мафтуна стиснула зубы, дёрнулась, но ремни даже не дрогнули.
— Вы меня связали.
— Ты билась головой, пыталась сбежать. Мы сделали это для твоей же безопасности.
— Безопасности? Какой, к чёрту, безопасности? Соня умерла. Я видела.
Ларин не дрогнул. Он не изменился в лице, не проявил ни удивления, ни сочувствия, ни осуждения. Только продолжил наблюдать за ней с тем же холодным вниманием, словно её слова — всего лишь клинический симптом.
— Ты хочешь поговорить о Соне?
Мафтуна прикусила губу. В глазах потемнело.
— Она здесь, — её голос был едва слышным, словно чужим.
Доктор слегка наклонился вперёд.
— Где?
Мафтуна медленно перевела взгляд, скользнула им по стенам, по потолку, по полу... и остановилась в углу. Там, где мерцала тень.
— Там.
Ларин посмотрел в пустой угол.
— Что она делает?
Мафтуна не отвечала. Соня улыбалась. Губы растресканы, на подбородке запёкшаяся кровь, волосы спутаны, но глаза — всё те же. Живые.
— Она говорит со мной, — прошептала Мафтуна. — Говорит, что я должна прийти за ней.
— Куда?
— Вон туда, — она дернулась, но ремни не дали и сантиметра свободы. — Отпустите меня.
Ларин покачал головой.
— Ты знаешь, что Сони нет в этой комнате, верно?
Мафтуна усмехнулась.
— Вы вообще хоть раз видели мёртвого, доктор? Когда из него уходит жизнь, когда глаза стекленеют? Когда он становится пустым?
Он промолчал.
— Вы не знаете, что такое смерть при здоровом теле, — она чуть склонила голову набок, вглядываясь в него так, будто изучала его душу, насквозь, без защиты. В голосе её была странная, мрачная нежность. — А я знаю.
Она улыбнулась, и доктор впервые отвёл взгляд.
— Я видела её, я дышала ею, я чувствовала её руками... она холодная. Холодная, доктор.
Ларин записал что-то в блокноте.
— Расскажи мне о Соне.
Мафтуна замерла.
— Ты ведь её любила, правда?
— Не смейте.
— Ты любила её.
Она стиснула зубы, взгляд полыхнул ненавистью.
— Я сказала, не смейте.
Доктор не отводил глаз.
— Расскажи о ней. Какой она была?
Мафтуна медленно закрыла глаза.
Летний вечер. Густой воздух, пахнущий выцветшей травой и пылью плаца, висел над частью, дышалось тяжело, но в этом есть что-то странно успокаивающее. За окнами умывальной меркло солнце, заливая стены последними лучами, и вода в раковинах казалось золотой.
Соня стояла перед зеркалом, чуть запрокинув голову, оценивающе скользя взглядом по собственному отражению. На бледной коже подбородка тянулась тонкая царапина — не слишком глубокая, но заметная. Она медленно провела по ней пальцем, лениво, бездумно, словно решая, заслуживает ли эта пустяковая рана её внимания или же её можно проигнорировать, как и тысячи других мелочей, не стоящих усилий. Форма была небрежно расстёгнута, воротник расходился, обнажая ключицы, а рукава закатаны до локтей, открывая предплечья, испещрённые едва заметными следами прежних ссадин.
Мафтуна сидела на подоконнике, одна нога поджата, другая раскачивалась в воздухе. В сумеречном свете её тёмные глаза поблескивали задумчиво, но взгляд был лёгким, насмешливым. Она наблюдала за Соней без особого интереса, но и без равнодушия — просто отмечая, фиксируя каждый её жест.
— Перестань тереть, а то воспалится, — сказала она лениво, не отрываясь от её отражения.
Соня усмехнулась, склонила голову чуть набок, словно бы прислушиваясь к этим словам, но продолжила водить пальцем по заусенцу раны, оставляя на коже чуть заметный след.
— Ты же знаешь, что мне плевать, — отозвалась она, и в голосе её прозвучала привычная беспечность, за которой пряталась едва ощутимая нотка усталости.
Мафтуна вздохнула, но не спорила. Соня могла говорить что угодно, но они обе знали, что её равнодушие было выборочным, избирательным.
— Тебе плевать на себя, но не на внешний вид, — заметила она с лёгкой усмешкой. — А с красным пятном на подбородке будешь выглядеть как...
Соня вскинула бровь, уловив в её тоне подвох.
— Как?
Мафтуна чуть прищурилась, будто раздумывая, стоит ли говорить.
— Как человек, который не слушает тех, кто хочет ему добра, — наконец ответила она, склонив голову к плечу.
— Ох, страшно-то как, — фыркнула Соня, но руку от подбородка убрала.
На несколько мгновений воцарилась тишина. Соня отвела взгляд от зеркала, опёрлась ладонями на раковину, выдохнула. В умывальной пахло сыростью, дешёвым мылом и чем-то неуловимо металлическим. Сквозняк тянул из полуоткрытого окна, холодный, но не до озноба — скорее до лёгкой, почти освежающей дрожи, пробежавшей по коже.
— Как думаешь, когда всё это закончится, мы будем скучать? — вдруг спросила она.
— По службе? — уточнила Мафтуна.
Соня кивнула.
— Да. По этому всему — по подъёму в шесть утра, по отбоям под крики старших, по марш-броскам, по ледяной воде в умывальной.
Мафтуна молчала. Она медленно перевела взгляд на окно, за которым тянулся сероватый пейзаж, лишённый тепла и красок, но по-своему привычный, даже родной.
— Думаю, будем, — произнесла она наконец, подбирая слова. — Но по-разному.
Соня чуть прищурилась, рассматривая её профиль.
— В каком смысле?
Мафтуна медленно скользнула взглядом по комнате, словно пытаясь собрать мысли воедино.
— Я буду скучать по людям. А ты — по ощущениям, — сказала она.
— По каким?
Мафтуна чуть улыбнулась, но улыбка эта была не игривой, а задумчивой, почти грустной.
— По этим мгновениям, — сказала она тихо, но с каким-то особенным оттенком в голосе. — Когда можно выдохнуть. Когда жизнь кажется простой, хоть и трудной. Когда ты стоишь у зеркала и думаешь не о будущем, не о том, что будет дальше, не о своих планах, страхах или мечтах, а просто... о царапине на подбородке.
Соня смотрела на неё долго. Словно пыталась что-то уловить в этих словах, что-то важное, ускользающее, но до боли знакомое.
— Когда-нибудь я буду скучать и по тебе, — сказала она, и голос её прозвучал чуть глуше, чем обычно.
Мафтуна наклонила голову, рассматривая её внимательно.
— Почему «когда-нибудь»?
Соня смотрела в глаза, не отводя взгляда, и на этот раз её улыбка была какой-то странно тёплой.
— Потому что пока что ты рядом, — ответила она просто.
За окном продолжал гудеть ветер, что-то тихо скрипело в стенах, и в этой глухой, полной полутонов тишине было нечто, что делало эти мгновения значимыми. Потому что, может быть, Мафтуна была права. Может быть, именно эти короткие, ничего не значащие моменты — и были тем, о чём они будут вспоминать, когда всё остальное останется позади.
Мафтуна открыла глаза.
— Она пахла солнцем.
Ларин чуть склонил голову.
— Как это?
— Пахла так, будто ты гулял весь день по летнему городу, а потом заходишь в прохладный подъезд, и этот запах липнет к тебе. Тёплая пыль, нагретые стены, немного ванили. Она была как... как кусочек лета, который не заканчивается.
Ларин чуть прищурился. Он что-то записал в свой блокнот, но Мафтуна уже не смотрела на него. Да это и не имело значения. Все эти записи, все его вопросы — ничто из этого не могло изменить главного.
— Она была моей. Понимаете? Моей. Только моей. И теперь её нет.
Доктор не ответил сразу. Секунду-другую он просто смотрел на неё, словно ожидая, даст ли она себе время осознать сказанное.
— Но ты всё ещё видишь её.
Мафтуна заморгала, как если бы очнулась от долгого сна. А напротив, на краю кровати, сидела Соня.Соня, которой не было. Соня, неулыбчивая, с чуть склонённой головой, смотрящая на неё так, как смотрела раньше, когда Мафтуна что-то говорила, но не договаривала, когда чувствовала, но не решалась признаться в этом.
— Я не хочу, чтобы она уходила, — прошептала Мафтуна.
Доктор выждал мгновение.
— Ты понимаешь, что её здесь нет?
Она резко повернула голову, и в её глазах сверкнуло что-то острое, почти яростное.
— Это вы не понимаете, — сказала она медленно, но в этом медленном темпе было больше ярости, чем если бы она кричала.
Ларин не отвёл взгляда.
— Объясни.
Мафтуна сжала губы.Рядом Соня молчала.
Соня, конечно, всегда была молчаливой. Но раньше это молчание было живым, наполненным смыслом, эмоциями, даже когда она просто сидела рядом, даже когда смотрела исподлобья, даже когда не говорила ничего, кроме короткого "ну и что". Теперь же это молчание было другим. Оно было пустым.
Мафтуна закрыла глаза.
— Если я её отпущу, значит, её действительно больше нет, — сказала она.
И на секунду ей показалось, что голос, которым она это произнесла, не принадлежал ей.
Ларин не ответил сразу. Он сделал новую запись в своём блокноте, но этот жест был скорее рефлекторным, чем осмысленным.
— Ты боишься её потерять, — сказал он, но это был не вопрос.
Мафтуна усмехнулась.
— Я уже её потеряла.
Тишина. Та самая тишина, от которой немеют пальцы, которую хочется разорвать, сделать что угодно, лишь бы она не сдавливала грудь, не ложилась в лёгкие тяжёлым камнем.
Ларин медленно убрал блокнот.
— Мафтуна, ты хочешь умереть?
Её взгляд не дрогнул.
— Если умру, я увижу её снова?
Ларин не отвёл глаз.Она тоже.
Напротив Соня склонила голову чуть сильнее.
— А если Соня хочет, чтобы ты жила?
Мафтуна не ответила сразу.
Она всё ещё смотрела прямо перед собой, но теперь её взгляд смягчился — не от боли, не от слабости, а от чего-то другого, неуловимого. В этом взгляде было движение мысли, неуловимый перелом, словно вдруг что-то изменилось в ней самой, словно слова Ларина разошлись по её сознанию кругами, затронули что-то глубже, чем просто боль.
Соня хочет, чтобы она жила. Это было неправдоподобно. И одновременно — пугающе логично.
Мафтуна опустила глаза, медленно сцепила пальцы, словно проверяя, настоящие ли они. Плечи её были напряжены, спина выпрямлена — в этой позе была не покорность, но готовность к обороне, к спору, к тому, чтобы отстаивать свою правду. Но что, если её правда рушилась прямо сейчас, рассыпалась, как стекло, которому достаточно одной трещины, чтобы расколоться на сотни осколков?
Ларин не торопил её. Он смотрел спокойно, терпеливо, зная, что слишком резкое слово, слишком ранний вопрос могут разрушить то хрупкое, что сейчас строилось внутри неё.
— Ты говоришь так, — наконец произнесла она, и голос её был низким, усталым, — будто знаешь, чего она хотела.
Ларин чуть склонил голову, и этот жест, едва заметный, был красноречивее любого ответа.
— А ты знаешь?
Мафтуна медленно вдохнула.
— Я знала её.
Она произнесла это с уверенностью, в которой было нечто священное. Как будто говорила не просто о человеке, которого любила, а о чём-то большем — о целой вселенной, о чём-то, что было для неё аксиомой, несомненной истиной.
— Я знала, как она хмурилась, когда ей что-то не нравилось. Знала, как она прикусывала губу, когда думала, что делает что-то глупое. Как закидывала голову назад, смеясь, когда забывала обо всём.
Она запнулась, но не потому, что не знала, что сказать дальше, а потому, что в горле вдруг встал ком, и воздух сделался вязким, будто его не хватало.
Ларин молчал.
— Но я не знаю, — сказала она тише, — хотела бы она, чтобы я жила.
И именно это признание, простое, короткое, было самым страшным из всего, что она сказала за этот разговор.
— Я думаю, ты знаешь, — мягко произнёс психиатр.
Мафтуна чуть дёрнула головой, но не в знак согласия — скорее в бессознательном порыве, в раздражении, в отторжении этих слов, которые слишком многое рушили.
— Если бы Соня была здесь, — продолжил он, всё так же ровно, спокойно, будто просто раскладывал перед ней пазл, — она бы не хотела, чтобы ты жила в этом. В этой пустоте, в этой боли, в этом замкнутом круге, который не даёт тебе дышать.
Мафтуна закрыла глаза. Потому что знала, что он прав. Потому что это было очевидно. Потому что Соня никогда не позволила бы ей сдаться. Не тогда. Не сейчас. Никогда. Только как принять это, если единственное, что у неё осталось, — это память?
— Это не так просто, — прошептала она.
Ларин чуть склонил голову, наблюдая за ней с той терпеливой настойчивостью, которая всегда раздражает, когда ты отчаянно пытаешься что-то спрятать, скрыться, убежать от очевидного.
— Что именно?
Рядовая нервно сжала пальцы.
— Жить.
Она хотела сказать что-то ещё, но замерла. Соня всё ещё сидела напротив. Молчаливая. Чужая.
Не такая, как прежде.Она выглядела так, словно существовала где-то на грани реальности и небытия.
Мафтуна снова посмотрела на неё.
— Ты хочешь, чтобы я жила? — вдруг спросила она.
Доктор не пошевелился, но в его взгляде мелькнуло что-то настороженное.
— Мафтуна, — мягко сказал он.
Но она не слушала. Она смотрела на Соню, на её склонённую голову, на светлую прядь волос, упавшую на лицо.
— Скажи мне.
Соня не двигалась. Конечно, она не двигалась. Мафтуна закрыла глаза и глубоко вдохнула.
Ларин видел, как менялось её лицо, как она сжимала руки, как дыхание становилось чуть более частым, как боролась сама с собой, с тем, что она знала, но не хотела признавать.
Прошло несколько долгих секунд, прежде чем она наконец заговорила.
— А если мне проще так?
Она задала этот вопрос не с вызовом, не с протестом, а с усталостью. Как если бы всё, что она держала в себе, вдруг вылилось наружу, и она осталась без защиты, без стены, за которой можно скрыться.
Ларин чуть подался вперёд.
— Проще?
Она кивнула.
— Проще цепляться за воспоминания, чем признать, что её нет. Проще слышать её голос в голове, чем чувствовать тишину. Проще жить прошлым, чем пытаться найти что-то в будущем.
Доктор медленно кивнул.
— Но Соня — не прошлое.
Мафтуна вздрогнула, а Ларин продолжил:
— Ты говоришь о ней так, будто её можно оставить в одном из воспоминаний, запереть, как книгу на полке. Но ты носишь её с собой. Всегда. И если ты так боишься потерять её, то почему не позволяешь ей жить в тебе?
Мафтуна сжала пальцы.
— Я не...
Она осеклась.
— Ты не что?
— Я не знаю, как это сделать.
Мужчина выдохнул, медленно, почти незаметно.
— Начни с простого, — сказал он. — Начни с того, чтобы не позволять своей боли перечёркивать её.
Девушка снова замерла. Но на этот раз — по-другому. Она больше не цеплялась за своё горе, не прижимала его к себе, как единственное, что у неё осталось. Теперь она просто стояла перед ним, уязвимая, но не сломанная. И это было началом.
/////
Вокзал встретил Крючкову дребезжащими громкоговорителями, скользкими, потрёпанными временем плитами пола и влажным холодом, который лип к коже, проникая под воротник куртки. Казалось, здесь воздух застывает, густеет, становится частью самой конструкции здания — впитывается в грязноватые стены, в облупленные скамьи, в мутные стёкла кассовых окошек. Саша поёжилась, поправила лямку рюкзака и, спрятав руки в карманы, направилась к кассам.
Очередь тянулась неторопливо, время здесь двигалось по собственным законам, не обращая внимания на спешку и нетерпение людей. Она переминалась с ноги на ногу, чувствуя, как ботинки тяжелеют от усталости, как в теле накапливается холод. Всё это казалось ненастоящим, словно она наблюдает за собой со стороны, словно это не её руки сейчас ищут в кармане мятые купюры, не её голос звучит хрипло и глухо, когда она называет пункт назначения.
— До Г. билет, — сказала она кассирше, женщине с плотно сжатыми губами и взглядом, которого хватило бы, чтобы согнать стаю голубей с перрона.
— Верхняя полка, нижняя?
— Любая, без разницы.
Монеты звякнули о металлический лоток, кассирша скрипуче распечатала билет, сунула его в окошко, и Саша, забрав тонкий кусок картона, отошла в сторону. Время до отправления ещё оставалось, но делать здесь было решительно нечего. Вокзал был серым, безликим, стерильным. Ни одного праздного разговора, ни одного человеческого проявления, только сухие объявления и короткие диалоги.
Она устало вздохнула, откинула голову назад, вглядываясь в высокий потолок, где под мутными фонарями лениво плыли тени. Где-то наверху, за этими слоями бетона, находилось небо — непроглядное, уставшее, такое же молчаливое, как и она.
Поезд ожидал её с гулким равнодушием — длинный, тяжёлый, недвижимый, впавший в оцепенение. Вагоны растянулись вдоль платформы, оглушительно рычали двери, окутанные запахом раскалённого металла и старого, затхлого дерева.
Саша шагнула внутрь, пробираясь к своему месту. В купе пахло пылью, выцветшей тканью сидений, кем-то чужим, чьё присутствие здесь уже стёрлось временем, но всё ещё таилось в уголках пространства.
Она забросила рюкзак на полку, села, вытянув ноги, и уставилась в окно. Мир за стеклом казался плоским и неестественным — редкие фонари выхватывали из темноты куски реальности, делая её то слишком резкой, то размытой, как в полусонной галлюцинации.
Поезд тронулся с натужным скрежетом. Колёса ударили по рельсам, пространство дрогнуло, пришло в движение, и в этот момент Сашу охватило странное, щемящее чувство — будто не она едет в этот город, а он сам приближается к ней, неотвратимо и неизбежно.
Она опустила голову, сцепила пальцы, уставившись на костяшки. Казалось, они стали бледнее и тоньше, будто весь её цвет, вся жизнь вытекали наружу, оставляя внутри пустоту.
Саша никогда не была хороша в словах. Говорить о чувствах для неё всегда было сродни попытке ухватить дым — чем сильнее стараешься, тем быстрее он ускользает сквозь пальцы. А сейчас ей предстояло не просто говорить о чувствах, а передать матери её дочери то, что, казалось, невозможно выразить ни на одном языке.
Она смотрела в мутное стекло вагона, за которым серыми размытыми пятнами тянулись пейзажи — лесополосы, заброшенные строения, бесконечные железнодорожные развязки, покрытые ржавым налётом. Всё это мелькало, как кадры старой киноплёнки, которую кто-то безжалостно прокручивал вперёд, не давая возможности разглядеть детали. Воздух внутри был тяжёлым, застойным, пропитанным выдохами десятков усталых пассажиров. Где-то скрипнула тележка проводницы, раздался резкий звук открывающейся бутылки, кто-то негромко переговаривался, но для Саши всё это слилось в отстранённый фон. Ей предстояло сделать то, чего она до конца не понимала, и это тяготило сильнее, чем любые разговоры о смерти.
Её напарница, её товарищ, её сослуживица... Та, что теперь осталась только в памяти, в неубранных вещах, в пустых местах, где раньше звучал её голос. Она всегда говорила о матери с какой-то странной сдержанностью — не с холодностью, не с безразличием, а с той мягкой, незримой теплотой, которая ощущается даже сквозь короткие, случайные упоминания. Она не рассказывала длинных историй, не делилась переживаниями, не предавалась воспоминаниям вслух. Она просто произносила иногда: «Мама любит чай с мятой, но никогда не покупает себе мяту, говорит, что это баловство». «Мама терпеть не может громкие звуки, даже часы у нас дома ходят бесшумно». «Она читает перед сном и засыпает с книгой на груди, так что приходится забирать её и выключать свет». И в этих незначительных фразах Саша чувствовала что-то глубже любых пышных речей — невидимую нить, связывающую дочь с матерью.
И теперь эта нить оказалась в её руках.
Но что можно сказать матери, потерявшей дочь? Какие слова подыскать, чтобы не ранить ещё сильнее, но и не исказить правду? Придумать ложь о последних минутах? Или, наоборот, выкроить в этом кошмаре что-то светлое, достойное памяти? Но имела ли она право решать, что именно хочет услышать та женщина, которую она никогда не встречала?
Саша чувствовала себя орудием, проводником между теми, кто уже ушёл, и теми, кто ещё остался. Но вместо того чтобы просто передать послание, она стояла перед бездной собственного бессилия.
Она закрыла глаза.
Внутри её сознания всплыли картины — разрозненные, обрывочные, будто лоскуты воспоминаний, сшитые в беспорядочном порядке. Лицо напарницы, освещённое слабым светом лампы в казарме, когда та перечитывала документацию, порученную ей. Её задумчивый взгляд, направленный в окно, когда она говорила: «Знаешь, у моей мамы всегда холодные руки, даже летом. А я помню, как в детстве она гладила меня по волосам, и мне казалось, что её пальцы обжигают».
Саша не знала, рассказывала ли она это матери. Возможно, нет. Возможно, считала, что такие вещи не нуждаются в словах. Но теперь Саша должна была их сказать.
Поезд вздрогнул, переходя на новый участок пути, и её слегка качнуло. Она открыла глаза и посмотрела на свои ладони. Что можно передать? Что сказать, чтобы не скатиться в жалость, не скатиться в фальшь?
Она могла бы просто молчать, просто стоять рядом, просто дать матери прочитать в её взгляде всё, что невозможно выразить словами.
Но молчание не приносит покоя. Оно только делает потерю более зримой.
Саша не знала, как она будет говорить. Не знала, сможет ли выдержать этот разговор, не сломается ли под его тяжестью. Она не была человеком, способным утешать — у неё не было ни правильных слов, ни нужных интонаций, ни того мягкого умения сглаживать боль. Она могла только передать правду. Без прикрас, без искажений.
И, возможно, именно в этом и был её долг.
Поезд набирал скорость, за окном начинали мелькать тёмные силуэты лесов, мрачные пятна заброшенных станций. Время растягивалось, переплетаясь с ритмичным перестуком колёс, убаюкивая, уводя мысли всё глубже.
///
Саша уже успела вжиться в этот вагон, пропитаться его усталостью, как пропитывается ткань застоявшимся запахом дыма, старого пластика и немытого стекла. Поезд раскачивался в такт рельсам, выбивая ритм, в котором не было ни спешки, ни суеты — только глухая, неизменная поступь движения. Она сидела, прислонившись к стене, одной ногой опираясь на краешек стола напротив, и смотрела в окно, где мир давно утратил чёткость, размывшись в темнеющей дали.
Было душно. Воздух, насыщенный запахами старой ткани, теплых человеческих тел и слабого привкуса табака, стоял тяжелым облаком. Саша расстегнула ворот толстовки, провела рукой по волосам, сжала пальцы в кулаки. В груди теснилось странное чувство – смесь тревоги, усталости и какого-то подспудного ожидания.
Поезд увозил ее в город, название которого прежде ничего для нее не значило.
– Вы не против, если я присяду? У меня верхняя полка.
Саша вздрогнула от неожиданности. Перед ней стояла женщина – невысокая, хрупкая, с тонкими чертами лица и усталыми глазами. В руках она сжимала небольшой кожаный рюкзак, а за плечами держала поношенное пальто, явно не по погоде теплое.
— Конечно, садитесь, — отозвалась Саша, чуть подвинувшись, чтобы освободить место.
Женщина осторожно опустилась на нижний ярус кровати, поставила рюкзак рядом, провела ладонями по коленям, словно стараясь согреть озябшие руки. Некоторое время они сидели молча, пока поезд мерно покачивался, увозя их куда-то в темноту.
— Далеко едете? — вдруг спросила женщина, взглянув на Сашу с лёгким интересом. В её глазах мелькнуло что-то едва заметное — может быть, попытка понять, кто же сидит перед ней, или же просто желание разбавить тишину.
Саша пожала плечами, глядя куда-то мимо, в пространство, наполненное смутными тенями и неразличимыми силуэтами.
– Не так чтобы очень. В город. По просьбе одной... подруги.
Она не знала, как правильно сформулировать. Не хотелось говорить "сослуживицы", не хотелось объяснять, что той уже нет в живых. Это было слишком личное, чтобы доверять случайному попутчику.
Женщина кивнула, не настаивая. Затем, после короткой паузы, заговорила:
– А я еду домой. Впервые за десять лет. Даже не знаю, правильно ли это – возвращаться туда, где давно уже ничего твоего.
Саша вдруг почувствовала странную близость к этой попутчице. Они обе ехали навстречу чему-то, что давно потеряло форму, но не исчезло окончательно, висело в воздухе, жило в старых воспоминаниях, в словах, которые когда-то были сказаны, но не осознаны до конца.
– Почему так долго не были?
Женщина усмехнулась – коротко, почти безрадостно.
— Всегда есть причины, — произнесла она, чуть помедлив. — Иногда их слишком много.
Она не смотрела на Сашу, будто боялась встретиться взглядом, но её руки выдавали больше, чем слова. Кончики пальцев медленно, задумчиво теребили край рукава — бесцельное, рассеянное движение.
Саша не торопила её, просто наблюдала. Она знала, что такие разговоры нельзя подгонять. Если торопить, человек может замкнуться, и тогда всё — мысль, почти родившаяся на языке, снова погрузится в тишину, в темноту, из которой уже не вытащить.
– У меня там сын, – наконец призналась женщина. – Или был. Я не знаю. Когда я уезжала, ему было шесть. Теперь он подросток. Совсем чужой. Может, и видеть меня не хочет.
Саша почувствовала, как в груди что-то сжалось. Было в этом признании что-то до боли знакомое – отголосок ее собственной жизни, ее собственного детства, той пустоты, которая всегда тянулась за ней.
– Вы боитесь, что он не примет вас?
– Да. – Женщина кивнула, не сразу, с лёгкой задержкой, будто перед этим внутри себя она тоже задала этот вопрос — задала и боялась ответа. – Но боюсь и того, что примет. Что я увижу его глаза и пойму – он ждал. Ждал, пока я вернусь, пока объясню. А объяснить нечего. Только время прошло.
Саша опустила взгляд, чувствуя, как в груди медленно разливается неприятное, липкое ощущение — то ли тревога, то ли внезапно нахлынувшая усталость. Этот разговор, начавшийся с нейтральных, почти случайных фраз, вдруг стал слишком личным. Она не привыкла к таким разговорам — к тем, что тянутся невидимой нитью от одного сердца к другому, связывают незнакомцев на мгновение, а потом оставляют с чем-то, что уже не выкинешь из головы.
Крючкова подумала о своей матери – о той женщине, которая всегда была рядом, но никогда не была по-настоящему близка. О той, кому хотелось задать всего один вопрос: «Ты вообще любила меня?» — но этот вопрос так и не был задан. Потому что страшно. Потому что ответа, возможно, и не было.
Каково это — быть нежеланной?
— А вы? — тихо спросила женщина, прерывая её мысли. — У вас есть кто-то, кто ждёт?
Саша медленно вдохнула, пытаясь подобрать ответ.
– Я не знаю. – Она пожала плечами, но внутри вдруг что-то всколыхнулось. Неужели действительно не знает? Разве Лиза и Артем не ждут? Или это все не то, не о том?
Женщина смотрела на нее с понимающим выражением лица.
– Иногда, – сказала она после паузы, – нам кажется, что нас никто не ждет. Что мы не нужны. А потом мы возвращаемся – и понимаем, что все это время мы просто боялись узнать правду.
Саша не ответила. Она смотрела в окно, слушала мерный стук колес и чувствовала, как в голове распутываются узлы. Возможно, эта женщина права. Возможно, она сама в каком-то смысле возвращается – не домой, но к тому, что должно было случиться. К тому, чего она избегала.
Поезд продолжал свой путь, рассекая темноту. А в груди Саши тихо, почти неуловимо, прорастало что-то новое – не то чтобы надежда, но что-то похожее на готовность встретиться с тем, что ждет впереди.
Женщина напротив тоже замолчала, погруженная в свои мысли. Она выглядела усталой — не физически, а на каком-то более глубоком уровне, как человек, долго и упорно несший тяжелую ношу, но еще не решившийся ее сбросить. Саша смотрела на нее, отмечая тонкие морщины у глаз, легкую дрожь пальцев, когда она поправляла рукав. Сколько ей лет? Тридцать пять? Сорок? Или, может, время, потраченное на сожаления, добавляет больше лет, чем любые цифры в паспорте?
Снаружи мелькнули огни небольшого полустанка. В окне промелькнул чей-то силуэт на перроне — человек в длинном пальто, с чемоданом в руке, который так и не сел в поезд. Остался стоять, глядя ему вслед.
Саша вдруг поймала себя на мысли, что эта картина ей странно знакома. Она вспомнила, как в детстве, когда еще не понимала всей сложности жизни, мечтала о поездах. Не о конкретных поездках, а о самом движении — о том, чтобы сесть в вагон и уехать куда-то далеко, в новый город, в новую жизнь. Тогда ей казалось, что смена декораций автоматически стирает прошлое. Что стоит пересечь границу, и ты уже не тот, кем был прежде.
Теперь она знала, что это не так.
— Можно один вопрос? — вдруг спросила женщина, повернувшись.
— Задавайте, — кивнула Саша, ощущая, как в ней растёт странное предчувствие.
— Та подруга, ради которой вы едете... Она еще жива?
Саша вздохнула.
— Нет.
Женщина напротив чуть заметно кивнула, будто не удивившись, а просто поставив внутри себя галочку в длинном списке догадок.
— И она попросила вас передать что-то важное?
— Да. — Саша посмотрела в темное стекло, в котором отражались две фигуры — ее собственная и этой незнакомки. — Просто сказать, что любит.
Женщина чуть заметно улыбнулась.
— Странно, правда? — продолжила Саша, не зная, почему ей вдруг захотелось объясниться. — Вроде бы такие простые слова. Но они почему-то самые трудные. Их всегда оставляют на потом. Иногда на слишком поздно.
— Это так, — согласилась собеседница. — Но разве поздно — значит «бессмысленно»?
Саша не сразу нашла, что ответить. Поздно... Это слово, от которого веет финалом, окончательной, бесповоротной чертой. Слово, которое ставит точку там, где, возможно, человек надеялся на запятую. Но действительно ли поздно всегда означает конец?
— Вы передадите эти слова, и для той женщины это будет иметь значение, — мягко продолжила собеседница. — Может, она знала. Может, догадывалась. Но одно дело знать — совсем другое услышать. Иногда мы ждём всю жизнь, чтобы услышать.
Саша прикусила губу.
Она вновь подумала о своей матери. О тех редких моментах, когда между ними устанавливалось зыбкое подобие близости. Несколько минут на кухне, когда они молча пили чай. Или размытое детское воспоминание, как мать поправляла ей одеяло перед сном. Какие-то мелочи, которые не стоили ничего и в то же время значили все.
Женщина вновь повернулась к окну, и какое-то время они сидели молча. Поезд продолжал свой путь, отсчитывая километры.
— А вы? — вдруг спросила Саша, нарушая тишину.
Женщина повернулась к ней, вопросительно приподняв бровь.
— Что — я?
— Вы ведь тоже едете, чтобы сказать что-то важное?
Лёгкая усмешка тронула уголки её губ.
— Думаю, да.
— И вы скажете?
Она не ответила сразу. Только через минуту, тихо:
— Попробую.
Саша кивнула.
Поезд качнулся на повороте, и ночной пейзаж за окном изменился — вдали замаячил слабый свет города, их конечной станции.
— Кажется, мы приехали, — заметила женщина.
Саша взглянула на нее.
— Удачи вам.
— Вам тоже.
И, не дожидаясь полной остановки, она поднялась, взяла рюкзак и, легко, без оглядки, двинулась к выходу.
Саша смотрела ей вслед, пока фигура не исчезла за поворотом. Возможно, их встреча ничего не значила. А может быть, значила всё.
Крючкова сошла с поезда, и её сразу окутал воздух чужого города — сыроватый, с примесью бензина и запоздалой ночной прохлады. Здесь пахло мокрым асфальтом, разогретым днём и остывшим под первыми признаками рассвета. Гудели машины, где-то за спиной звякала пустая бутылка, катясь по перрону. Саша вдохнула глубже, словно пробуя на вкус это место, в котором она никогда прежде не была, но которое теперь по странной прихоти судьбы вплеталось в её жизнь.
Она шла вдоль платформы, держа руки в карманах, пытаясь спрятать дрожь, которую сама же отказывалась признавать. Всё внутри было напряжено, как перед прыжком в холодную воду. Она знала, что путь от вокзала до квартиры той женщины займёт не больше получаса, но каждый шаг отдавался в теле настороженной тяжестью.
Где-то в глубине души звучал тихий голос, спрашивающий: «А что, если она не захочет слушать? Что, если твои слова будут ей только лишней болью?»
Но было и другое чувство, более глубокое, более неотступное. Не просто долг, но что-то сродни настойчивой необходимости. Возможно, эта женщина ждала. Или, что более вероятно, давно перестала ждать, научившись жить с этой тишиной.
Привокзальная площадь дышала сонной тишиной, нарушаемой лишь мерным гулом машин, да редкими голосами пассажиров, выходящих из здания вокзала. Саша шла медленно, словно растягивая момент. Её взгляд скользил по небольшим киоскам, выстроившимся вдоль площади, точно караульные, застывшие в ожидании первых покупателей. За прилавками виднелись продавцы — одни зевали, потягиваясь, другие уже привычными движениями раскладывали товар.
На прилавках громоздились лотки с выпечкой — румяные пирожки с картошкой и капустой, завёрнутые в пластиковые контейнеры, булки, усыпанные кунжутом. Рядом с ними — пожелтевшие газеты, их заголовки кричали о сенсациях, которые, при ближайшем рассмотрении, оказывались пугающе пустыми. «Мир на грани!», «Громкое разоблачение!», «Будущее под угрозой!» — но будущее продолжало наступать, мир не рушился, и люди по-прежнему покупали утренний кофе в бумажных стаканчиках.
В одном из киосков продавали цветы.
Она остановилась перед прилавком, заваленным букетами. Некоторые из них казались нарочито помпезными: розы — излишне парадные, хризантемы — траурные, гвоздики — строгие. И среди них — простые, безыскусные ромашки. Они выглядели непритязательно, как будто их только что собрали в поле, не заботясь о ровности стеблей и аккуратности бутонов. Они не кричали о значимости момента, не требовали к себе особого внимания. Они просто были.
Саша смотрела на них, и в груди медленно поднималось что-то тёплое, почти неуловимое. Она не знала, какие цветы нравились той женщине. Не знала, любила ли она вообще цветы. Но почему-то именно эти казались правильными.
— Вам что-нибудь? — спросила продавщица.
— Ромашки, — коротко ответила Саша.
Она протянула деньги, и в её руку лёг небольшой букет, перевязанный тонкой, почти прозрачной ленточкой. Лепестки были прохладными, источая слабый запах травы и утренней свежести.
Саша задумалась: когда в последний раз держала цветы? Не искусственные — не те, что появляются в руках из вежливости или необходимости, а настоящие. Те, что дарят без повода, просто потому что захотелось. Она не могла вспомнить.
Время от времени Саша сверялась с картой на телефоне. Её путь пролегал через пустынные улицы города, который ещё не до конца проснулся. Фонари всё ещё горели, но их свет уже тускнел, растворяясь в первой, пока ещё бледной, дымке утра. Изредка попадались прохожие — те, кто спешил на работу, кто возвращался с ночных смен, кто просто шёл в неизвестном направлении, не привлекая к себе внимания.
Оставался последний поворот. Дом, к которому она шла, выглядел так же, как и сотни других в этом районе – старый, видавший многое, с облупленной штукатуркой, потрескавшимися стенами, облезлыми подъездными дверями.
Подойдя ближе, она остановилась перед домофоном. Цифры на кнопках были стёрты, едва различимы. Краска облупилась, и металл под ней выглядел потёртым.
Неожиданно дверь приоткрылась, и из подъезда выбежал подросток — худощавый, в застиранной толстовке с облезлым рисунком, в слишком больших кроссовках, из которых торчали драные шнурки. Он даже не взглянул на неё, просочился мимо, растворился в утренней дымке улицы, оставляя за собой слабый запах дешёвых сигарет и фруктовой жвачки.
Саша на секунду замерла, осознавая, что удача коснулась её плеча — пусть случайно, пусть безразлично, но всё же дала знак. Ведь пароля от домофона у неё не было, а теперь путь внутрь оказался открыт.
Она шагнула через порог, осторожно, будто боялась спугнуть эту зыбкую благосклонность судьбы. В подъезде пахло чем-то знакомым — смесью пыли, сырости, старой краски, а ещё — лёгким, едва уловимым запахом чужой жизни, растворённым в тусклом воздухе. Лестничные пролёты уходили вверх, погружённые в полумрак, а где-то вдалеке поскрипывали шаги невидимого жильца.
Она нашла квартиру по записям, которые, после долгих колебаний, всё-таки предоставила сержант Романова. Маленькая деталь, разрозненные цифры в отчёте, а теперь — чёткий ориентир.
Перед дверью она замерла.
Тишина в этом коридоре была другого свойства — не такой, как на улице, где её разбавляли далёкие голоса, звук проезжающих машин, ритмичные шаги прохожих. Здесь тишина была вязкой, застывшей. Она окутывала стены, пол, пропитывала воздух, и в ней было что-то неуловимо жуткое.
Крючкова могла бы уйти. Просто развернуться, раствориться в этой утренней прохладе, сделать вид, что ничего не было, что этот момент, этот день — лишь ошибка, ненужное ответвление её пути.
Но она подняла руку.И нажала кнопку звонка.
Звук прокатился по коридору, а затем — тишина. Саша чувствовала, как внутри неё что-то сжимается. Горло пересохло, ладонь, сжимающая букет, вспотела. И тут за дверью раздался шорох. Потом голос. Тихий, чуть хриплый, будто говорившая только что проснулась или слишком долго молчала.
— Да?
Саша сглотнула, почувствовала, как горло стало стянутым, будто её собственные слова теперь отказывались выходить наружу. Она сжала букет крепче.
— Это... Я знала вашу дочь.
Снова пауза. Затем щелчок, короткий сигнал открывшейся двери. Дверь открылась всего на пару сантиметров. Но этого хватило, чтобы ощутить на себе взгляд. Холодный, настороженный, пристальный, будто скальпель, скользящий по коже в поисках того, что скрыто глубже.
За дверью стояла женщина. Невысокая, худая, с узкими плечами, с лицом, в котором осталась лишь вырезанная временем строгая точность черт. Её кожа казалась почти прозрачной, испещрённой сетью тонких линий, но именно глаза притягивали к себе всё внимание. Глаза, серые, глубоко посаженные, скрытые в тени. Глаза, в которых отражались не слова, не эмоции, а нечто большее — пустота, воронка, в которую исчезали все чувства, все вопросы, все возможные ответы.
Саша сделала шаг вперёд.
— Да? — голос её прозвучал низко и сухо.
Саша сжала в руках букет ромашек, которые теперь казались нелепыми, чуждыми в этом сером, выцветшем мире.
— Я... знала вашу дочь, — произнесла она, и тишина, на мгновение сгустившаяся между ними, стала похожа на пропасть.
В глазах женщины ничего не дрогнуло. Она не вздрогнула, не нахмурилась, не смягчилась. Только медленно отступила назад, позволяя Саше войти.
Квартира встретила её мёртвой, удушающей тишиной. Внутри было темно, лишь узкие полосы света, пробиваясь сквозь плотные, давно не раздвигавшиеся шторы, высвечивали детали обстановки: потемневшие от времени обои, тусклый блеск деревянного пола, незначительные следы чьей-то давней жизни, теперь затянутые в глухое оцепенение.
Саша шагнула внутрь и замерла. В центре комнаты, укрытый плотной траурной тканью, стоял гроб. Плотный, чёрный, с резными краями, он казался не просто частью этого места, а самой его сутью, средоточием той безысходности, что висела в воздухе.
Крючкова сглотнула.
Запах восковых свечей, смешанный с чем-то ещё — то ли со слабым оттенком старых медикаментов, то ли с остатками постороннего, скоропостижного визита военных, доставивших тело, — бил в голову. Воздух был неподвижным, как застывший в воде камень, неподатливым, вязким.
Саша вдруг осознала, что женщина, встретившая её у двери, так и не произнесла ни единого слова. Ни вопроса, ни укора, ни попытки понять, зачем незнакомая девушка переступила её порог. Она просто развернулась и пошла дальше, скрываясь в полумраке комнаты, будто была уверена: гостья скажет сама.
И Крючкова сказала бы. Но слова застряли у неё в горле, спутались в сознании, превратились в клубок мыслей, который она не знала, как распутать.
Она сделала несколько медленных шагов вперёд, ощущая, как половицы чуть пружинят под ногами.
В полумраке комната выглядела покинутой, но не заброшенной — скорее, застывшей во времени. Мебель — простая, добротная, без излишеств. Старый шкаф с тяжёлыми створками, покосившийся журнальный столик, покрытый тонким слоем пыли. Потемневшие обои с невнятным узором, по которому, казалось, скользили тени. На стене висел выцветший календарь с прошлогодним летом. На столе — стопка аккуратно сложенных, но пожелтевших медицинских книг.
Тогда она заметила их — фотографии.
Они стояли на комоде, чуть в стороне, и от первого взгляда казались просто частью обстановки. Но когда Саша приблизилась, она ощутила, как в горле встал ком.
На первом снимке — маленькая девочка. Веснушки едва заметные, светлые волосы, широкая, радостная улыбка. Она держала в руках куклу, прижимая её к себе с той трогательной заботой, с какой дети держат свои самые дорогие игрушки. Рядом — уже другая девочка. Та же, но повзрослевшая. В форме кадета, с гордо выпрямленной спиной, с решительным взглядом, в котором сквозила тихая, сдержанная гордость.Следующая фотография была самой знакомой.Молодая девушка в военной форме. В этом взгляде уже не было ни детской непосредственности, ни подростковой уверенности. В нём была сталь.
И всё же, даже теперь, даже в эти застывшие мгновения прошлого, в её глазах ещё оставалась тень той самой девочки, что когда-то смеялась, сжимая в руках игрушку.
Саша ощутила, как внутри неё что-то обрывается. Она знала этот взгляд. Она видела его в последний раз при свете багрового рассвета, среди грохота артиллерии, среди запаха крови и пороха, среди обрывков фраз, которые так и не успели прозвучать.
Резким, почти механическим движением Крючкова повернулась к женщине, которая стояла у двери.
— Она умерла на моих руках.
Голос сорвался раньше, чем она осознала, что заговорила.
Женщина у окна не шелохнулась. Сквозь тусклый свет солнца, пробивающийся через плотные занавески, её силуэт казался вырезанным из тёмного камня. Острая линия плеч, прямая спина, застывшие пальцы, легко касающиеся подоконника. Она не смотрела на Сашу. Её взгляд, казалось, прошивал стекло, упирался в утро за окном, в пустоту, где, возможно, ещё существовал тот мир, где её дочь была живой.
— Я держала её руку, когда она уходила, — её пальцы дрожали, сжимая ненужный теперь букет. — Она не боялась. Почти не чувствовала боли.
Женщина медленно закрыла глаза, и этот жест показался Саше невыносимо тяжёлым. Будто веки ей пришлось поднять неимоверным усилием воли.
— Она знала, что умирает, — продолжила Саша. — Но единственное, о чём она говорила...
Она сглотнула.
— Это вы.
Тишина вздрогнула, но не раскололась.
Женщина не пошевелилась. Всё та же прямая осанка, всё тот же застывший силуэт. Но что-то изменилось. Неуловимо, почти незаметно, но изменилось. Как будто в глазах что-то качнулось — колыхнулось в самой глубине, отразилось мимолётной искрой в тёмном зеркале зрачков и тут же погасло, провалившись в бездонную пропасть утраты.
Саша попыталась сосредоточиться на дыхании, но оно сбивалось, становилось неровным. Она не знала, ожидала ли она какой-то реакции. Слёз? Крика? Шага навстречу? Но ничего этого не последовало.
На мгновение ей показалось, что даже стены сдвинулись ближе, сжимая пространство, сдавливая её вместе с этими словами, которые она вынесла из самых тёмных глубин чужой смерти.
— Она... — голос её предательски дрогнул, но Саша пересилила себя, заставила говорить дальше, не давая эмоциям взять верх. — Она хотела, чтобы вы знали. До самого конца... её мысли были только о вас.
Крючкова вдруг почувствовала, как к горлу подступает ком.
— Я не была рядом с ней, — наконец произнесла мать, и её голос прозвучал так тихо, что казалось, будто эти слова сорвались не с губ, а всплыли откуда-то из глубины.
— Я не была рядом с ней, — тихо произнесла мать, почти одними губами.
Саша не знала, что сказать. Как можно утешить человека, потерявшего своего ребёнка? Какие слова способны облегчить такую боль?
Нет, не боль.Вину.
Эта женщина не рыдала, не кричала, не проклинала судьбу. Она просто стояла, недвижимая, словно застывшая в собственной скорби, и было ясно, что она несёт этот груз давно, так давно, что он уже стал неотъемлемой частью её самой. Она тонула в этом омуте, и никто — ни живые, ни мёртвые — не могли её оттуда вытащить.
Саша посмотрела на фотографию, всё ещё зажатую в ее пальцах. Юная, улыбающаяся, счастливая Женечка.
Девочка, которая потом стала солдатом. Девочка, которая умирала на её руках.
— Она не винила вас, — твёрдо сказала Саша.
Женщина посмотрела на неё. Это был не резкий взгляд, не испепеляющий, не пронзающий. Просто долгий. Словно она пыталась прочитать её насквозь, понять, действительно ли это правда или просто жалость, замаскированная под благие намерения.
— Она сказала... что гордится вами, — продолжила Саша, держа этот взгляд, не отводя глаз. — Что, если бы у неё был выбор, она всё равно пошла бы этим путём. Потому что это был ваш путь.
Мгновение.Долгое, растянутое, наполненное гнетущей тишиной. Потом что-то в женщине дрогнуло. Не рыдание. Не всплеск эмоций.Просто слабый, почти невидимый выдох. Она провела рукой по лицу, словно отгоняя невидимый призрак.
— Я врач, — вдруг сказала она, и голос её прозвучал как глухое эхо. — Была. Всю жизнь спасала чужих детей.
На губах мелькнула слабая улыбка, но в ней не было радости — только изломанная, застывшая боль, проросшая в уголках губ, в складках на лице.
— Но не смогла спасти своего ребенка.
Крючкова почувствовала, как по спине пробежал холод. Эти слова были слишком тяжёлыми.
— Вы сделали для неё больше, чем кто-либо, — сказала она.
Женщина покачала головой.
— Если бы это было так, она была бы здесь.
Саша резко вдохнула, задержала дыхание. Нет, не было правильного ответа.
— Она любила вас, — сказала Саша. — И это всё, что было важно для неё в конце.
Женщина по-прежнему стояла у стола, едва заметно покачиваясь, будто силы постепенно оставляли её, будто всё, что держало её в этом положении, — это привычка к собранности, к сдержанности, к тому, что эмоции не должны выходить наружу. Но Саша видела, как напряглись её плечи, как чуть дрожали тонкие пальцы, скользнувшие по краю стола, как взгляд её, некогда твёрдый, сейчас плыл, расфокусированный, устремлённый куда-то сквозь предметы, сквозь стены, в пустоту.
Но Саша уже знала этот взгляд, знала эту борьбу, знала, чем она закончится.
Ещё одно мгновение — и всё. Женщина закрыла лицо руками. И разрыдалась. Это не были сдержанные, приглушённые слёзы. Нет, это был крик, задушенный в горле.
Саша не колебалась. Она не думала, правильно ли это, уместно ли, нужно ли. Просто сделала шаг. А потом ещё один. И ещё. А потом просто обняла её.
Женщина напряглась. Её тело застыло, словно на мгновение забыло, что такое прикосновение, которое не несёт в себе ни холода, ни отчуждения, ни угрозы. Прикосновение, в котором нет ни жалости, ни сожаления, ни ненужных слов. Только тепло. Но через мгновение она рухнула в эти объятия, сжалась в них, как ребёнок, как тот самый ребёнок, который когда-то, возможно, точно так же прижимался к ней, испуганный, расстроенный, ищущий утешения.
Саша чувствовала, как содрогается её спина, как дрожат руки, как рыдания, давно забытые, прорвавшиеся сквозь броню, сотрясают всё её хрупкое тело.
— Простите, — вдруг выдохнула женщина, словно обращаясь не к ней, а к кому-то невидимому.
Саша не знала, кого именно она просит о прощении. Дочь? Себя? Мир, который забрал у неё единственного человека, за которого она была готова отдать жизнь?
— Она не винила вас, — тихо повторила Саша, чуть крепче сжимая её.
Женщина лишь покачала головой, не в силах говорить. Сколько лет она носила в себе эту боль? Сколько лет она жила, зная, что её дочь далеко, что она там, где смерть может настигнуть в любой момент? Сколько раз она просыпалась по ночам, слыша в голове её голос, представляя, что она где-то идёт по пустынной дороге, сжимая в руках оружие, что её плечи ноют от усталости, что её сердце бьётся в страхе, но она не сдаётся?
А теперь всё кончено. Её больше нет. И всё, что осталось, — это пустота, которая теперь будет с ней всегда.
Женщина немного ослабила хватку, выдохнула, но не отстранилась.
— Спасибо, — вдруг сказала она.
Саша удивлённо посмотрела на неё.
— За что?
Женщина посмотрела ей прямо в глаза.
— За то, что пришли. За то, что были рядом с ней. За то, что смогли сказать мне то, чего я боялась услышать, но что мне нужно было знать.
Саша не нашла, что ответить. И, наверное, не нужно было.
Женщина медленно отошла, провела рукой по глазам, взяла себя в руки, словно надев старую, привычную маску.
— Остались только похороны, — сказала она ровным голосом, в котором слышалась неизбежность.
Саша кивнула.
— Я останусь.
Женщина взглянула на неё с благодарностью, но ничего не сказала. Только снова посмотрела на гроб. И в её глазах было что-то, что невозможно передать словами.
Потому что иногда боль становится настолько великой, что её можно лишь принять.
Похороны — это не просто церемония, это целый ритуал, сложенный из множества мелких деталей, каждая из которых будто бы незначительна, но вместе они формируют тяжёлый, неотвратимый порядок прощания. Саша никогда раньше не занималась такими вещами, но теперь, когда решение остаться уже было принято, она взяла на себя всё, что могла, понимая, что матери погибшей сейчас вряд ли под силу заботиться о практической стороне происходящего.
Первым делом Крючкова уточнила дату похорон. Оказалось, что тело привезли утром, а хоронить собирались через два дня, дав родственникам и знакомым возможность приехать, проститься. Значит, предстояло два долгих дня, наполненных хлопотами и бесконечной чередой мелких забот.
Сначала нужно было выбрать место на кладбище. Саша помогла матери покойной дозвониться до ритуального бюро, потом поехала туда сама. Там, среди надменных сотрудников с наигранно сочувствующими лицами, пришлось разбираться в вопросах, о которых раньше она даже не задумывалась: какой нужен гроб — лакированный или матовый, с какими ручками, из какого дерева; какие венки заказывать, какого размера должны быть портрет и надгробная табличка; как организовать вынос тела и кто будет нести крышку.
Она слушала всё это, кивала, задавала вопросы, уточняла, но внутри оставалась какая-то пустота, словно всё это происходит не с ней. Саша привыкла к смерти, в жизни она видела её не раз, но здесь, среди ритуальных лавок, цветов, тканей и памятников, смерть выглядела иначе. Холодной, расчётливой, обставленной бизнесом, превращённой в индустрию.
Она ненавидела это.
В тот же день девушка поехала за черной одеждой. У неё самой ничего подходящего не было, и она не была уверена, что мать покойной позаботилась об этом. В одном из магазинов она выбрала строгий тёмный костюм для себя и простое чёрное платье для женщины, понимая, что той не до таких деталей.
К вечеру первого дня у неё уже был список дел, который казался бесконечным. Нужно было обсудить форму — будет ли это парадный мундир или что-то более скромное. Нужно было выбрать, какие слова прозвучат у могилы, кто будет говорить, кто будет молчать, кто просто стоять рядом, опустив голову, не находя сил даже для того, чтобы произнести что-то вслух. Нужно было думать о транспорте, о венках, о мелочах, которые никто не замечает, пока всё идёт, как должно, но которые становятся невыносимо ощутимыми, если что-то вдруг идёт не так.
Второй день начался с подготовки комнаты для прощания. В просторной гостиной нужно было поставить столы для венков, организовать удобное пространство, где можно будет посидеть, вспомнить. Женщина, сидя в кресле, лишь наблюдала за тем, как Саша что-то двигает, поправляет, расставляет свечи. Она почти не говорила, но в какой-то момент тихо произнесла:
— Спасибо.
Саша обернулась, увидела её взгляд, наполненный чем-то сложным, многослойным, чем-то, что трудно было назвать одним словом.
— Я просто делаю, что могу, — ответила она.
День тянулся бесконечно. Она встречала людей, которые приходили проститься, помогала с угощением, следила за тем, чтобы всё было на своих местах.
Похороны состоялись утром третьего дня. Морозный осенний воздух был сухим, небо чистым, и солнце, вопреки всему, светило слишком ярко, словно насмехаясь над горем, разлившимся среди собравшихся. Люди пришли в чёрном, лица их были бледны, глаза покрасневшие. Когда гроб несли к могиле, женщины закрывали лица платками, мужчины сжимали губы, смотрели в землю.
Саша шла рядом с матерью погибшей. Та держалась прямо, не позволяла себе дрожать, но Саша видела, как белеют костяшки пальцев, сжимающих носовой платок.
Когда землю начали засыпать, кто-то вскрикнул.
После похорон она помогла организовать поминки. Всё было скромно, без лишней пышности, без громких тостов, только тихие разговоры, только воспоминания, только усталые, измождённые лица, из которых уходила последняя сила.
А вечером, когда последние люди ушли, когда комната опустела, Саша осталась в квартире с матерью погибшей.
Они сидели молча. Тишина была тяжёлой, но не невыносимой. Женщина вдруг посмотрела на неё и спросила:
— Ты ведь тоже её любила, правда?
Саша подняла взгляд.
Женщина грустно улыбнулась.
— Я вижу.
Она опустила глаза.
— Значит, ты тоже скорбишь.
Саша кивнула. И, кажется, впервые за все эти дни, она позволила себе почувствовать, что именно она потеряла.
/////
Дорога обратно была долгой. Саша сидела у окна в поезде, смотрела, как мимо проносятся заснеженные поля, одинокие деревья, редкие полустанки с тусклыми фонарями, теряющимися в морозном воздухе. Она думала о том, что оставила позади, о женщине, которая теперь будет жить с этой пустотой в сердце, о гробе, который так и остался в холодной земле, запечатанный вечностью.
Всё это было не её делом. Не её жизнью. Она лишь передала слова, выполнила просьбу. Но что-то внутри теперь стало другим, как будто кусочек этого чужого горя прижился в ней, словно осколок, который невозможно извлечь.
Когда поезд наконец замедлил ход, подходя к станции, Саша глубоко вдохнула, словно перед прыжком в воду.
— Ладно, обратно в реальность, — пробормотала она себе под нос и встала, перекинув рюкзак на плечо.
Военная часть встретила её привычной строгостью. Те же лица, тот же холодный воздух, та же серая казарма с выцветшими шторами, запахом металла и табачного дыма, затерявшегося в стенах.
Но что-то всё же было не так.
Она едва успела переодеться и бросить рюкзак на койку, как к ней подошла одна из девчонок и тихо сказала:
— Крючкова, тебя Романова искала. Сказала, как придёшь — сразу к ней.
Саша кивнула, не задавая лишних вопросов.
Кабинет сержанта Марии Романовой был небольшим, вдвое меньше кабинета Кульгавой.
Саша вошла, закрыла за собой дверь. Романова подняла голову от бумаг и посмотрела на неё так, словно пыталась определить, стоит ли говорить прямо или лучше подготовить почву.
— Ну? — Саша сложила руки на груди. — Вы что-то нашли?
Мария выдохнула, отложила ручку и сцепила пальцы в замок.
— Информации мало, — начала она, взвешивая каждое слово. — Но что-то есть.
Саша почувствовала, как в груди что-то напряглось.
— Где она?
Романова посмотрела на неё пристально.
— Последние данные — она была переброшена в горячую точку, — голос её был ровным, но в нём сквозила осторожность. — Больше сказать не могу.
Саша сжала кулаки.
— Не можете или не хотите?
— Не имею права, Крючкова.
Молчание повисло в воздухе. Саша знала, что вытащить из неё больше просто так не получится. Но в глубине души вспыхнула искра — неясная, зыбкая надежда. Значит, Соня жива. Или, по крайней мере, недавно была.
Она открыла рот, чтобы задать ещё один вопрос, но в этот момент дверь распахнулась с силой, едва не ударившись о стену.
— Романова! — голос младшего сержанта Светланы был резким, почти ломким от напряжения. — Срочно, надо идти!
Она сделала шаг внутрь, уже готовая продолжать, но как только её взгляд упал на Сашу, слова застыли на губах. Светлана вздрогнула. Почти незаметно, но достаточно, чтобы Саша уловила этот еле уловимый признак.
В глазах сержанта мелькнуло что-то, что она быстро попыталась спрятать — растерянность, тревога? Или... страх?
— Мария, — её голос теперь звучал иначе, более сдержанно, напряжённо, — нам нужно идти.
Она повернулась к Романовой, избегая смотреть на Сашу, словно её присутствие было чем-то неправильным, чем-то, чего не должно было быть.
Мария задержалась на секунду, перевела взгляд с одной на другую, затем медленно поднялась.
— О чём речь? — спросила она, ровно, но всё же чуть более настороженно, чем раньше.
Светлана не ответила. Просто посмотрела на неё, затем снова на Сашу. И едва заметно качнула головой, как будто пыталась сказать: «Нет. Не здесь. Не сейчас.»
Саша почувствовала, как в животе разливается неприятная тяжесть.
— Что происходит? — её голос теперь был тише, но твёрже.
Светлана не двинулась с места.
— Это не твоё дело, Крючкова, — сказала она наконец.
Саша шагнула ближе, заглядывая ей в глаза, пытаясь прочесть за этой каменной маской хоть что-то.
— Если это не моё дело, почему вы замолчали, увидев меня?
Светлана не ответила.Она просто сжала челюсти и вновь повернулась к Марии:
— Надо идти.
Когда Мария и Светлана вышли из кабинета, Саша, не раздумывая, последовала за ними. В этот момент у неё не было ни сомнений, ни вопросов, ни желания остановиться. Был только инстинкт, необъяснимое чувство, что ей нужно идти за ними, несмотря ни на что. Казалось, что дорога длилась вечно. Они прошли через коридоры, миновали несколько лестниц, несколько раз свернули в боковые переходы. И вот они остановились. Массивная дверь с табличкой. На металле не было опознавательных знаков, только строгая табличка, на которой не значилось ни имени, ни должности, ни даже намёка на то, что находилось за ней.
Мария задержалась у входа, взглянула на Светлану. Та в ответ кивнула — одобрительно, но с некоторым напряжением. Романова перевела взгляд на Сашу.
— Тебе не стоит заходить, — произнесла она.
Саша не ответила. Просто сделала шаг вперёд. Мария вздохнула.
— Чёрт с тобой, — бросила она тихо.
Её рука легла на холодную металлическую ручку, и дверь с тихим скрипом приоткрылась.
Саша шагнула внутрь. И в тот же миг всё вокруг словно сдавило стальным обручем. В комнате стоял холод. Но не тот, что исходит от сквозняков или зимнего ветра. Это был другой холод — холодильная камера.
Вдоль стен стояли несколько человек. Высшие чины, офицеры, врач. И посередине — покрытый белой тканью стол. Саша замерла, ощущая, как ноги становятся ватными. Её разум отчаянно пытался отторгнуть то, что сейчас должно было произойти.
Крючкова смотрела только на этот стол. Ткань медленно отогнули. И время остановилось. Лейтенант Софья Кульгавая.Она была мертва.Тело лежало неподвижно, но лицо... Лицо осталось таким, каким она его помнила. Чуть нахмуренные брови, привычно сжатые губы. Даже в смерти Софья выглядела так, будто собиралась приказать ей заткнуться.
— Опознано? — раздался чей-то голос, но он звучал как сквозь вату.
Саша даже не поняла, кто это сказал.
— Да.