Одна холодная летняя ночь и один теплый зимний вечер

Дюна Герберт Фрэнк «Дюна»
Слэш
Завершён
R
Одна холодная летняя ночь и один теплый зимний вечер
автор
Описание
Об одной случайной летней ночи, неумении разговаривать и чем-то плохом, без чего, к сожалению, не бывает чего-то хорошего.
Посвящение
Всем любителям русреала!

Часть 1

— Павлик… Паша… Мамин голос плывет где-то совсем рядом, над правым ухом. Голос липким холодом проникает под кожу и мешает спать. Как же чертовски хочется спать! Сейчас что, зима, семь часов утра, холодина страшная, понедельник, уроки не учены, а ему в школу? И мать трясет за плечо. Жестокая, жестокая женщина. — Паша, Па-а-аш! Медсестра говорит, он очнулся. Он согласен, чтобы ты зашел. К голосу, совсем как в детстве, прибавляется прикосновение: мать легонько трясет за плечо, и он открывает глаза. Зима, да. Но не школа. Не невыученные уроки. Не утро. И ему не восемь — на десять лет больше, на самом деле. А пахнет не блинами с творогом, не сырниками, даже не ненавистной кашей — пахнет лекарствами и хлоркой. Он машинально подносит левую руку к глазам, поднимаясь с дивана, и всматривается в циферблат мутным после сна взглядом — часы показывают 23:20. Где-то на фоне, прямо напротив него, маячит необъятная фигура Владимира, бывшего делового партнера отца, а теперь — скорее главного конкурента. Тот вздыхает, всем своим горделивым видом выказывая недовольство. — Да что вы тут вообще делаете! Оба! — доносится негромкое, но полное плохо скрываемой ярости оттуда, где сидит Владимир. — Да перестань ты, Володя! — отвечает мать. — Не время и не место, ей-богу. Угомонись, хотя бы ради детей. — Какой я тебе Володя? Ты… Окончание фразы Павел не слушает — тихонько говорит матери, чтобы не ждала его и уезжала, иначе пропустит праздник. Поцеловав ее в щеку, он идет к полупрозрачной двери с надписью «Отделение интенсивной терапии», открывает ее и шагает вперед. Дверь скрипит, впуская, а спустя секунду отзывается тонким хрустальным перезвоном. Он вздрагивает и невольно оборачивается назад — туда, где на украшенной снежинками и гирляндами двери звенят колокольчики. Для всего мира через сорок минут наступит самый долгожданный праздник, те же, кто вынужден встречать его здесь, порой не помнят даже о том, что за день сегодня. Палата, нужная ему, находится в самом начале коридора — первая слева. Он знает это — не раз за прошедшие несколько дней видел сквозь стекло, ожидая в холле, как туда входили многочисленные врачи и медсестры, Владимир, его старший племянник Гоша, даже собственная мать. Сам хотел оказаться там. Но сейчас, толкнув дверь внутрь, вдруг запинается и так и остается стоять на пороге. Зайти внутрь и сказать простое «привет» мешает самый обыкновенный страх. Может, Владимир прав? Может, нечего им с матерью тут делать? Особенно ему. Паша прикрывает глаза на мгновение и глубоко вдыхает, собираясь сделать шаг вперед. В нос ему неожиданно бьет запах сухой скошенной травы, еще не убранной, покрывающей поле на краю деревни, где его родители купили дачу для отдыха летом. Или это только кажется? Он открывает глаза, и наваждение проходит — снова пахнет средством для мытья пола и лекарствами. Он проделывает трюк снова — смеживает веки, и воспоминание об одной летней августовской ночи — такое живое, такое неподдельно реальное — накрывает его, невыспавшегося, сходящего с ума от неизвестности которые сутки, с новой силой. Он помнит, как запах трав и полевых цветов плыл над ним, лежащим прямо на траве, и он вдыхал его, вдыхал и не мог надышаться. Ни ночная прохлада, ни уже успевшая образоваться на травинках роса, холодившая голые ноги и влагой проникающая под спину, не могли заставить его сделать это. В тот вечер он сбежал из дома под каким-то пустяковым предлогом вскоре после приезда к ним на дачу Владимира и его двух племянников, Гоши и Феди. Все трое раздражали Пашу ужасно. Он слышал не раз, как мать говорила отцу, что с Владимиром необходимо перестать иметь дело, что рано или поздно тот подведет отца «под монастырь», что уж она-то всю их породу хорошо знает. Отец, конечно, не слушал, но слушал Паша — долгие годы слушал, и неприязнь — иррациональная, подкрепленная одними только словами матери, огромная, что поле за деревней — ширила грудь каждый раз, как Владимир и оба его наследника оказывались где-то поблизости. Неприязнь вела себя странно. Со временем стихла, как-то незаметно перестала распространяться на Владимира и Гошу и вся сосредоточилась на Феде — проросла неубиваемым сорняком и не оставила места в груди. Федя был отвратителен! Его спокойная молчаливость, его тяжелый пристальный взгляд, его массивные широкие плечи и перекатывающиеся на груди мускулы, темные вьющиеся волосы, так похожие на его собственные, — все раздражало неимоверно. Рядом с Федей хотелось делать и говорить гадости, палочкой тыкать наугад, пытаясь найти самое больное место. Тем вечером Паша так и сделал, когда не увидел у Феди привычных кудрей. Абсолютно лысая теперь голова была наполовину скрыта легкой вязаной шапкой-бини, хулигански сдвинутой на затылок. Пока старшие родственники занимались какими-то делами, касавшимися бизнеса, он с самым довольным видом и со всем накопленным с их прошлой встречи пылом проезжался по новому непривычному виду своего не(приятеля). Феде было абсолютно плевать. Федя был всего на год старше, но вел себя всегда не в пример приличнее. И это тоже злило страшно — Паша ведь знал, что никакой он не приличный! Такому протяни руку — по локоть откусит. Тем не менее, сидя за столом на кухне, Федя невозмутимо цедил кофе из крошечной цветастой кружки, снося все пустяковые недооскорбления, которые Паша выдавал без остановки и не скупясь. Кем он только Федю не называл — тот продолжал прихлебывать кофе, изредка с ухмылкой посматривая на него. Остановился только раз, со стуком поставил чашку на стол, перестал улыбаться и вперился взглядом в притихшего Пашу, растерявшего разом всю спесь. «Педик». Перетекшее через границу допустимого слово, брошенное в безмолвного собеседника, отскочило рикошетом и ударило в собственный лоб. Федя тоже должен был подняться из-за стола и ударить. Но он поступил хуже. Выждал с минуту, прожигая тяжелым взглядом, а потом снова взял чашечку в свою огромную руку, поднес ко рту и… засмеялся. Тогда Паша и сбежал в поле за домами. Лежал там с закрытыми глазами и хотел то ли прямо сейчас рвануть на вокзал, прыгнуть в ближайший поезд и исчезнуть навсегда, то ли и вовсе сдохнуть. Теперь вдруг стали ясны и причины надуманной неприязни к Феде, и раздражение, появлявшееся каждый раз при взгляде на него. Он лежал и лежал. Успел замерзнуть без движения, но твердо вознамерился не идти домой, пока наверняка не уедут гости. Не могли же они остаться на ночь, в конце концов. Он почти полностью успокоился, сердце больше не билось птицей в клетке, дыхание давно выровнялось. На какое-то время Паше даже показалось, что он задремал — полностью провалиться в сон мешала какая-то тонкая травинка, то и дело касавшаяся щеки с правой стороны. Он поднял руку, чтобы смахнуть надоедливую травинку, но наткнулся на теплые пальцы. Дремоту как рукой сняло! Паша распахнул глаза и рванул вперед, пытаясь сесть. Чужие ладони удержали за плечи и следом толкнули в грудь, пригвождая к земле. — Федя! Ты… — только и смог он вымолвить, послушно оставшись лежать там, где по-прежнему удерживал руки. — Ты что тут… Договорить ему не дали. Федя навалился сверху, одним грубым движением развел его ноги и разом лишил способности дышать. Поцеловал! Он его поцеловал! В поцелуе том не было ни нежности, ни чувственности, присущей всем первым поцелуям, только та самая темнота, которую Паша всегда видел в Феде. И ярость там тоже была. Вот только сейчас Федя не руку ему готов был откусить — Паша опасался, что тот его всего сожрет. Целиком сожрет и не подавится. Сопротивляться, правда, совершенно не хотелось — пусть жрет. Адреналин тек по венам, мешался со страхами и заставлял делать то, о чем еще вчера и думать не мог. Рука Феди оказалась у него в штанах, и его рука в отместку тоже потянулась к чужой ширинке, расстегнула и по-хозяйски схватилась за возбужденный уже член. Федя извернулся в его хватке, шипя сквозь стиснутые зубы, бросился вперед как какая-то гигантская кобра, и укусил в то место, что первым подвернулось — ухо. Паша закричал от боли, не думая о том, что их может кто-то услышать, но член не отпустил, только сжал сильнее, а свободной рукой сбросил с лысой головы дурацкую вязаную шапочку и за бритый затылок притянул к себе еще ближе. — Дурак, что волосы сбрил, — прошептал прямо в губы, начав водить рукой по Фединому члену. — Тебе так не идет. — Волосы — не зубы, — бросил Федя лаконично-философское и снова кинулся вперед, на этот раз укусив за нижнюю губу. Больше в ту ночь они не говорили. Впрочем, они вообще мало говорили. Но договариваться им это не мешало. Закончился август с его редкими ночными встречами. Паша думал, что в сентябре, вернувшись к учебе, они перестанут видеться вовсе, но оказался неправ. Ему, первокурснику, только начавшему обучение, удавалось прогуливать последние пары несколько раз в неделю, а Федя… Федя почему-то всегда был дома. Приходил ли Паша к обеду или часам к пяти, тот выглядел так, словно только что проснулся после бурной вечеринки. Первым делом они каждый раз пили кофе, вторым — трахались. А больше и не было у них никаких совместных дел. Мысли о том, что ему бы хотелось с Федей не только трахаться, Паша от себя старательно гнал. Получалось так себе. Когда укусы превращались в поцелуи, когда взаимные насмешки сменялись стонами, а хитрый змеиный взгляд становился вдруг серьезным, хотелось большего. И большее это было связано отнюдь не с сексом. Паша дал себе время до Нового года. Решил, что признается Феде, что влюбился, а там будь что будет. После признания самому себе стало чуточку легче. Однажды после секса лежали вдвоем на неразобранном диване. Почти в обнимку. Места было так мало, что пришлось положить руку и голову Феде на грудь, чтобы не свалиться спиной назад. За окном лил дождь, и между неудобным диваном и ливнем Паша однозначно предпочел бы первый вариант, но, к сожалению, оставаться надолго у Феди он не мог — не те отношения. — Почему ты не на учебе? — спросил Паша, потому что больше говорить было не о чем. — У меня академ. — Академ? И как дядя тебе позволил его взять? — удивился он. — Я думал, он тебя муштрует только так! Ты его главная надежда, не Гоша — это всем ясно. — У меня академ, — просто повторил Федя, и Паше показалось, что обхватывавшая его рука сжалась сильнее, притягивая к себе. Академ так академ. А потом Федя пропал. В октябре перестал отвечать на звонки и сообщения, висевшие непрочитанными по несколько дней. Паша отправлял их, ждал день или два, потом удалял, отправлял новые, потом и их удалял, записывал голосовые — отвратительные некрасивые голосовые с требовательными истеричными интонациями. Все они звучали так, будто Федя ему что-то должен. Их тоже удалял. К ноябрю успел пройти все стадии, на гневе задержался дольше всего. И больше всего злился на самого себя. Злился оттого, что напридумывал себе что-то, хотя ему не обещали ровным счетом ничего. Принятие пришло вместе с первым снегом. Паша стоял напротив подъезда и смотрел вверх — на темные окна квартиры на девятом этаже, а снег ложился ему на плечи. Паша вспоминал неудобный узкий диван в этой самой квартире и сильную руку, не дававшую с дивана упасть, а снег укрывал его волосы белоснежной шапкой. Паша повторял про себя, что насильно мил не будешь, а снег все не унимался — так и норовил превратить его в сугроб. В сугроб превращаться не хотелось, даже из-за неразделенной любви и обманутых надежд, так что он отряхнулся, развернулся и зашагал прочь от Фединого дома. Насильно мил не будешь. Сейчас за окном тоже должен идти снег. По крайней мере, когда они с матерью ехали сегодня в больницу, снег был. Кажется, с момента как он сел в коридоре, ожидая, когда закончится операция, до этой самой секунды прошла вечность. С летней августовской ночи на поле скошенной травы — тоже вечность, и еще одна — с тех пор, как стоял под окнами чужой квартиры и не знал, каким слепым идиотом был. — Паша, — доносится из палаты, и он наконец возвращается в настоящее. Рука сжимает дверную ручку так сильно, что все костяшки уже белые. — Федя, — говорит он и толкает дверь вперед. За один широкий шаг оказывается внутри и от волнения чуть не сносит маленькую искусственную елку, стоящую на табуретке в опасной близости от входа. Елка часто-часто мигает разноцветными огоньками, и выглядит ужасно неуместно среди этих белых голых стен и давящих тревожных мыслей. — Выключи. — Похоже, Федя разделяет его отношение к дурацкой елке из пластика. — Бесит. Паша наклоняется к розетке и с чувством удовлетворения выдергивает из нее шнур. Когда причин не смотреть туда, где лежит Федя, не остается, он поднимает взгляд и смотрит. Человек на больничной койке напоминает Федю только отдаленно — та же лысая голова, к которой Паша за несколько месяцев нечастых встреч так и не успел привыкнуть, да пристальный взгляд светлых глаз. В остальном — это не Федя вовсе. Худой, бледный, с ввалившимися глазами и впалыми щеками. В носу какие-то трубки, тонкие руки — сплошь со следами от игл. Смотреть на это все так невыносимо страшно, что Паша начинает нести ерунду. — Почему ты мне ничего не сказал? Почему просто исчез тогда, в октябре? — Вопросы звучат, как требования, как те дурацкие истеричные голосовые, что он удалял. Но вопрос не отменить кликом на значок корзины, а потому Федя отвечает. — А зачем было говорить? На такое у Паши ответа нет. Пока нет, потому что сейчас не время и не место говорить о своих чувствах, хоть и обещал себе, что признается до Нового года. Не страшно — они поговорят потом. Лишь бы это «потом» наступило для них обоих. — Федя, ты дебил. — Дебил, — соглашается Федя без раздумий, и Паша чуть не подлетает на кровати, куда успел присесть. — Федя, ты охренел! Какого хрена ты согласился только что? Я тебя знаю — ты послать меня нахуй должен. — Ну тогда иди нахуй, Паша. — Бля-я-ять, — тянет он жалобно, не узнавая почти чужого человека напротив, и замолкает, потому что разговоры никогда не были их сильной стороной. Федя тоже молчит. У него, вероятно, нет сил ни на беседы, ни на шутки, ни даже на то, чтобы держать глаза открытыми. И Паша закрывает глаза следом за ним. Он устал, он хочет есть, пить, ссать и спать, но больше всего — спать. Теперь, когда неизвестность, терзавшая больше двух месяцев, отступила, и он увидел Федю, усталость неподъемным грузом валится ему на голову, а сам он проваливается в сон. Во сне запахи полевых цветов и хлорки перемешиваются, и Паша решает, что средство для мытья пола с цветочным ароматом — это лучшее изобретение человечества. — Эй ты… неудачник. — Сон прерывается так же резко, как начался. Паша вздрагивает от слабого прикосновения к своей ноге и смотрит туда, где Федя тычет ему в бедро каким-то прибором, надетым на указательный палец правой руки. — Кто из нас под наркотой, я или ты? Не спать, а то пропустим все веселье. — Извини. — Паша подпрыгивает на постели, готовясь выполнять сам не зная что — то ли поить водой, то ли поправить подушку — а потом замирает и смотрит на Федю недоверчиво и долго. — Что? — не выдерживает тот пристального взгляда. — В каком смысле, кто из нас под наркотой? Федя смотрит в ответ исподлобья, и ей-богу, Паше кажется, что тот сейчас назовет его дебилом и будет прав. — Ну, я имел ввиду наркоз… — начинает объяснять Федя. Голос звучит все так же тихо и слабо, но за саму фразу Паша хватается, как не хватался за спасательный круг в свои девять, когда отец решил поучить его плавать, выбросив за борт арендованной яхты прямиком в Эгейское море. — Так ты пошутил, что ли? — перебивает он, и губы сами собой растягиваются в улыбке. — Мама говорит, что если человек шутит, значит, идет на поправку. — Пф-ф-ф, — прыскает Федя и кривится от боли тут же, зажмуриваясь. Паша подлетает к нему, хочет взять за руку, но боится сделать еще больнее, так что просто легонько касается прибора на указательном пальце и ждет. Федя открывает глаза. — Мы пропустим все веселье, — с усилием повторяет Федя сказанное несколькими минутами ранее, и Паша непонимающе хмурит брови. — Сколько времени? И тогда до него доходит. — Черт! — он достает из кармана телефон, разблокирует экран и поворачивает так, чтобы Федя увидел тоже. — Без трех минут полночь! — Как думаешь, отсюда будет видно салют? — Спрашиваешь! У тебя за окном чуть ли не Площадь Красная видна. Вот только… — он замолкает, озирается по сторонам, несколько раз заглядывает под кровать и садится на корточки, наконец найдя механизм, который способен поднять изголовье. — Сейчас все будет, — подмигивает он Феде, который теперь смотрит на него почти что ясными глазами. Почти хитрыми, как смотрел тогда, летом, когда по одному брошенному в его сторону оскорблению понял о Паше то, что не мог понять о себе он сам. Под этим пристальным взглядом становится не по себе. А еще — от осознания, что за эти полчаса они сказали друг другу чуть ли не больше, чем в иные недели летом и осенью. Паша к такому не привык. Они оба к такому не привыкли. Первый залп, возвещающий о наступлении Нового года, ощущается, как спасение, потому что Федя переводит взгляд на окно, и Паша начинает дышать, медленно, будто учится новому. На салют он не смотрит — разворачивается в сторону окна, поднимает голову, а сам косит глаза вниз и вправо, туда, где на бледном худом лице расцветают разноцветные всполохи. А потом он поворачивает за взглядом и голову — какого хрена он должен скрываться? Он больше не станет. И говорит, не заботясь о том, чтобы быть понятым в отсутствии контекста: — Никогда больше так не делай! Федя продолжает смотреть на салют и с полминуты кажется, что он не услышал, но вскоре он все же переводит взгляд на Пашу, и тонкие бескровные губы растягиваются в едва заметной улыбке. Паше кажется, что сейчас Федя скажет что-то вроде «не буду», и сердце его готовится выпрыгнуть из груди от надежды и радости. Но Федя поступает лучше. — Ага, щас! Поучи меня тут еще, как мне жить и что делать, — говорит Федя и снова отворачивается от него к окну. И тогда, вот только тогда, с сердца и вправду падает камень, а самый любимый праздник в году снова, как в детстве, дарит ощущение чуда и абсолютной веры в то, что новый год будет обязательно лучше предыдущего!

Награды от читателей