— Ещё чаю, Мария Юрьевна?
Московская не торопится с ответом.
Они сегодня с самого утра погрузились в разговоры. Романов рьяно отстаивал верность и важность войны с Османами, уповая на собственный его как имперской столицы долг перед народами Крыма — пора, дескать, правосудию свершиться, настало время свергнуть владычество ханское и даровать свободу всему полуострову — да и для России стратегически важно будет флот свой на море Чёрном разместить, чтобы ни единая пушка впредь не смела и помыслить выстрелить в сторону родного их православного Отечества без ведома на то Её Императорского Величества Екатерины Алексеевны. Она же сама относилась к любым войнам скептически, скорее с заметным нежеланием: в памяти жили ещё далёкие воспоминания о Смуте и первых годах Романовского царствования, когда земли утраченные кровью выбивать приходилось, а страна, едва из пепла восставшая, вновь в сражениях погрязла, выжить пытаясь.
Передышки хотелось, хотя бы на несколько десятков лет. Оттого словесные пикировки с Александром вести и приходилось. Ему — пылкому юноше с горячим сердцем, токмо войны и подавай. Это ведь для него сродни делу чести, важность свою да власть демонстрировать. Она его одновременно и понимала, и нет. Самой воевать по юности приходилось, да едва ли сражения эти походили на те, что ныне распаляются: тогда каждый сам за себя был, брат на брата шёл, глотки за ярлык золотой грызть готовы были вчерашние соседи, это иное вовсе. Сейчас живут они в согласии, друг с другом решают всё тихо да мирно — разве же верно воевать, когда всё хорошо?
Впрочем, спорить да браниться долго можно было, а всё же нос воротить вечно не получится: Саша ведь
взрослеет. С каждым годом умнее становится, опыта набирается, на ошибках учится — своих да подданных, — уж скоро время наступит, когда не она его, а он её обучать станет да разъяснять, что при дворе делается. Посему и радостно, и боязно. Сумеет ли Романов со своей вспыльчивостью и горячей головой в политику горячую выйти? Это сейчас рядом — она, кто приструнит, коль что, да дорогу верную укажет, а коли близко её не окажется, на что уповать столице юной придётся?
Сердцем тревога смутная овладевала. Поначалу думалось — переживания напрасные, а после вовсе не до раздумий стало.
Холодком по телу пробежалось давно забытое ощущение, спутать которое с чем-либо было трудно. Бывало подобное лет с сотню назад, когда на город её морок чёрный опустился. И избы тотчас опустели, и наделы осиротели, земля непаханая кровью налилась, и стоял мор великий во дворе царском.
Время страшное было, когда вновь столица царства русского слово зловещее узнала.
Чума…
Верить не хотела, до последнего надежда в сердце теплилась — не она это, а подчас иная хворь, да любимица пушистая вмиг сомнения развеяла. Москва последнюю неделю ходила сама не своя. Нервно по сторонам озиралась, от света пряталась да на руки ни в какую не шла: шипела, упиралась, порою вовсе когти выпускала на хозяйку собственную — а ещё домой просилась. За подолы тянула, подолгу протяжно мяукала, места себе не находила, по всему дворцу бродя и от страданий души кошачьей метаясь.
Сегодня и ей самой не по себе стало: тревога сердцем овладела, слабость противная тело окутала, а в голову жар ударил такой, будто изволит кто добычу жарить на коже её светлой!
— Благодарю, Саша, — отставляет чашку. — Но боле я не голодна.
Уезжать нужно, да как можно скорее, пока поветрие моровое на столицу не пошло. Она не знает, болеет ли сама, тем более не смеет судить об опасности своей, а всё же спокойнее ей будет, коли дома хворь пережидать придётся.
— Выглядите взволнованной, — замечает, взглядом наставницу смеряет. — Вы чем-то обеспокоены?
Ничего-то не скроешь, Саша, от глаз твоих внимательных! Лучше бы ты так за войсками да гвардейцами приглядывал, как за самочувствием её. Шибко в последнее время сильно интерес твой возрос, ей впору и подумать, будто из злого умысла ты беспокоишься. А может, и не беспокоишься вовсе, а момента выжидаешь!
— Мария Юрьевна?
А ещё, Саша, ты слишком настойчивый, и эта твоя настойчивость временами не просто сбивает с мыслей, но и знатно злит! Негоже даму вечно присутствием своим развлекать — уж тебе ли не знать, что от слишком часто проявляющего себя общества иногда случается смертельно уставать?
— Ничего особенного. Однако скажу всё же, что сегодня отбываю в Москву.
— В самом деле? — растерянно. — Отчего же такая спешка? Мне думалось, Вы с визитом задержитесь ещё минимум с неделю, не меньше…
Помолчал. Взгляда с неё не сводит, выяснить пытаясь, что пробудило в ней непримиримое желание покинуть столицу.
— Мною сделана Вам какая обида?
Ох, ну и с чего ты это только взял?! Уж тебе ли как человеку, знакомому с ней длительное время, не знать, что в мыслях она подобных речей держать не смела поныне и впредь не посмеет? Что за бестактность?!
— Коли было бы так, здесь бы с тобою сидеть я не изволила, — хмуро отрезает Московская.
Злиться на него сил было мало. Одного хотелось: домой поскорее, мор переждать до лучших времен. А уж вернуться она всегда успеет, тем более что Саша сам говорил, дескать, ждут её как гостью почетную при дворе всегда, когда только душа её желание изъявит присутствием своим порадовать.
— И мысли подобные тебе пора из головы гнать, — наставляет. — На таковые изъявления я и сама обидеться могу, ибо знаешь ты, что за подобные речи оказаться впору у меня в немилости.
— Прошу простить, Мария Юрьевна, — виновато, глазами хлопая. — А всё же извольте сообщить причину…
— Дурно мне, Саша! — руки в бока упирает, губки поджимая. Заладил, тоже, сказано и будет! — И лучше, если хворь пережду я у себя. Посему изволь любопытство поумерить — не всегда оно благим делом оборачивается, — да распорядись карету подать.
Глаза отвела, ловя лазурным блеском Москву.
Бедняжка лежала возле небольшой софы, пустым взглядом смотря вдаль. Сил не хватило подняться — упала там, где мор застал. Домой, домой скорее надо, не хватало и ей самой упасть, где не попадёт, кто ж потом её до покоев провожать будет?
— Чем быстрее в Москве мы окажемся, тем лучше для столицы, — Романову взгляд возвращая. — И лучше, Саша, ты ко мне не подходи. Кто знает — быть может, опасна я для тебя, и сам захворать можешь. А мне такового не надо.
— Право слово, бросьте…
— Не брошу, Саша. Ты хотя из юности выходишь, а всё же я перед Государыней головою своею за твою сохранность отвечаю, — вздыхая, руки на груди складывает. — Так что изволь столицей быть славной и распорядись о карете. Коли тебя таковое не затруднит.
К концу недели вовсе стало плохо.
Едва карета остановилась, перед глазами предстала жуткая картина.
Люди брели в сплошном беспамятстве, не узнавая, казалось, самих себя — опустошенный, отрешенный взгляд, напрочь лишенный чувства осознанности и принадлежности к земному существованию. Кругом невыносимый запах мёртвых тел, кто-то падал прямо на месте — ни звука, ни боли, — словно спит, а всё же после падения ни шелохнется, ни подымется: замертво. Над городом купол чёрный от пожаров тел сожженных звенит, в голову жар бьёт, слабость кости ломит, сердце изнутри бьётся, ломая ребра, воздуха не хватает, дышать хочется, а выходит тяжело совсем.
Наряду с людьми, бродили, как неприкаянные,
Яуза, Неглинка и Москва.
Рыженькая устало брела по улицам, едва переставляя ослабшие лапки. Что-то протяжно мяукала, то и дело вскидывая мордочку к небу, словно искала кого-то, кто сумел бы мор из вод её отогнать да исцелить, дабы не ходить ей измученной, и не дрожали лапки в боли колкой.
Чёрная же, как смоль, словно обезумела. Бегала, металась, на людей бросаясь. Старалась накинуться, прыгнуть и клычками впиться — почувствуйте, дескать, каково душеньке её приходится, помучайтесь! Неоткуда знать вам, простым зевакам, каково это — воды отправленные иметь да от мора изнутри сгорать, в болевой агонии стонать, не в силах утихомирить творящийся внутри ад, пока последний из вас здоровым ходить не станет…
Марии хочется их забрать, на руки взять да успокоить.
Но даже она не в силах что-то предпринять. В голову противно бьёт жаром, боль пронзает тело, руки жжёт. Глаза застилает слезливая пелена, точки чёрные бегают, как неугомонные, мешая разглядеть снующие бесноватые силуэты вокруг.
Рядом протяжно завыла Москва. Совсем плохо ей, бедной — кричит, как чумовая, выгибается… Жутко. Не видела она никогда, чтобы так любимице больно было — та привыкла обычно помалкивать, а раны зализывать вдали от людских глаз, дабы лишнего внимания не накликать, а теперь обеим мучиться приходится, обессиленно власти хвори отдаваясь.
Вспышка яркая перед глазами разрывается. Ноги подкашиваются, не в силах и без того тело лёгкое держать. Последний проблеск сознания оставляет яркую картинку: к ней из сил последних бредет белоснежная её любимица. Дойдя, обессиленно ложится рядом, оставаясь без чувств.
Буря страшная воет. Сносит кресты с церквей и соборов, золото куполов под громовыми раскатами чернотою смертельной окрашиваются. Всюду крики, стоны, мольбы о помощи.
Река бурная о самый берег бьётся, стремясь излиться, поглотить всё живое, что на пути её встанет. Шпиль крепости высокой кровью истекает, небо алым пламенем горит, и солнце — чернильное, тёмное, лучи ядовитые тянет к выжженной земле.
Пламя багровое ввысь поднимается, и горят в нём церкви, монастыри и соборы. Дворец великий двери распахивает, и море людей оттуда тотчас выливается, падая, крича, от ужаса задыхаясь. Окна расписные отворяются, и кровь сочится по стенам. Слышится залп, и грохот в уши бьёт, земля содрогается, и падают знамена имперские.
Грозный силуэт Петра мрачным светом озаряется, рукой он взмахивает, и сотни воронов летят, окутывая чёрный город своим зловещим истошным воем.
Всё смолкает.
Тихо. Ни звука.
Лишь лёгкий шелест, плеск воды.
И тотчас крик протяжный раздаётся — а голос знакомый, родной силуэт. Силуэт кого-то близкого, лица не разглядеть. Лишь видно, как руками глаза закрыты, а по щекам кровь стекает, дрожащие пальцы в самое горло впиваются, и вопль — нечеловеческий [1].
Мария в ужасе распахивает глаза. Обнаружив себя в собственной постели, на которой в порыве страха произвольно умудрилась сесть, тотчас обессиленно роняет голову на мягкую подушку.
— Мария Юрьевна, Вы очнулись!
Взгляд перевести не имеется сил. Знакомый голос, да токмо разглядеть никого она не в силах. Глаза будто пеленой затянуло, сквозь которую и пальцев собственных не видно.
По улицам её смерть гуляет. И каждая унесенная жизнь — удар ножом по сердцу.
— Похоже было, будто у Вас припадок, — настойчиво продолжает голос. — Думалось, лекарей срочно созывать надо…
— Сама справлюсь…
Удумал, тоже — лекарей. Что лекари эти в природе городской мыслят? Мыслят разве что-то? Куда уж им. Они за своих-то иной раз ручаться боятся, когда дело касается хвори, под стать той, что сейчас по улицам расхаживает, посему негоже им на города замахиваться.
Оставьте города, сами справятся — себя от мора спасайте, ибо вы и есть сила жизненная…
— Вам письмо. Из столицы… Изволите велить прочесть?
Письмо, ещё и из столицы. Ну, конечно…
И как она не догадалась только, что Саша с ума сходить от переживаний станет, не в силах больше ждать вестей? Не удивится даже, если, героем себя вообразив, решился в Первопрестольную ехать и собственноручно положение спасать, а ещё хуже — её пытаться во дворец забрать, желая от хвори уберечь.
Глупенький… Дворец твой от мора её не спасёт, и болеть она будет, покуда хоть одна душа живая хворь в себе носит. А тебя уберечь — её долг, как твой —Отечество хранить, во славу и величие его Османов прогоняя от границ державы православной.
Оставь её.
Сама она справится.
Разум до конца связи с реальностью почувствовать не в силах, и она бессвязно шепчет на выдохе:
— Читай…
«Любезнейшая Мария Юрьевна,
Пишу Вам сие письмо в глубоком прискорбии: мною получено известие о страшном моровом поветрии, что обрушилось на Ваш город. Мне не в силах находиться в столице, зная, какое горе сейчас Вам приходится переживать, однако не смею ослушаться Вашего наставления и стану дожидаться вестей об улучшениях…»
Наставления? Тебе впору считать это и наказом материнским, коли меры предосторожности для тебя выглядят под стать комендантским указам в казематах Петропавловской крепости.
«Я польщен Вашим мужеством и героизмом, с которыми Вы повелели закрыть границы города, дабы избежать проникновения смертоносной болезни в столицу, однако осмелюсь всё же высказать своё недовольство: мною не было получено ни единой вести от Вас за все те три недели, что в городе бушует несчастье!»
Три недели?.. Какие ещё три недели, Саша?
Неужто она в бессознательных метаниях провела всё это время? И как тогда умудрялась распоряжения давать да указы?
Ежели это всё Пётр Дмитрич, то ей впору начать искренне им восхищаться. Руководить городом — одно дело, а вот с Сашей переписку вести, зная о его остром чувстве справедливости, кое ещё ни разу до добра его не доводило —
сродни героизму.
«Вы обмолвились, что головою пред Государыней отвечаете за мою безопасность, однако мне не дали проронить ни слова. Спешу заверить: ответ перед Её Величеством суждено нести и мне — своею совестью…»
Совесть? Брось, Саша, судя по твоим пылким речам, она покинула тебя задолго до сего момента, когда изволил ты душевные стенания на бумаге исписать.
«Уповаю на Вашу мудрость и благосклонность в моём отношении и смелюсь просить: напишите мне. Известите об обстановке в городе и Вашем самочувствии. Жизнь в неведении относительно здоровья дражайшего моего друга и наставника является для меня мукой.
Искренне Ваш,
Князь Р.»
Уповать на мудрость и благосклонность — смело и очень впечатлительно. Пожалуй, и правда стоит распорядиться об ответном письме.
Описывать в красках происходящее в городе она не будет — не осведомлена сама, — а уж о самочувствии кратко упомянуть стоит, коли так уж просит юная столица. Быть может, и про видение своё ему рассказать…
Золотая крепость, дворец, набережные и город под черным куполом. Знакомый силуэт и раздирающий душу крик.
Что бы могло это значить? Видение? Сон? Дурное предзнаменование?
Знать ей было не дано. Да только слишком уж знакомыми очертания увиденного казались.
Уж не его ли город задыхался в крови, омываемый жестокой рекой? И не был ли тот силуэт — его собственным?
В крови, закрыв лицо дрожащими руками, и раздирающий душу крик… Ужель ждёт его подобная судьба?
Сердце удар пропускает.
Слова, сказанные однажды обезумевшей девой, про кровавый конец династии, теперь казались страшным пророчеством. Уж не крах ли всего предрекала она Романовым, окрестив венценосной династией?
Верить хотелось, что сие неправда. А всё же верилось с трудом.