
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Мирону хочется Славу успокоить, сказать, что всё будет хорошо, хочется. Мирон не говорит.
ау! в котором Соня не просто одна из личностей, да и не личность вовсе; она самая главная из всех.
Посвящение
Анна Андреевна, это вам)
Часть 1
14 ноября 2020, 09:44
Слава расплескивает кофе — у него дрожат руки, а ног он и вовсе не чувствует. Кофе растекается по столешнице ровным, коричневым слоем отчаянья и нервозности; капает на пол, проходится по дверце — и оставляет уродские следы.
Слава их даже не вытирает.
— Прости, — он шепчет, действительно шепчет Мирону едва слышное извинение, и Мирон едва его слышит.
Мирон улыбается грустно, берёт Славу за руку — аккуратно берёт, словно он ребёнок маленький, за стол усаживает, наливает яблочный сок — Славе больше по душе апельсиновый, Мирону тоже, но его нет.
И молча убирает всё сам.
Мирон убирается тщательно. Молча — вытирает бумажными полотенцами столешницу, выкидывает в мусорное ведро мокрые тёмные комки; приносит половую тряпку, вытирает пол, следя за тем, чтобы никаких следов не осталось.
Славе на автомате хочется пошутить про то, что Мирон, оказывается, убираться умеет; рот у Славы открываться отказывается, шутить — язык приклеивается к гортани чувством горечи; оно наполняет его рот, забивается в каждый миллиметр между зубов, щёк.
Слава после вчерашнего отойти не может никак.
Ему хочется то ли выпить, то ли вздернуться на люстре, висящей прямо под потолком их больничной квартиры с такими же больничными белыми стенами; и задохнуться, расщепившись на миллиарды атомов.
Чтобы Мирон не видел его тела, чтобы Мирону не было
больно.
Тем временем — временем, как все следы от ножа на столе оказываются пересчитаны раз тринадцать, а тошнота в горле принимает совсем уж угрожающие масштабы — Славе кажется, весь вчерашний ужин — пицца, сок и водка, — окажутся на полу.
Он старается не дышать.
— Пойдём, — мягко говорит Мирон, закончив с уборкой, а потом берёт Славу за руку — как когда Слава впервые переступил порог квартиры Мирона и стал его — Мирона — Славой — заботливо, неестественно бережно для человека в тридцать, сжимает, будто хочет спрятать его руку в своей, сберечь, но Славина рука больше по размерам.
Мирон ведёт его в комнату, сажает на кровать — Слава даже не сопротивляется, становится послушным, как кукла, — и это Мирона пугает.
Слава забирается на кровать — в самый центр садится, подбирая ноги — те с лёгкостью достают до подбородка; с краёв свисает простынь — белая, как снег в Нарнии в первую — самую первую за сто лет — зиму; у них одинаковый комплект постельного, незаправленный белый пододеяльник мнётся под его весом бумажной салфеткой, а Слава сидит, уткнувшись подбородком в колени, и смотрит на измятую ткань.
Мирон садится на кровать — и Слава вздрагивает, — так вздрагивают от удара или хлопка — так вздрагивают от страха, что ползёт змеей вдоль позвоночника, и может укусить в любой момент.
Мирону хочется Славу успокоить, сказать, что всё будет хорошо, хочется. Мирон не говорит.
Он садится напротив — Слава смотрит на изломы, созданные его телом, — по-турецки скрещивает ноги, касается большим пальцем — единственным из ладони, на котором нет ни единой капли чернил — остальные четыре сгибает; Слава любуется.
— Слав? — полушёпотом зовёт Мирон, всматриваясь в лицо; болезненно-худое, с залёгшими синяками (Мирон не уверен, что Слава был чист вчера, да и позавчера, если честно, тоже), синей сеточкой вместо здоровых век и отчётливо видные скулы — ещё совсем недавно на их месте были мягкие щёчки.
Слава поднимает голову, смотрит затравленно — смотрит прямо Мирону в глаза; Мирон сглатывает.
Ему, блять, страшно; страх животный, дикий; страх сидит на плече чёрным голодным вороном.
Мирон тянет руку к Славе — поднимает и держит, ждёт — Слава меняет положение, и тоже садится по-турецки — Мирон касается его ладони; медленно гладит длинные пальцы с чётко прослеживающимися венами.
— Я рядом.
Слава рассеянно кивает. Знает.
— Это из-за позавчерашнего, да? — Мирон говорит тихо, вполголоса; вчера Слава куда-то ушёл — трезвый, растерянный только, рассеянный — прямо как сейчас — тогда боли было меньше; вернулся этой ночью, пьяный, кажется, принявший что-то. А утром расплескал кофе — Мирон уверен: даже если он и принимал, дело отнюдь не в траве.
Слава молчит; молчание тянется дешевой жвачкой — она лопается и рвётся в некоторых местах, как лопается его, Славина, уверенность в том, что всё будет хорошо и на этот раз; Слава бросал употреблять — Мирон был рядом, Мирон мучился от сменяющих друг друга фаз, невозможности поспать (Слава до сих пор вспоминает тот маниакальный эпизод с содроганием) и прочими последствиями — Слава помогал и поддерживал.
— Отчасти.
Мирон берёт руками руки Славы — сжимает в поддерживающем жесте; гладит запястья большими пальцами — яркие синие, как однотонная гирлянда, вены проступают пугающе отчётливо — одна из его особенностей.
Слава молчит; сказать — признаться — не страшно, слова — безобидные по своей сути, набор букв, тридцать три знака в алфавите, сотни тысяч слов как следствие — и ещё больше различных реакций на эти самые буквы, сложенные в определённом — необходимом в данном случае — порядке.
Слава боится реакции; Слава боится разочарования на обеспокоенном, но таком родном за почти три года лице, боится брезгливости, непонимания.
Славу начинает трясти — потряхивает, как перед смертной казнью — мелкой дрожью, камешками, улетающими в воду безвозвратно; безвозвратно Слава может потерять Мирона — его Мирона.
Слава боится разочарования, ядовитого — выжимка наикачественейшего яда из возможных в максимальной концентрации — и окончательного.
Слава не боится без Мирона остаться.
Слава боится — Мирон перестанет его любить.
Слава знает: честность Мирон всегда ценил больше всего, как и он сам; Слава думает, из-за этой самой честности — болезненной до каждой буквы, звука, слова и жеста — Мирон в нём — в человеке, которого любил, о котором заботился — может разочароваться.
Слава выдыхает — так тихо и глубоко, как только может и говорит:
— Я девочка.
Два слова, восемь букв и одно желание: исчезнуть, исчезнуть, испариться, пропасть; Слава зажмуривается мысленно и также мысленно просит, молится: не бей.
Не бей, пожалуйста, не бей.
Славе кажется, он притворялся всё это время — врал, глядя в глаза каждый чёртов день, три года суммарно врал: врал, что всё хорошо, врал, что всё, сука, в порядке. Любил и врал, врал и любил, один хер разницы никакой, но факт фактом: Слава Мирону врал.
А Мирон… Мирон смотрит на него странно как-то — Слава для себя это не идентифицирует, — даже подумать страшно, представить боязно; где вещи его — Мирон сам знает, найдёт, Слава поможет, с него не станется — соберёт, может сложить красиво, бутербродиков там в дорогу сделать: как ты любишь, Мироша, с колбасой и сыром. Только вряд ли Мирон из его рук даже воду пить будет — открестится скорее, как от прокажённного, больного, — и скорее умрёт и губы его навсегда засохнут, чем у Славы из рук.
Мирон смотрит, а потом улыбается. улыбается. Слава клянётся — он со вчерашнего вечера ни-ни — ни водки, ни пива, а про наркотики и говорить нечего, — но Мирон всё ещё у л ы б а е т с я.
Слава думает: ему что-то подмешали.
Мирон не может улыбаться; или это истерическое? защитная реакция психики, вся хуйня?
Мирон смотрит на него — с умилением, с умилением, которое Слава ни за что и никогда не перепутает — и умиление это, как вата сахарная, воздушная и сладкая, вкусная донельзя. Запретная.
Слава не понимает.
— Сонечка, да?
С о н е ч к а , д а.
Ебануться.
Вкрадчиво, мягко, почти что нежно.
Нежно, сука. Н е ж н о.
У Славы в ушах шумит собственная кровь, как бьётся о скалы океан — преграду — его тело, и сердце стучит неистово — раз в пару секунд Слава слышит стук — глухой набат где-то под рёбрами.
Молчит. Кивает только — коротко, рассеянно.
— Слав, — зовёт Мирон. Он его после такого ещё и по имени называет, Господи Боже, срань Господня, за что? Вот просто — почему?
Не противно? Ему, блять, серьёзно не противно? На кровати с ним на одной сидеть — на чистом, недавно поменянном белье, — же знает, чем они на кровати на этой самой занимались — последний раз дня четыре назад вроде, если Слава, конечно, правильно помнит — не может не знать, не помнить не может.
— Тебе не противно?
Без усмешки привычной, отстранённо — из другой комнаты или вообще с балкона, из другого мира, сотканного из сомнений, как из грязной, изваленной в дорожной пыли, ткани.
Боясь услышать ответ.
— Посмотри на меня, — просит тихо, в глаза заглянуть пытается — Слава голову от страха и стыда вниз опустил, — пальцы его в руки свои берёт, как будто всё ещё спрятать, защитить, хочет, как будто
всё ещё любит.
Как будто его всё ещё м о ж н о любить.
Славе в руках его целиком бы спрятаться, сжаться до размеров какой-нибудь Дюймовочки, а не пальцы закрывать.
— Слава, пожалуйста.
Он смотрит. Не хочет — вообще не хочет, но — смотрит.
Возможно, в последний раз на него, любовь всей своей жизни (нет, он не пересмотрел мелодрам, просто привык называть всё как есть), последний раз — видит побритую под ноль голову, нос огромный этот, и вместе с тем прекрасный настолько же, насколько и огромный, губы, пухлые, как розовые маршмеллоу — мягкие, какие же они мягкие; руки, татуировками забитые — со смыслом, с идеей, задумкой определённой, не под копирку — индивидуальные — почти все — кроме парных нескольких.
Слава Мирона разлюбить уже не сможет — и это также твёрдо, как и его трансгендерность.
У Мирона на губах, во взгляде всё ещё теплится улыбка — Слава не готов дать ей названия.
— Я люблю тебя, а Славу или Соню мне разницы нет. Это всё равно ты, — говорит, будто ребёнку объясняет, — расставляя акценты — «люблю», «разницы нет», «ты» — Слава на этих словах останавливается, в голове их прокручивает, повторяет про себя.
Пытается понять.
Запомнить.
Поверить.
Слава для Мирона сейчас и есть ребёнок — запутавшийся, боязливый, напуганный ребёнок, которому тридцать годиков как, вообще-то, а по ощущениям и по виду внешнему, — лет десять, тринадцать — уже с одолжением, с натяжкой.
Слава для Мирона ребёнок, которому он просто обязан помочь распутаться обратно и перестать — окончательно перестать, без всякий условий, условностей, сослагательных наклонений и прочего — его, Мирона, бояться.
— Ты из-за этого такой был, да? — Мирон не уточняет — Слава знает и так: рассеянный, разбитый, с болью — громадной внутренней болью, и целым списком различных страхов.
— Я… — Слава втягивает губу, облизывя, — да. Я был на комиссии. Они дали добро на переход, но один из них сказал мне, что если у меня есть человек, который меня любит, то он бросит, потому что такой урод никому не нужен, — глаза отводит стыдливо, руки высвободить пытается, будто убеждаясь в тех словах.
— Мне урод и не нужен, Слав, — Мирон видит появляющиеся слезы в уголках глаз, едва дрожащие губы, — Но ты — не урод. И никогда им не был.
Мирон кладёт руку на волосы и треплет их, массирует у самого затылка; ласка, самая первая и до одури знакомая, искренняя; секундный порыв, ставший одним из любимых.
Слава жмурится, подставляясь. Ему кажется, это сон.
Мирон видит, как дрожат веки — не от наслаждения, — от страха, оставшегося, как крупинки соли на свежей ране.
У Мирона напротив глаза добрые-добрые, с сеточкой мимических морщин — трещинки, которые разглядеть можно, вглядываясь пристально, рассматривая; Славе кажется, он падает сам не зная, куда.
— Когда ты понял это? — Мирон говорит всё также мягко, будто другие интонации и вовсе разом исчезли из его голоса.
Слава наблюдает — выискивает там, где-то в самой-самой глубине какой-то скрытый смысл, подвох, разочарование. Выискивает что-то. Мирон наблюдает за плечами, заломившимися до предела — такое бывает, ожидаемо, от сильного-сильного стресса, нервного до опасных последствий в будущем: периодической боли костей и мышц, например.
Не находит.
Ничего, кроме принятия.
Слава падает.
Мирон его обнимает, прижимая к себе, скрещивает руки за спиной; тепло пробирается через футболку — как спиной — на сухие огромные нагретые камни лечь — согревает изнутри, расползаясь.
Мирон его ловит.
Слава обнимает тоже — и думает, что этого могло не быть.
Кладёт голову в изгиб шеи, прячет лицо. Мирон пахнет… Мироном — и это самое верное определение, — Мирон пахнет самим собой и совсем немного мятным гелем для душа.
Мирон гладит его по спине, проходит пальцами по шее; мне жаль, что ты так мучался, думает Мирон.
Слава рассказывает. О детстве, о том, что понял-то он примерно лет в шесть, а когда попытался сказать, что он, дескать, не Слава вовсе — он Соня; это имя уже тогда было его, единственным настоящим и верным, на самом-то деле — отец посмотрел странно, с недоверием, непониманием, а потом Слава услышал, как за закрытой дверью на кухне он маме сказал: «Он что, этот, что ли?» Кто «этот» Слава не понял — «этим» мог быть кто угодно, но презрения в голосе было столько, что он понял: не скажет. Он об этом больше никому не скажет. Слава замолчал, затаился на двадцать с лишним лет — смотрел на девушек с грудью, макияжем, в платьях, юбках, да даже без — в футболке и джинсах (это всё равно были д е в у ш к и) и понимал, что завидует. Собственное тело — ровная грудная клетка, короткая, — типичная мальчишеская стрижка и ещё много, много чего — вызывали отвращение.
Хотелось вылезти. Хотелось содрать с себя кожу, перестать вздрагивать от собственного имени, забивать эпителием пространство под ногтями — красные полосы лишь малая часть; хотелось купить лифчик и пихать туда вату, чтобы почувствовать, каково это — иметь грудь, посмотреть — улыбнуться и понять, что в те, именно те редкие моменты зеркало не враг, — оно показывает правду.
Оно показывает Соню.
Соня Мармеладова появилась как постирония, как желание постоянной ебаназии, как шанс не казаться странной — Соня Мармеладова появилась как одна из личностей, хотя на самом деле она и есть самая главная из них.
Девушка. Дочь. Сестра. Жена. Соня жена. Соня девочка, посылающая на хуй резче любого парня, показывающая фак длинным средним пальцем, поднятым вверх; Соня не дерзкая как парень, Соня дерзкая как девчонка. Соня девчонка.
Соня девочка, которой хочется выбраться.
— Я не ненавижу своё тело так сильно, как раньше, потому что ты любишь его и я люблю твоё, — немного неразборчиво, в шею, в кожу, обжигая губами, прижатыми вплотную. — Но оно не моё.
— Ты хотел бы сделать полный переход? — спрашивает Мирон, и чувствует, как спина деревенеет под руками — Слава напрягается. Мирон продолжает поглаживать, успокаивая.
— Да.
— Хорошо.
Спина под пальцами перестает походить на натянутую стальную струну.
— Мир? — Слава отстраняется, садясь так, чтобы смотреть в лицо; Мирон не убирает руку.
— Мм?
— Я думал, ты меня из дома выгонишь. Ну, или сам уйдёшь, — Слава смущается — румянец проступает на щеках тем, который продаётся в косметических магазинах — и смущение это искреннее, родное; Мирону хочется провести по щекам, чтобы понять: этот румянец не останется яркими блёстками на пальцах.
Славе стыдно, что он так про Мирона думал.
— Если только за всякими женскими штучками, — делает акцент на слово «женскими» и смеётся, но Слава знает: не над ним, над ситуацией.
Слава знает: Мирон принял её.
— Я думал, — продолжает Мирон и Слава чувствует, что у него ещё остались вопросы, и это нормально; Слава больше не боится вопросов, не боится реакции, не боится реакции Мирона, — что становился более открытым в постели и вообще, когда я назвал тебя Соней, как и ты называл меня Оксаной, потому что это как игра. Нам обоим было в кайф.
Мирон говорил «Сонечка», и Слава ластился к рукам, — шире разводил свои длинные ноги, брал глубже обычного, — слезы выступали на глазах прозрачными каплями, собираясь в уголках, нижнее веко краснело:
— Аккуратнее, Сонечка, — с тревогой просил Мирон, опасаясь за Славино-Сонино горло, но Слава поднимал на него злобно-недовольные глаза — посылал туда, где находился сам одним только взглядом.
И насаживался глубже.
— Хорошая девочка, Сонечка, хорошая девочка, — хрипло хвалил Мирон и гладил по голове, по мягким-мягким, шёлковым волосам — такой же шёлковой была и Соня, таким же был и Слава; поддавался чуть вперёд, утыкаясь лбом в ладонь, выпрашивая не только словесную — ещё и тактильную — похвалу, признание, ласку.
Стараясь быть хорошей девочкой.
Потом Мирон целовал хорошей девочке её алые от трения об пол коленки, — так, чтобы слюней желательно не было вообще.
Сонечка хлопала ресницами и улыбалась блаженно-счастливо.
Слава на слова Мирона усмехается добро.
— Мне называть тебя Соней? — Мирон вскидывает брови, и в его голосе нет ни насмешки, ни грусти, ничего, кроме интереса.
— Нет, пока нет. Мы запутаемся так, я думаю. Ну, кроме моментов, когда я буду вести себя так, — отвечает Слава, он расслаблен и открыт, видит Мирон; открытый, мягкий и податливый, на лице ни тени тех эмоций, что ещё несколько часов назад приклеились намертво: чем-то, что сильнее клея, лицо Славы — каменное, со страхом и холодом, — казалось, мелкий ледяной дождь — или крошечные брызги из Финского, — взметнулись вверх и внезапно — в первую очередь для него самого — приземлились на кожу.
Лицо застыло в гримасе, как будто из него сделали маску, а потом нацепили обратно.
— Какую грудь ты себе хочешь? — этот вопрос аккурат возвращает их в начало второй — тяжёлой — части разговора: Мирон хочет узнать как можно больше, Мирон Славу таким образом поддерживает.
— Не большую точно, — Слава отводит взгляд в сторону, Мирон видит, что он уходит в себя, думает, представляет; лицо становится отстранённо-задумчивым; Слава такой, когда думает над новым треком, вспоминает период в истории, который хочется упомянуть — смотрит чуть вверх — куда-то между стеной и потолком, может, даже на сам изгиб, на гипсокартон, — размер второй, ну, третий, может.
Мирон кивает одобрительно. Славе очень хочется его поцеловать, чтобы губами к губам, прижаться счастливо, выплеснуть эмоции. Хочется.
Слава спрашивает:
— Ты как думаешь?
Мирон вскидывает брови в притворном удивлении — не то, чтобы он в тридцать пять оценивал людей по внешности — внешность ведь лишь данность, выбранная рандомно, неподвластная случайность Изначально, по крайней мере, точно. А Слава спрашивает — и этот вопрос звучит буквально как то, что Славе в а ж н о его мнение и он хочет быть с ним. Очень и очень долго как минимум.
— Я согласен с тобой, Слав.
Слава смотрит на него снова этим своим неверящим, — счастливым теперь! — взглядом; у него глаза светятся, как обои по ночам в специальных, горящих по ночам брызгах. Хаотичных каплях и очень от этого красивых.
Мирон улыбается, и теперь Слава точно знает: эта настоящая, искренняя улыбка.
— Чего ты ещё хочешь? — спрашивает Мирон и Слава решает: будь что будет. Слава думает: самое страшное уже позади.
— Косметику хочу, много, — говорит восторженно, вперёд поддаётся, опираясь руками Мирону на колени, и глаза у него горят, как в детстве от согласия купить сырок.
Взлохматить и без того неопрятные волосы Мирону хочется сильно-сильно.
Мирон шепчет ему:
— Хорошо.
А потом вдруг становится каким-то хитрым: прищуривается загадочно, накрывает его руки своими — просто кладёт и держит, и от этого Славе не тепло даже — ему жарко-жарко, приятно, будто руки не на его же руках лежат, а на сердце, и сердце это в ладонях греют принятием, понимание, любовью. Безусловной и безоговорочной любовью.
— К тому же, — Слава задерживает дыхание, — Если ты совершишь переход, мы сможем пожениться.
Приплыли. Свадьба. Охуеть можно.
Впрочем, Слава уже.
Моргает. Всем своим видом транслируя Мирону красноречивое и однозначное: пиздец. Пиздец, сука. Полный пиздец. Полнейший просто.
Свадьба.
Костюм, кольца и… платье. Господи.
— Мирон… — шепчет шокировано, последнее слова повторяя мысленно.
А Мирон смотрит на него и света в его глазах больше, чем Слава за всю свою жизнь видел. И куда больше, чем мог представить, вообразить (а воображение у Славы, надо признать, ещё как развито).
Мирон напротив ему умиляется (теперь Слава не боится это признать) и взглядом спрашивает «что?»
Слава молчит. Что сказать — не знает. Ему нечего. Совсем-совсем.
Он просто смотрит.
Мирон Славу целует.
Мирон целует Славу, зная, что внутри — Соня.
Мирон целует их обоих.