Введи меня во искушение

Царь Иван Грозный Толстой Алексей «Князь Серебряный» Иван Грозный Иван Грозный. Сказ второй: Боярский заговор
Слэш
Завершён
NC-17
Введи меня во искушение
автор
Описание
На улице ничто не нарушало природных звуков. Даже легкие шаги государя и Феди были чем-то естественным. Будто два волка совершали позднюю охоту, сливаясь с ночью. Они не разговаривали, не перешептывались. Двигались, подгоняемые разгоняющим кровь ощущением предвкушения.
Примечания
Что-то приятное, чтобы жизнь малиной показалась.
Посвящение
Рыбкам и mon amie française вечное спасибо за поддержку и вдохновение

Часть 1

— Ваня, Ванечка, Иван, Подойди к калиточке! На мне новый сарафан – Шелковые ниточки! У Феди был голос, услышав который один раз, не забудешь уже никогда. Вокруг сильного, глубокого мужского тембра вились ноты надрывные, ласковые, певучие, с совершенно девичьим задором. Потому все знали, кто прятал свежесть молодых щек под личиной, запевал потешные частушки и чеканил каблуками сапог легкий шаг беспечного танца. Но не смел никто против забавы царя высказываться. Повадился как-то государь кравчего своего рядить в бабьи одежи и заставлять потешать народ, на пир собравшийся. Да и действительно смешно это было. Федька не считал шутовство свое унизительным и вел себя так непринужденно, будто бы тайно упивался минутами этими. Поначалу, однако, стеснялся и надевал летник на свои мужские кафтан и портки, но смелел, смелел и дошел ныне до того, что только исподнее разделяло его гладкое, бледное тело с дорогой жемчужно-розовой тафтой. В левой его руке была маска, преувеличенно и комично изображавшая женское лицо. Она была украшена богато, по царскому заказу. Красками фряжскими были нарисованы соболиные брови, алые губы, над прорезями для глаз тонкой кистью выведены густые ресницы, красные круги на щеках чуть ли не солнцами отливали в свечном свете. К личине крепились косы из состриженной конской гривы, в которые были вплетены золотые ленты. Венец водрузили такой, что любая царевишна не отказалась бы примерить. Золото, халцедоны, жемчуга, повязка из алтабаса, расшитая мелкими рубинами, создавали единую композицию, показывающую богатство и искусное мастерство бриллиантщиков. На место, где у живых девиц были уши, крепились серьги тонкого золотого плетения с вкраплениями густо-зеленых змеевиков. Да и сарафан был далеко не простой. Тафта нежнейшая, ласкающая тело при каждом движении, рукава были из полупрозрачного голубоватого ситца. По подолу пущена золоченая басма, воротник шит теми же жемчужинами, что матово переливались на венце. Наряд весь блестел, играл оттенками, был произведением искусства, но безбожно скрывал Федорову красоту. Если бы этот юноша вышел в самой обычной косоворотке и с самым простым украшением вроде цветочного венка, то был бы воспет придворными венецианцами, как Антиной земли русской. Воистину молодой Басманов обладал красотой не славянской и будто даже от не мира сего. Если бы кому-нибудь пришлось долго рассматривать Федора, то зритель в итоге бы сошел с ума, пытаясь понять, как в на первый взгляд ангельских чертах скрывается столько дьявольского. Самое видное место всегда таит больше всего тайн – этим выражением точнее всего описывалась внешность синеглазого красавца.  Адриан всея Руси, в день тот именины справлявший, был покоен и светел. Восседал на троне своем, прикрываемый золотыми крылами двуглавого орла, в одежды царские торжественные облаченный. По мере пира, правда, снимал их, ибо всякому человеку, какого угодно рода-племени жарко в августовское марево. За пляской басмановской наблюдал уже в мягкой льняной рубахе цвета морской пены, с шитыми золотом лилиями, и той же ткани портах широких, оттенком грозовое небо напоминавших. Уступила любовь к нарядам жаре несусветной, но выкрутился Иване – чай не пустовали сундуки с одежами монаршими. И вот наблюдал государь светлейший, как кравчий крутился и пел, да ел крупные сладкие вишни и совсем по-мужицки сплевывал косточки в кулак. Он был в кругу самых близких, опричных из опричных, и кого было стесняться, если Малюта по правую руку точно так же делал. Когда Федька исполнил частушку, зазывающую Ивана посмотреть на новый сарафан, государь в голос рассмеялся. Если позволял себе светлейший царь Иван Васильевич улыбку широкую и искреннюю, то была это улыбка красивого мужчины, у которого только начинали углубляться морщины, заложенные прожитыми тридцатью шестью годами. Тонкие губы раскрывались и обнажали ровные зубы, из которых отсутствовало лишь несколько в глубине рта. Скулы подбирались и даже окрашивались легким румянцем августейшего смущения. А в душе развеивался морок дум и тягот, и начинало блестеть что-то молодое и яркое. С трудом можно было узнать царя вечно строгого, задумчивого и готового вспылить на пустом месте. Вечор сам себе государь наказывал хоть одни в жизни именины справить весело, размашисто и самому по-настоящему разгуляться, на то воля его, и никто супротив желания сего не пойдет. Заключил договор с самим собой и потом так удачно вечером подкараулил в пустой галерее Федора. По обыкновению за рукав схватил, в угол уволок, к стене прижал и начал нацеловывать губки червленные, лицо с кожей мягкой и видом сладким. Не мог с собой ничего поделать – желалось ему мальчишку. Басманов когда-то боялся да токмо смирно стоял, невпопад отвечая, а потом будто тоже что-то шевельнулось и кольнуло внутри. И уже давно сам стал рот открывать, языки сплетать, охать тихонечко и ногой за царево бедро хвататься. Почти с самого появления юноши при дворе стали о нем всякое шептать. Что серьги бабьи кудрями прикрывает, что с опричниками молодыми то в бане, то на сене путается и в церковь ходит из-под палки и только когда там бывает сам государь. И по-хорошему должен был Иван Васильевич велеть сечь шельмеца, а он взял да заинтересовался юнцом спесивым. — Василечки, васильки По полю синеют. Я призналася в любви, Только мне не верют! И голосистым, и чудо, каким прехорошеньким во всех смыслах, которые Иван Васильевич уже год исследовал. Начиналось все со взглядов особенно пристальных, а там поцелуи украдкой пошли, шкатулочки эмалевые с сережками, пляски эти. Федька в свою очередь щечками розовел, улыбался до ямочек, страстно целовался, хихикал на ушко да служил верой-правдой в деле великом. Первую общую ночь провели только на третий месяц этой игры в гляделки-лобызалки. Долго государь не решался, думал, как подступиться к юному хрупкому созданию. А создание это оказалось выносливым и порочным чадом, познавшим все любовные хитрости еще в отцовской вотчине. Но все же не мог не отметить Басманов, что близость с царем была особой в своей торжественности и запретности, взаимном желании и не выдерживала сравнений с неприглядными и скомканными якшаньями с елизаровскими девками и молодцами. Федя впервые делал это в постели, впервые излился самым обильным и горячим потоком на пальцы с самыми дорогими перстнями на Руси и впервые захотел остаться до утра. Так что, как бы не было подковано тело, а душа точно именно тогда лишилась девственности. Не могло не удивить, как семнадцатилетний Феденька в восемнадцатилетнего Федора обратился. Казалось, что год ничего не решает, а в случае с Басмановым двенадцать месяцев произвели восхитительную метаморфозу. Еще сильнее силуэтом вытянулся, так, что кожа на кости натянулась, исключив возможные складки. Черты лица заострились, лишились нежных щек-яблочек, что сделало его вид осмысленнее, наглее и отстраненнее от любых проблем, не касающихся благополучия собственного и государева. И ежели желалось посмотреть на мягонького, тающего, как глазурька на прянике Федюшу, то приходилось просить его «покотятничать». А Иван не изменился. Ему что тридцать семь, что тридцать восемь лет – все одно. В волосах редкая седина, во взгляде вселенская усталость, кожа на руках грубая и тонкая, но тело и сила прежние. Хватало его на дела государственные, на войну, на жену молодую и еще более молодого любовника. На себя только с переменным успехом обращал внимания царь, да о том со всей неумелой заботой хлопотал Басманов.  Допев последнюю частушку, Федор отшвырнул на стол маску и явил опричникам свое покрасневшее взмыленное лицо. Он широко улыбался, слушая свист и грохот вокруг себя. Его жаловали, требовали спеть еще. В платье его любили больше, чем в кафтане. А он любил, когда его любили. Поэтому раскланялся в реверансах, как делали заморские послы, посмеялся и взял поднесенную виночерпием чашу. — Гойда! — Гойда!– вторили ему гости. — Долгие лета царю! — Долгие лета царю!  Трапезный зал залился звоном чокающихся чаш, мужским смехом и гонором и трелью гуслей, начавших заливаться еще сильнее. В Слободе летние дни сливались в один, тая смолой душистой и медом приторным. Так душно было, что всюду преследовали запахи цветов и реки. Время шло к восьми часам, но свечей на паникадилах не зажигали – обходились канделябрами на столах, которые создавали празднеству особое настроение закрытости, вседозволенности и абсолютного расслабления. Гости пили вина, хлебный спирт, перевар, множество нехмельных холодных взваров и морсов. От яств столы ломились. Все закуски, вся дичь и все сладости были приготовлены и украшены сверх меры аппетитно и красиво. Румяных поросят, лежащих на шалфее и печеных каштанах, было жалко есть, но ровно до момента, пока на душу не принималась очередная стопка. Сахарные башни хотелось проглотить целиком со всеми леденцовыми витражами и пряничными окнами. Три дня пир готовился и все на славу выдалось. Всякий бы заметил, как искренне счастлив Иван Васильевич был и как усердно старался не показывать этого. Заслуги сии гастрономические принадлежали кравчему и его тщательно подобранным поварам, кухаркам и сластникам. И понеже Федор Алексеевич тесную дружбу с фряжскими гостями водил, привлек по великому случаю на поварню одного тортайо. Алессандро на Русь прибыл с целью изучить местное сахарное искусство, но не мог отказаться от такой чести – руководить приготовлением главного десертного кремля для государя. Вот такими способами, исподтишка, легкими штрихами показывал Басманов все свои трепетные чувства.  Сам же юноша, отплясав, незаметно ускользнул с торжества. Закрыл за собой дверь кованую и чуть не сполз на пол. Хватаясь за косяк, а затем за барельеф настенный, пошел он в темную глубь галереи. Жары Федор не переносил абсолютно, и великим счастьем было для него приложиться к холодному камню. Молодое вроде бы сердце, а замирало в душной клетке, сжималось ежиком и почти отказывалось биться. Уперся локтями в выпуклые лилии Федька и дышать старался, как маменька учила – как можно глубже и медленнее, все внимание на движения груди обращая. Тошнило, а в затылок и виски будто гвозди забивали. Поморщился Басманов, зубы сжал, чтобы слюну обильную сдержать. Ноги тряслись, потому сесть пришлось. Устроился как можно удобнее и взгляд уставший, потерянный сначала устремил на дверь, за которой пир гуляли, а потом в сторону противоположную, туда, где в самом-самом конце, если еще налево повернуть, его опочиваленка была с мягкою постелью и березкой в окне. Сжевать пару горьких листочков не помешало бы – ком противный в глотке убрать. Но дышал Федя, дышал и чувствовал, как отступает мерзкое, пугающее чувство. Смог распрямиться и потянуться, подняв руки вверх и встав на цыпочки. И тут же вздрогнул от неожиданного ощущения прохладной руки на своей горячей шее. Исчезновение кравчего не прошло бесследно, и сам именинник вышел на поиски. Нашлась пропажа быстро, но самому Ивану не хотелось пока возвращаться туда и говорить речь торжественную о благодарности своей опричнине, о единстве Руси великой и том, как он в деле великом уповает на сподвижников своих. Ему хотелось еще немного жизни. А прикосновения к красоте Федора давали самое сильное ощущение, что все вокруг действительно настоящее и живое. Они стояли на достаточном расстоянии от двери в трапезный зал, чтобы слышать приглушенную музыку, но чувствовать себя в полном уединении. — Федора,– с хищным придыханием протянул Грозный, собирая в кулак волосы Басманова и оставляя на влажной коже шеи поцелуй. — Иван!– ахнул юноша, покрываясь мурашками от неожиданного, несущего прохладу действия.   — Иван,– издевательски мягко, снисходительно-ласково подтвердил царь.  Свободная ладонь медленно задирала подол летника, нырнула под него и начала гладить низ живота юноши. Басманов сразу зажмурился и снова схватился за стену. Государь не спешил. Он наслаждался тем, что его мальчик более не носил сарафан поверх тяжелой мужской одежды, и можно было сразу коснуться всего заветного через легкую бельевую ткань. Изящная, но достаточно широкая спина выгнулась, отчего Грозный ощутил, как Федор прижался к нему лопатками и задом. Стоять позади и только догадываться о том, как преобразилось личико с пунцовыми щеками было особенным и волнующим. Крепко сжав бедро растерянного амура и дернув кулаком с сжатыми волосами на себя, Иван уткнулся носом в плечо юноши, которое под сарафаном было окропленно темно-розовыми последствиями подростковых прыщиков. Медленно двигался к шее, вдыхал запах пота, возбуждения и цветов. Несовершенства кожи, собственный запах и неизменное благолепие, страсть через страх делали Федьку основой этого настоящего мира. Был он из мяса, косточек и души какой-никакой – как все. — И что сим государь сказать желает?– с медовостью и дозволенной хитростью в голосе спросил Федя.  Дыхание монарха направилось за ухо Басманова, отчего тощие коленки подкосились. Развернулся Федор и посмотрел на любовника своего, впервые за вечер были так близко друг к другу. Умел таращиться так, что невозможно было угадать: расплачется он, накинется с жаркими поцелуями или вот-вот дух испустит. Смотрел, как прирученный волк. Вроде бы на хозяина, но и за спину взгляд косил. Поначалу опасался государь, что кто-то за спиной его стоит. Потом токмо смекнул, что эдак волчонок заглядывает на волю и жизнь без него. Иван Васильевич любил и ненавидел этот взгляд за то, как очаровывался им из раза в раз. Вроде уже привыкший, но будто по рукам и ногам связывали пронзительно-голубые очи и перед собой на колени ставили. Доносили, что уж на дворе слободском шепчутся, дескать, басмановский отпрыск царя под себя подмял. Отчасти правдой было, ведь слухи не на деревьях растут, а зерно вполне действительное имеют. И если Федька все болтовней и очами в соревновании обольстительном сражался, то Иван, как полагает по статусу, брал жестами широкими и дающими понять, что как не рыпайся, а коли воля будет, то возьмет свое светлейший. Были они в этом похожи друг на друга больше, чем помышляли.  Отвечать на вопрос игривый, Грозный не спешил. Ему нравилась тишина, синяя дымка густых сумерек, окрашивающаяся от стен в сероватый, блеклые звездочки в небе, ярко-оранжевая полоса из-под двери за спиной и сбивчивое дыхание юноши. Мысли блуждать начинали от невольно нарастающего возбуждения. Уже грезились шифоновые прикосновения Басманова, волнующие разгоряченное тело царя. Иван вздрагивал и зажмуривался, желал ощутить кожей все, что делал Федя в его фантазиях – стать огнем, вокруг которого хлопочет мотылек. — Ну же, государе, ответь радости своей,– Федор просил, нежно заставляя. Обычно он так предлагал боярам чащу с отравленным вином. А тут с любовником решил фокус провернуть. — Крупно берешь, Федька, царя своего принуждая, еще и в день именин его,– Грозный с ухмылкой крепко прижал к себе молодца за талию.— Известное дело – любить тебя желаю. Да только не в покоях. Жарко там, а у тебя ж сердечко, что бутон цветковый – сожмешь, да назад оно не выправится.  Басманов покраснел. Стыдно было, что о слабости такой царь знавал. Здоровым, выносливым, как конь пристало в осьмнадцать годков быть, а он от солнышка ясного изнывал. Даже отец сетовал – девки в роду крепче, на солнцепеке в полях, в трудах писк не издавали. Но Федька всегда усилия великие совершал над собой – в полудни июльские на заставе рязанской стоял, в ночи июньские кострища полевые и дворовые поднимал, «гойда» приговаривал, одной рукой за узду отчаянно держался, другой руке только меч твердости придавал – не можно было меча уронить. Слабостей своих он еще сильнее чужих не терпел. Воевода опричный, кравчий царский, любовник Иванов – все это разные совершенно ответственности, которым всего себя посвящать надо было, пример показывать, трудами своими благополучие государево укреплять и восхищение сыскивать. Задумывался иногда Федя, откуда в нем тяга к усердиям сверх силы своей, и сразу же образ брата всплывал. Но ныне морок весь рассеял монарх, когда положил пальцы внешней стороной на щеку юноши и успокаивающе погладил румянец, отпечатавшийся свекольным следом. — Намалевался-то,– продолжал по-доброму тешиться Иван Васильевич, по губам напомаженным проводя.— Своей красы, что ли, нет? — Особенно красивым быть днесь хотелось,– таять начинал Басманов под речами такими, срывался голосочком на что-то совсем бесстыдное. — Добре. Царя своего хорошо потешил плясками и песенками,– руку с лица Федькиного на плечо тощее положил, сжал, с талии вниз ладонью поскользил.— Калиточки нет, но вижу, что сарафан новый. И бусинки все яркие такие, как глазки твои. Федорушка…  Иван запнулся, прикрыл глаза и сделал тяжелый вдох. Внутри и снаружи вожделение распирало. Из последних сил держался, не набрасывался, медленно словами расхристывал любовничка. С какой-то особенной силой хотелось его тогда женским именем звать, чтобы еще ближе стать, еще отчаянней голубить сие чадо порочное. Вместе в любовь окунуться, как в реку молочную. Будто услышал мысли эти Федор – в то же мгновение с мягким и сладким поцелуем прильнул. Было в этом столько трогательного, столько бесконечно теплого, что под веками начали скапливаться скупые монаршие слезы. Настала очередь царя за стену держаться и в нее спиной впечатываться. Он прижимал Басманова все ближе к себе и, если б можно было, слился с ним душами, в сердце свое поместив. Зарывал пальцы костлявые в россыпь мокрых волос, по затылку ногтями скреб, мурашки у юноши вызывая. Федя не собирался отходить и прерывать сие чудесное соприкосновение губ. Его гладкое лицо щекотала мягкая борода государя, рот согревали и увлажняли уста мягкие, а тело было в самый безопасных и крепких объятиях. Не мог ничего синеглазый молодец с собой поделать, жался, поддавался и на все с удвоенным рвением отвечал. Нужда получить целомудренные, заботливые ласки и тяга к выплеску страсти для успокоения души и тела вступали в прехорошенькой голове в дилемму мудреную. Осмелел достаточно, чтобы за руку монарха взять. Ненавязчиво, как майский ветерок у речки пощекотал подушечками чувствительную ладонь, а государь взял и сжал крепко изящную ручку с длинными пальцами. Этого уже Федька не вынес – разорвал поцелуй и засмеялся в плечо, облаченное в лен. — А где же, если не в покоях, батюшка?– Басманов склонил голову, отчего сразу серьги звякнули. — В теремке пряничном,– загадочно ответил Иван Васильевич и, рук не расцепляя, повел кравчего своего прочь из дворца душного.  Ночи позднего августа медленно растворяли в себе зной. Бабье лето опережало свою обычную пору и не давало русской земле почувствовать наступление сентября, изменения цвета листьев и запах переспевших, рассыпавшихся мягкими кристаллами яблок. Будто безвременье разливалось, и все вокруг было вечным июлем. В высокой траве шуршали кузнечики и цикады, прыгающими огоньками перемещались светляки. Луна плотным гипсовым диском весела в голубоватой дымке и принимала вокруг себя звездный хоровод. На улице ничто не нарушало природных звуков. Даже легкие шаги государя и Феди были чем-то естественным. Будто два волка совершали позднюю охоту, сливаясь с ночью. Они не разговаривали, не перешептывались. Двигались, подгоняемые разгоняющим кровь ощущением предвкушения. Готовились остаться наедине, предаться всем своим любимым удовольствиям и, коли случай представится, испытать новые. А Ивану вдобавок не терпелось показать мальчишке своему диковинку недавно выстроенную. Долго он ждал, с мая, пока готово все будет, и добро свое окончательно дал только пару дней назад. Все эти месяцы мечтал, как Феденьке это местечко понравится. Феденька тем временем пытался щеки расслабить, чтобы от улыбки передохнуть. Не мог он нарадоваться обстановке сакральной и тому, что на воздухе перестало щемить сердце. Путь их лежал в сад дальний, за церковь. С той стороны купола золотые были плоскими иссиня-черными силуэтами на фоне небес бескрайних, будто отвернулись, чтобы на грехи не смотреть. Там, за высокими розовыми кустами, за пышными яблонями, через прудик искусственный, посреди заморской растительности стояла совсем небольшая избушка. Вмещала она в убранство свое ровно двух человек высокого роста и худого сложения. Собрана была на совесть, из плотной и еще ароматной сосны. Дверь в нее была тяжелая, толстая, все звуки подавляющая. Оконца с резными ставнями должна были весь возможный свет через себя внутрь пускать. Снаружи избушка нарочно сделана неприглядной, чтобы сливалась с садом, стеной каменной и внимания к себе не привлекала. А внутри действительно была сказочной и, как Иван Васильевич изъяснился, пряничной. Стены с потолком привычно расписаны всяческими цветами и узорами. Но стоило вглядеться, и видно становилось, что сплетенные в связи страстной тела, а не бутоны были. Паникадило не висело – надо было обходиться подсвечниками. Полы из ровных досок устланы коврами персидскими, а в угол самый далекий шкура медвежья брошена. У самого окна – ложе необыкновенно широкое стояло, прикрытое балдахином парчовым пурпурного цвета – любимого цвета Басманова. Само из дерева красного было, с перинами лебяжьими, постелью искусно вышитой, одеялом пуховым. Рядом столик резной лакированный, с ящичком на замке – английская работа. По другой стене два сундука стояло и стеллаж книжный. Долго сомневался набожный государь, делать ли угол красный в порочном чертоге. Но все же решился на распятие и лампаду для душевного успокоения.  Не дал Иван Феде свечей зажечь и убранства лучше оглядеть. Закрыл дверь и сразу поцелуи возобновил. Губы юные изводил укусами короткими, слюны своей в рот его добавлял, нехотя отдышаться давал. Трепетало все внизу, наливалось кровью. Мысли ястребами быстрыми сновали, одна соромней другой. Не в первый раз миловались, чтобы кота за хвост тянуть – поцелуями одними довольствоваться. Скинул царь сапоги и кравчему тоже разуться велел. Кушак спешно развязывал и от прочих одеж избавлялся. Велико терпение да не безгранично. Там, где пылким быть положено, нет места стеснению. Федору велел только исподнее снять, летник оставить. Сел Иван на ложе дорогом, под спину перину подложив, и жестом позвал к себе любовничка. Осоловелый слегка от страсти переполняющей, Басманов приблизился к царю своему и тут же на нем очутился. Сидел на бедрах Ивановых, руками в живот упираясь, чтобы не рухнуть. Грозный довольно улыбался такой ноше приятной. Касался острых локтей, торс весь изгладил, ляжки, и в самую последнюю очередь зад сжал обеими руками. Сводил, разводил ягодицы Федины и покачивал его на себе, пока только дразня. — Изживешь меня, Иван Васильевич, пыткой своей,– шептал Басманов в темноте. — Не изведу, не бойся, Федора. Ты у меня стойкая, а!  Не бросил монарх желания своего Федорушкой величать молодца. Задрал ему подол сзади и начал шлепки отвешивать, звонкие, наотмашь скользящие. Феде оставалось только стонать, ртом, как рыба воздух глотать. Прижался он к Ивану полностью, сопел, мучал, и принимал порку неизбежную, издевательскую, сладострастную. Государь все подначивал ахать громче, щипая покрасневшую кожу. Чувствовал бедром своим, как сильно возбуждался от этого Басманов. Ведомо было, что нравилось ему боль от светлейшего любовника принимать, что была она ему слаще малины. Потому уже и перстней не снимал царь – раз любо, пусть тешится. Ныл, дергался Феденька, но прекратить не просил. Только для облегчения ерзал и терся слегка о государя. — Повело, повело красу мою. Чую, уж мучаешься весь. Царя своего желаешь? — Желаю! Желаю тебя, государь, всего и в себе!– Басманов был готов челом бить, лишь бы уже овладели им.  Сжалился Иван Васильевич над кравчим своим, но не до конца. Взял его член в руку и начал поглаживать медленно, будто удовольствие размазывая. Глубоко задышал красавец, ресницы опустив. Благом великим был сей жест. Все податливо дергалось навстречу и благодарно сжималось. Зачарованы оба процессом были. Нехитрые, привычные каждому мужчине действия совсем иными казались, когда совершал их другой. А то, что на вольности такие шел сам царь всея Руси каждый раз с ума сводило. Пунцовый румянец по щекам разливался, жаром обдавало. Тело тяжелым казалось, не принадлежащим ему до конца, будто вся жизненная сила вниз ухнула, под пальцы государевы. Федя чувствовал себя беспомощной Евой. — Солнышко мое ясное, месяц мой нежный, дай тебе ласку подарить,– Федор облизывал губы и шарил рукой под собой, желая коснуться члена любовника.  Невозможно было отказать такому рвению. Басманов сел напротив, вплотную к государю, снова поцеловал, в подушку вминая. Смазано слегка, но Иван за локоть его к себе притянул и углубился в рот Федькин языком. Такой усладой это было – не думать ни о чем, кроме бесстыдного разврата. Сидели так долго, целовались и оглаживали друг друга. Совсем Грозного заносить стало, перенимал от любовника привычку беспорядочных ласк и на него же обрушал. Как девку схватил за соски через тафту и на себя потянул, сжимая и скручивая попутно. Федор, уже распаленный донельзя, голову запрокинул, чем опрометчиво под укусы шейку свою белую подставил. И извивался, как уж на сковороде, так терся, сяк метался. Однако ж была хватка государева сильнее. Усмирял он юнца и все порывы его исступленные. Федя стонал, а Иван наслаждался звуками сими, вид украшающими, и все терзал пальцами места чувствительные, тряс их и тем умножал чувство великого блаженства через неконтролируемый стыд, тот, который только глубже в пороки увлекал. Дрожащей рукой взял Басманов член Ивана Васильевича и начал ответно движения скользящие совершать. Однако делал это быстрее, чтобы резвости предать и понять дать, что на пределе уже существовал. Монарх руку левую на груди оставил, правую на орган кравчего вернул. Смотрели в глаза друг другу, тишину дыханием и еле слышными характерными звуками нарушая. Лица их луна освещала, подглядывающая через тонкие ветки фруктовых деревьев. Не осуждало их светило ночное, а исключительно поощряло. С самого создания мира повелось, что благоволит ночь седая любви, о какой средь бела дня и не помыслишь, раздолье дает, а тайны все с собой уносит. Вот и не страшно было двум мужчинам страсти свои питать. Натура властная верх над царем взяла. Широкой ладонью обхватил он сразу оба члена и общую ласку начал. Обычно Басманов был мастак в содомских развлечениях. Однажды вовсе выдумал и уговорил Ивана Васильевича такое диковинное извращение над собой совершить, что неизвестно, как Господь не оскорбился до того, чтобы обрушить небеса на землю. Государю великому хотелось поспевать за живой и свободной фантазией юноши. Тем паче его безумно соблазняло видеть мужское естество на фоне женского наряда. И чтобы совсем желания тайные уважить, обмотал Иван органы их тафтой сарафанной да продолжил уже так, особое трение создавая. Жаждущий всего изящного Федор в улыбке похотливой расплылся. В мыслях хозяина жизни своей воспевал, называл самыми чувственными словами, имя августейшее до форм зефирных изменял. И так не кстати ощущать особое щекотливое ощущение начал. Не можно было в момент тот же излиться. Впереди самое прекрасное ожидало. Пришлось волю последнюю подсобрать, руки царя в стороны развести и всего монарха уложить, собой накрывая. — Где здесь маслице хранишь?– вопросил Басманов самым мягким шепотом. — У стола ящичек,– сдался монарх и кивнул влево.— Не запертый пока.  В один шаг Федька подскочил к столику и обнаружил флаконы из цветного стекла с крышками в виде животных разных. Все всклинь наполненные маслами разными – любое выбрать дозволялось. Долго выбирать охоты не было, схватил первый попавшийся – темно-гранатового цвета с вырезанным скарабеем, и в постель вернулся, путаясь в сарафане. Губы уже болели, а кипение крови все не прекращалось. Только перед соитием самым позволил Иван Васильевич от платья избавиться. Тряпка нарядная только мешала бы в момент безумных страстей, когда надо было не любоваться, а сполна все чувствовать. — На что это похоже, когда на плоть мою опускаешься?– любил Грозный вопросами похотливыми попытать. — На Рай земной,– коротко, но искренне ответил Федор, шире ноги расставляя.  То ли государь недостаточно орган свой умаслил, то ли Басманов ежился изнутри, но входить в него было труднее обычного. Головка скользнула, а дальше через каждый сантиметр сопротивление ощущалось. Иван терпеливо еще смазки добавил. Уложил Федю на себя и пальцами в нутре его двигать начал. Маленькое отверстие растягивалось, шире и глубже в себя впуская. Усмехнулся Грозный, чего вдруг трусить храбрый молодец стал, но тот только ухмылку спрятал. Не сильно привыкший верхом на любовнике скакать, хотел он немного больше внимания получить. И когда уже хлюпанье послышалось, Иван снова усадил Феденьку – уже мягко и на всю длину разом. Блаженно глаза закатив, Басманов сразу движение начал. Так он устал от степенных, разбирающих на счастье и безумие плотское жестов, что желал быстрого и жесткого отношения к себе. Теперь Иванова очередь мысли читать настала. Любил он нежным тираном быть. Подстегивал шлепками Федьку быстрее скакать и придушивал, чтобы ощущения любовничку обострить. Сказывал ему Федор однажды: «Вот как придушишь, так звезды сразу из глаз сыплются, и тело твое сильнее чувствуется, и приятно так, что умереть можно». Сам в тайне испытать такое хотел, да разве попросишь мальчишку – он тогда не только за шею схватит, но и сядет на нее. Однако не мог некоторых звериных инстинктов красавец синеглазый сдерживать. Вверх-вниз двигался, умудряясь задком вилять, а ногтями по груди царевой скреб, волосы короткие пегие через пальцы пропускал. По животу проводил, едва не царапая, и к низу самому уходил, на бедра. На своем-то теле волос терпеть не мог, а вот на теле Ивана Васильевича – боготворил. Перед сном поглаживал грудь худую, но могучую и засыпал на ней же. Поцелуями короткими покрывал, языком водил, зубами иногда кожу на ребрах оттягивал, за что пощечину сразу получал. Но не со зла, а вместо порки. Тряслись ляжки безбожно, и позвоночник ныл. Пришлось Федору на изголовье опереться. В удобном сим положении еще быстрее заскакал, нависая над царем личным его инкубом. От этого царь, обычно зело сдержанный обычно, начал в голос стонать. Некого опасаться было – одни они были, в своем гнезде. Стоны у Ивана Васильевича были прерывистые и будто из души самой идущие. Как молнией разили его деяния басмановские. Вцепился в его молочные бедра и двигать начал в том темпе, от которого громче голос звучал. Федька себя вовсе потерял. Отдышаться пытался, не нарочно слюной капая, вздохами государевыми заслушивался, своими заходился. С боков поджарых пот тек, и в паху совсем влажно было. Но сердце не болело. Чуя, что не долго держаться осталось, Иван скинул с себя Басманова. На другом конце кровати под себя уложил, забросил ножки худые, гладенькие, почти девичьи себе на плечи. Заново вошел в разработанное, податливое местечко и через несколько минут быстрых, даже жестоких в быстроте своей толчков, излился юношу. Не дав пикнуть, на четвереньки поставил тело послушное, смотрел, как семя обратно вытекает и улыбался довольно. Потом куснул за ягодицу румяную и рядом улегся. Наглаживал член Федин и вопросы самые соромные задавал, с комплиментами их смешивая, от которых щеки горели и пальцы на ногах поджимались. — Охальная ты девка, Федора царская. Вон, трясешься вся от натуры своей блудливой. — Перед тобой только трясусь, царе. — Не сказывай сказки. Кто в бане хороводы собирает, а царя не зовет? Оба пола вместе и порознь сводишь. Оргии греческие разводишь. — Так то так, юность потешить,– юлил с ухмылкой Федька. — А кого в себе принимать больше любо? — Тебя. — А как хочешь, чтобы взял я тебя потом? — На ушко нашепчу. — Ох, был ли ты когда-нибудь невинным, Басманов? — Не помню, царь-батюшка. Не помню.

Награды от читателей