
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Интересный факт: средняя продолжительность жизни американского радиста — пять секунд. Все хоть раз слышали эту байку и смеялись в самом начале, пока не замечали, что вьетконговские мрази почти в каждом бое открывают огонь в первую очередь по вашему радисту. Дэйв — радист. Дэйв — совершенно хладнокровный ублюдок, который, будучи радистом, пережил уже два своих отряда. Его прозвали «Бессмертный Дэйв». На самом деле он не бессмертный. Всë куда прозаичнее — он всего лишь бог.
Примечания
Сложно назвать это полноценным фикфиком, но вдохновлено всё-таки родной и любимой Арктикой: https://ficbook.net/readfic/12563978
Ну и в качестве саунда: The Doors — The End
Не могу устоять, сори нот сори
И да, это не самоповтор. Это более углублённое изучение темы!
Посвящение
Всё по классике: Икруле, Даше, Мышке
Плюс моему любимому Апокалипсису сегодня, а также буквально моему Мясу. Хз. Я люблю тему Вьетнамской войны
Бог Войны
12 июля 2024, 11:54
Из радиостанции уже привычно доносится оглушительное: «До-о-оброе утро-о-о, Вьетнам!». Клэй длинной ровной линией зачëркивает «июнь» на каске. Люк жмëтся ближе к радиостанции, фыркает на дурацкие шуточки и ждëт, когда в эфир пустят музыку. Дэйв натягивает кепку и неуклюже выбирается из палатки. Наверное, опять встанет посреди лагеря и будет очень внимательным взглядом окидывать свои владения. Интересный факт: средняя продолжительность жизни американского радиста — пять секунд. Все хоть раз слышали эту байку и смеялись в самом начале, пока не замечали, что вьетконговские мрази почти в каждом бое открывают огонь в первую очередь по вашему радисту. Дэйв — радист. Дэйв — совершенно хладнокровный ублюдок, который, будучи радистом, пережил уже два своих отряда. Его прозвали «Бессмертный Дэйв». На самом деле он не бессмертный. Всë куда прозаичнее — он всего лишь бог. На этой войне действительно не осталось ничего невозможного. Люди каждый день взрываются на минах; дети и женщины стали врагами опаснее, чем самые страшные маньяки на родине; и вот, какой-то языческий божок решил спуститься сюда на каникулы. Миленько.
Дэйв говорит, что по радио все врут. Голос у Дэйва низкий и нечеловечески спокойный даже в моменты, когда всë вокруг взрывается, а прямо перед его носом люди вопят в агонии. Он говорит, что у них там сидит целый отряд цензоров, который решает, какие новости можно пускать в эфир, а о чëм нужно молчать, чтобы не подрывать боевой дух. Вместо новостей с радио Дэйв читает газеты. Никто не знает, откуда именно берутся эти газеты, а после чтения Дэйв достаëт зажигалку, и тонкая бумага почти мгновенно превращается в пепел. Он никому их не показывает. Только иногда Клэю или Люку зачитывает вслух самые интересные моменты. Люк Дэйва не слушает. Он на досуге из веток, травы и бечëвки по памяти мастерит луизианские обереги от злых духов. Очевидно, они не очень-то помогают, но Люк уверен, что однажды точно помогут. Дэйв порой приподнимает бровь, приспускает очки и смотрит на него, как на самого последнего идиота. Как-то раз бьëт его по руке. Говорит: «Этот не защитный, придурок. Это даже не ВуДу, это славянская пакость. Вы разве не с красными воюете? Брось бяку, а то получишь за государственную измену».
Клэй всë сильнее начинает скучать по дому. Вьетнамские пейзажи чуток похожи на родные флоридские болота, но только в определëнное время суток и под определëнным углом. Он вообще-то не очень хотел здесь быть, но по опыту можно сказать, что здесь в целом мало кто хотел быть. Кроме Дэйва, кажется. Ему здесь нравится. Клэю и Люку с каждым днëм здесь нравится всë меньше, но всего-то год назад стать уклонистом в США было позорно. Настолько позорно, что аж целого Мухаммеда Али всей нацией возненавидели за то, что религия не позволяет ему убивать себе подобных. Сейчас стать уклонистом даже слегка соблазнительно, но Клэй старается бороться с соблазном. Поздно быть уклонистом. Он теперь сможет стать только дезертиром, но не очень похоже, что из этой дыры можно хоть куда-то сбежать. В загробный мир, разве что, но туда он бежать пока что не готов. Пока что они трясутся в катере, надеются, что река выведет их куда-нибудь поближе к Сайгону. Люк стоит за штурвалом, Клэй сидит, сжимает свою верную М-16 с насечками на рукоятке и внимательно вглядывается в джунгли. Тринадцатифунтовая радиостанция Дэйва, лениво распластавшись на полу, ловит одни лишь помехи. Сам Дэйв стоит за пулемëтом. Вьетконговцы боятся Дэйва. Да что там — абсолютно все боятся Дэйва.
— Не во всëм обязан быть смысл, Клэй. Иногда что-то делается только ради наслаждения процессом. Конец не имеет значения. — Клэй резко переводит взгляд. Дэйв снимает кепку, щурится от солнца. Стëкла его очков бликуют, слепят. — Например, биологический смысл секса в том, чтобы по итогу мужские и женские половые клетки слились воедино, образовали новую жизнь. Много ли людей занимаются сексом только ради этого?
— Блять, ты стебëшься? — возмущëнно отвечает Клэй. — Ты серьëзно сейчас войну с сексом сравниваешь?
— А почему нет? — всë также невозмутимо бросает Дэйв. Во Вьетнаме круглый год адское пекло, а этот сукин сын никогда не потеет. Он как будто пытается притворяться человеком, но совершенно не умеет этого делать. — Что плохого в этом сравнении, чувак?
Клэй открывает рот, но радиостанция резко ловит какую-то передачу. Военный священник читает письма и отвечает на вопросы. Даëт якобы полезные советы, пересказывает куски из Евангелие. Хорошо хоть, что без реквиема, а то траур по всем погибшим можно было бы растянуть как минимум на пару недель. Дэйв чуть клонит голову к плечу, будто бы так ему лучше слышно. Усмехается периодически. Его забавляют католические обряды, католические молитвы, католические священники. В целом всë католическое кажется ему крайне смешным. Для него, языческого божка, это всë какие-то детские игрища. Наверное, когда-то католики называли его последователей еретиками и сжигали на кострах. Вряд ли ему было жаль своих детей. Для него детская жизнь длится всего один день: от момента пробуждения и до времени, когда пора ложиться спать. Интересно, а в священных войнах он на чьей стороне был? На чьей стороне вообще интереснее играть в войнушку? Если ответить на этот вопрос, то можно будет узнать, победит ли США в этой войне. А если не долбиться в глаза, не притворяться идиотом и наконец признать очевидное, то искать ответ и не придëтся. Придëтся только попросить кого-нибудь подогреть себе водичку в аду. Или что там их на самом деле ждëт после смерти?
***
Быть радистом — во всех смыслах тяжëлая ноша. Помимо шестифунтового автомата и запасных патронов к нему, радисту приходится таскать ещё и тринадцатифунтовую переносную радиостанцию, запасные аккумуляторы к ней и шифровальную машину. В общей сложности на бедняге висит примерно тридцать пять фунтов лишнего веса, пока он ползëт через джунгли и адскую вьетнамскую жару. Дэйву, впрочем, это не приносит совершенно никакого дискомфорта. Каждый новый старшина, увидев это недоразумение, самую малость удивляется. Вероятно, они за свою карьеру видели куда более коренастых радистов, которые выполняли свою работу гораздо хуже, чем этот ходячий скелет. Дэйв в целом на поле боя выглядит как-то чужеродно, но с огнестрелом управляется без всяких нареканий. Наверное, приноровился к нему за время Войны за независимость, двух Мировых войн и Корейской войны. И всë-таки самый главный плюс Дэйва в том, что он поразительно живуч для радиста. А ещё в том, что он проползëт через джунгли, через минные поля, через сожжëнные деревни, через кишки своих же товарищей, чтобы максимально точно поймать или передать любое сообщение. Целеустремлённость — хорошее качество. Только у этой конкретной войны как-то нет целей, которые стоили бы достижения.
Дэйв говорит, что то, что творится здесь — всего лишь детский лепет. Настоящая война сейчас происходит в людских умах. Американская политика постепенно рушится под весом своего собственного упрямства; япошки бунтуют у американских военных частей, саботируют американский флот, сговариваются с советами за американской спиной; шведы устраивают акции протеста, пока их президент грозит им военным положением; хиппи бросаются на амбразуру, пытаясь спасти души своих соотечественников. Радио об этом молчит. Дэйв узнаëт все последние новости из своих газет. Газеты никогда не врут — только приукрашивают. В один день они верны своему президенту и объявляют кого ни попадя врагами демократии, а на следующий объявляют врагом демократии уже своего президента. У журналистов нет никаких принципов и совершенно нет совести. Они продажнее сайгонских девок, дешевле самого разбавленного героина. Мировую политику качает, словно дырявую посудину в шторм, но никого из пассажиров почему-то не укачивает. Укачивает только Вьетнам. Укачивает только Клэя. И тошнит от всего этого тоже, кажется, только его.
Как-то раз Дэйв рассказывает поучительную историю. Многие хотя бы краем уха слышали скандальный заголовок «Буддийское барбекю» и видели фотку с горящим монахом, но мало кто знает об историческом и политическом контексте этого события. Дэйв начинает с того, что католики во Вьетнаме — религиозное меньшинство. Эту дрянь сюда притащили белые французские колонисты, а местные буддисты такой конкуренции оказались не рады. Монахи устроили бунт, сожгли церкви и где-то сотню запертых в этих церквях людей. Со временем всë немного поутихло, пока с поддержкой США к штурвалу Южного Вьетнама не встал Нго Динь Зьем, который как раз-таки был католиком. По понятным причинам буддистов он не любил, и это оставило яркий отпечаток на его политике. В шестьдесят третьем году он запретил монахам в честь Дня Рождения Будды вывешивать свои флаги по всему Сайгону. Монахи расстроились, снова подняли бунт, который был подавлен государственными силами безопасности. Тогда один из них в знак протеста вышел на улицу, облил себя бензином и сгорел заживо. Язвительная Мадам Нью, первая леди Южного Вьетнама, назвала это «Буддистским барбекю», чем только ухудшила ситуацию. Акция самосожжения монахов закончилась массовыми арестами, а общество дошло до точки кипения. Назрел переворот. ЦРУ устранили Нго Динь Зьема выстрелом в затылок. «Мораль у этой истории чрезвычайно проста: на вьетнамской земле буддисты всегда побеждают католиков. Католики здесь гости. Они никому не нужны и никто им не поможет. Даже те, кто их прикормил».
Очередная операция, очередная деревня, очередная эвакуация гражданских, очередная перестрелка с вьетконгом. Рядом со старшиной крутятся несколько солдат из ВСРВ, пытаются быть синхронными переводчиками сразу в обе стороны. Взрывы. Паника. Трупы вьетнамцев, трупы американцев, ошмëтки гражданских. У кого-то сдают нервы, и он открывает огонь по случайной узкоглазой бабе. Воздух тяжëлый, влажный, горячий, напоминает плотную прозрачную плëнку. Он насквозь пропах кровью, грязной речной водой, мокрым деревом. У Клэя звенит в ушах и двоится в глазах, он покрепче сжимает М-16 и стреляет по кустам. Из дыма очередного взрыва материализуется Дэйв. Из-за его спины торчит комически длинная антенна радиостанции, на каждый его шаг раскачивается из стороны в сторону. Дэйв хватает Клэя за рукав, тащит куда-то в джунгли. Путешествовать сквозь джунгли вообще-то довольно опасно. Помимо партизан там водятся ещё и самые банальные тигры, но даже они боятся Дэйва. Абсолютно все боятся Дэйва. Вот этого тонкого, острого и совершенно несуразного Дэйва в очках с толстыми линзами и недовольным задротским бурчанием по любому поводу. Каждая живая тварь чувствует, что с ним всë не так просто.
Дэйв облокачивается о ствол дерева, настраивает радиостанцию и берëт трубку. Называет себя, называет отряд, называет координаты. Говорит фамилию старшины, тем самым возлагая на него ответственность за это решение. А в конце своим совершенно спокойным тоном требует авиаудар. Вот по этим самым координатам. Вот по этой самой деревне, в которой они только что были. В которой сейчас во всю развернулась эвакуация гражданских. В которой до сих пор куча американских солдат. Клэй смотрит на него не моргая. Мозг отказывается понимать и принимать то, что произошло прямо вот здесь. Прямо сейчас. Прямо перед его лицом. У Клэя из глотки вырывается только нервный смешок. Он неверяще указывает большим пальцем себе за спину. «Там гражданские» — бросает неуверенно, как-то даже рассеянно. Дэйв пожимает плечами. «Сопутствующие потери». Клэй резко отшатывается. М-16 его перевешивает, и он падает спиной в мерзкую вьетнамскую грязь. «Да ты под трибунал попадëшь!» — вскрикивает в отчаянии. Дэйв отвечает: «Только если кто-то об этом расскажет». И улыбается. Неестественно, не по-человечески. Его кожа расходится, словно мокрая глина, открывает кафельно-белые зубы. Клэя начинает трясти.
Он задыхается. Мышцы сводит судорогой, сердце пропускает удары. И без того адская жара превращается в атмосферу милого маленького путешествия на поверхность солнца. Клэй барахтается в грязи, путается в ремнях, теряет каску. Джунгли вокруг — произведение традиционного японского искусства, увиденное однажды на выставке в Майами. Воздух — густое желтоватое молоко, из которого проступают нежные мазки-листья и далëкие горные пейзажи. Дэйв громко вздыхает, говорит: «Пойдëм. Поверь, ты не хочешь быть здесь, когда прилетят самолëты». Берëт его за шкирку, тащит по тëплой водянистой грязи. Сквозь листья проступает небо. Застывший океан вместо небосвода. Тихий-тихий океан. Ни облачка, только бесконечная серо-голубая вода. Дэйв говорит: «Не будь таким сентиментальным, Клэй. Это вредит психическому здоровью». Клэй запрокидывает голову, смотрит в перевëрнутую, но неизменно сутулую спину. Наблюдает за комично длинной антенной. Она качается вправо, а потом влево. Снова вправо и снова влево. Клэй чувствует желчь на корне языка. Он ничего не ел сегодня. Сможет удобрить эту проклятую землю только соляной кислотой. Дэйв говорит: «Не расклеивайся, чувак. У нас с тобой ещё много работы».
***
По Сайгону сутки напролëт ходят мужчины с автоматами. Это полиция. Или армия. Иногда людей казнят прямо посреди улицы, но никто уже не обращает на это внимание. В Сайгоне есть временные квартирки для солдат, а ещё здесь есть библиотеки с большим выбором книг, милые кафешки со странной местной жратвой и косоглазые вьетнамцы, недоверчиво смотрящие на белых колонистов. Уже не французских, правда, а американских, но белые же все на одно лицо, верно? Будем честны, никто не приезжает сюда ради книг или жратвы. Сюда приезжают курить опиум и трахать дешëвых шлюх. Во Вьетнаме нет места более приветливого, чем сайгонский притон. Нигде больше не осталось ощущения товарищества, кроме как в куче потных обдолбанных тел, рассказывающих истории про свою мирную жизнь. Этот из Оклахомы, а этот из Алабамы. Важный чëрт прикатил из Нью-Йорка, ещё более важный из Вашингтона, округ Колумбия. Героин стирает все классовые и политические границы. Уже неважно, был ли ты до Вьетнама студентом, заводским рабочим, фермером или белым воротничком; голосовал ли ты за демократов или республиканцев; за какую баскетбольную команду ты болел. Перед смертью все равны. Ничто так не сплочает людей, как ощущение затылком горячего дыхания адских гончих.
Каждый раз, когда они приезжают в Сайгон, Дэйв как будто сквозь землю проваливается. В джунглях его присутствие всегда нависает удушливым облаком, но в Сайгоне воздух становится неожиданно чистым, а сам Дэйв растворяется где-то в местном пейзаже. Самый яркий образ: этот бледный, тонкий и высокий человек стоит посреди толпы низких и загорелых вьетнамцев. Снимает кепку, взъерошивает короткие тëмные волосы. В свете рассветного солнца его кожа словно покрыта позолотой, а бликующие линзы прячут за собой бездну матовых и пустых, почти кукольных глаз. Он салютует на прощание и рассеивается, подобно густому и ядовитому напалмовому дыму. Однажды Клэй опускается к уху Люка, умоляет полушëпотом: «Скажи, что ты его не видел. Скажи, что он ненастоящий». Люк молчит несколько ужасно долгих секунд. Рядом проходит милая вьетнамка в лëгком белом платье, приветствует солдат улыбкой. Её каблуки стучат по тротуару: цок-цок-цок. Люк отвечает: «Хотелось бы, братан. Правда хотелось бы». А потом они обычно идут в бар, но почему-то всегда заканчивают в притоне. Нюхают героин, курят опиум, блюют в общее для всех ведро. Обнимаются и жмутся друг к другу в тщетных попытках добыть хотя бы суррогат человеческого тепла.
Люк говорит, что планирует дезертировать. Говорит, что японские антивоенные активисты из Бехеирена через советов переправляют солдат в Швецию, где им дают гуманитарное убежище. Клэй бросается на него. Они дерутся. Катаются по скрипучему паркету, вопят, вырывают друг другу волосы. Клэй пытается откусить Люку ухо, Люк неосторожным движением ломает Клэю нос. Алабамский и вашингтонский ублюдки кое-как разнимают их, в самых лучших индейских традициях пускают по кругу опиумную трубку мира. С улицы веет вечерней прохладой. Пахнет свежестью вперемешку с терпкими азиатскими специями, откуда-то доносятся писклявые голоса вьетнамцев. По полу ползут длинные тени, луч красного закатного солнца щекочет голую щиколотку. Клэй не сдерживает рыдания. Захлëбывается слезами и кровавыми соплями. Люк обнимает его, осторожно гладит по голове. Тоже плачет. Скорбеть по ещё живым людям — это больно. Неправильно, несправедливо, неестественно. Люк шепчет, что хотел предложить сбежать вместе. Только они вдвоëм против всего мира, а, дружище? Клэй качает головой, размазывает кровь по чужой рубашке. Не в этот раз, приятель. Не в этой жизни, но, может быть, в какой-нибудь из следующих.
— Знаешь, передай… — начинает хрипло, но Люк хватает его за плечи и резко встряхивает.
— Сам передашь, — отрезает. Он никогда в жизни не был настолько серьëзным. — Когда вернëшься.
— Ну да… — Клэй усмехается. — Когда вернусь. — Слëзы снова текут по щекам. Люк поджимает губы, опускает взгляд в пол.
— Удачи тебе, брат, — говорит едва слышно. — Я тебя никогда не забуду.
***
Джунгли Вьетнама — чавкающая грязь, лианы и высокая трава. Всë в этих джунглях хочет тебя сожрать, но никогда не посмеет. Не рядом с Дэйвом, по крайней мере. У людей есть определëнный запах. Если согнуть руку в локте и прижаться носом, то можно будет почувствовать собственный аромат. Возможно, что-то сладкое, бархатное, неуловимо нежное. Возможно, что-то терпкое, мускусное, слегка кисловатое. От Дэйва пахнет серой, порохом и свинцом. От него пахнет густым дымом химического огня. От него пахнет холодом — тем самым ощущением, когда суëшь голову в морозильник, и вся слизистая носа замерзает в одно мгновение. От него пахнет ржавчиной и гниющим деревом. От него пахнет разрушением. Распадом. Хаосом. Смертью в самом худшем её проявлении. Он — воплощение неправильности, несправедливости, неестественности. Он — самое страстное людское творение. Сын Человеческий. А ещё от него пахнет ландышами. Деликатно и ненавязчиво, настолько тонко, что напоминает какое-то наваждение. Побрызгай труп дорогими духами, подожди пару часов, и нотки цветов или фруктов приобретут приторное, невыносимое послевкусие. Останутся налëтом на языке, тревожной мыслью на краю сознания. Дэйва боятся абсолютно все.
Идëт дождь. Стена воды, из-за которой не видно дальше вытянутой руки — в общем, типичный тропический дождь. Дэйв стоит посреди загона со свиньями. Это совершенно пустая деревня, в ней никто больше не живëт. Её сожгли напалмом. Все мертвы. Все, кроме этих свиней. Хрюшкам безразличен дождь, они весело копошатся рылами в грязи, выискивают там корни или червей. Большие, сытые и здоровые хрюшки в заброшенной деревне, где нет людей, которые могли бы за ними ухаживать. Дэйв стоит и смотрит на Клэя. Вода прибивает к земле всю его жуткую божественную ауру также, как обычно прибивает летающую в воздухе пыль или ядовитые испарения. Мокрые волосы обрамляют узкое и вытянутое лицо, открывают торчащие уши. Мокрая форменная рубашка облепляет тонкие руки, прилипает к впалому животу. Дэйв снимает очки, цепляет за ворот рубашки. Он почти не видит без очков, но в условиях дождя в очках он вообще ничего не видит. Тринадцатифунтовая радиостанция валяется недалеко от загона, издаëт какие-то кошмарные вопли, будто поймала передачу из самого густонаселëнного закутка ада. Клэй опускает взгляд на свиней.
«Это мой народ» — гордо объявляет Дэйв. По-отечески похлопывает одну из хрюшек по холке. Клэй скептично хмурит брови. «Знаешь, почему?» — продолжает Дэйв. Отгоняет хрюшек от того места, где они копались активнее всего, опускается на корточки. Вытаскивает из грязи несколько кусков ткани, снова выпрямляется во весь рост. Дождь смывает остатки грязи, открывает миру страшную, но очевидную истину. Это нашивки с военной формы: американцы, австралийцы, французы, ВСРВ, вьетконг. Свиньи сожрали солдат. Трупы или живьëм — особого значения не имеет. «Свиньи всеядны, Клэй, — подводит итог Дэйв. — Как и я». И он снова улыбается. Неумело, абсолютно неискренне. Он — неукротимая сила, веками без разбору пожирающая целые цивилизации. Ему не важны победы или поражения. Ему важен сам процесс. В нëм нет ярости, нет жажды власти. Он берëт только то, что принадлежит ему по праву. Только то, что люди сами готовы ему отдать, принести в жертву своей собственной жадности. Не больше и не меньше — всего лишь целая вселенная в его руках, в его тонких и цепких пальцах. Радиостанция замолкает на мгновение. Весь мир как будто замирает, превращается в чëрно-белую фотографию из очередной запрещëнной во Вьетнаме газеты. А потом раздаëтся музыка. Лëгкая, неуместно жизнерадостная. Люку нравились такие песни.
***
Без Люка Сайгон окончательно пустеет. Все звуки глохнут, все цвета и запахи меркнут. Клэй сжимает в ладони тонкую и невыносимо горячую ладонь Дэйва. Не позволяет ему опять слиться с местным пейзажем, раствориться в осуждающих взглядах и густых мыслях на незнакомом языке, обратиться в бесплотного духа и вновь воссоединиться со своим хрюкающим народцем. Держит его насильно, впивается короткими ногтями в его насквозь фальшивую кожу. Дэйв ничего об этом не говорит. Что-то напевает себе под нос, иногда совсем неразборчиво что-то бубнит. Безразличное создание. Настолько спокойное и уверенное, насколько спокойным и уверенным может быть лишь камень, тысячелетиями обтачиваемый морскими ветрами. В нëм нет ничего красивого. Он — поэтика краха всего сущего, лирика вывалившихся из брюха кишок и разбросанных по минному полю ошмëтков. Он — застрявший в глотке крик, цинковый гроб из собственных костей, в котором каждый из них заперт. Он — надежда; пустая и робкая, подрагивающая в непроглядной тьме. Он — обещание чего-то большего и ничего одновременно. По улицам без перерыва плотным потоком ездят машины. Суетливый Сайгон притворяется, что никакой войны не существует, пока война праздно прогуливается прямо у него под носом.
Скрипучая дверь, подъезд, ступени. Чья-то конура на третьем этаже. Белые стены и белый потолок, серый вентилятор на потолке. Полузакрытые жалюзи решëткой света разрезают пол. Муха навязчиво жужжит, бьëтся в стекло. Клэй хватает Дэйва за грудки, прижимает к стене, прямо в лицо вопит: «Ублюдок!». Дышит сквозь сжатые зубы, весь дрожит. Дэйв смотрит на него со всеми оттенками безразличия в мимике. И пахнет от него грëбаными ландышами. Ландышами, смешанными с перегноем вьетнамских джунглей, с липкой грязью и мутной речной водой. С запахом бензина и жжëнной свиной щетины. С газетными страницами и очередным разочарованием в американской мечте. Клэй целует его, если это действие, порождëнное больным разумом, вообще можно назвать поцелуем. Он просто хочет его сожрать. Всем своим человеческим естеством желает слиться с неостановимой стихией, поколениями назад созданной им самим. Дэйв хватает его за волосы, с силой оттягивает подальше от себя. Клэй рычит от бессилия, пока чëрные глаза ласкают его своим вниманием. Искусственные, матовые глаза, на которых свет не способен оставить ни единого блика. Пристальный взгляд на тысячу ярдов.
Война — дело молодых. Лицо войны — лицо вчерашнего подростка. Тощего, угловатого, неуклюжего мальчишки. Его кожа по ощущению похожа на тëплый воск — гладкая, едва не тающая под пальцами. Где-то под этой кожей, под сеткой поддельных мышц, спрятался настоящий древний ужас, который ни один человек не способен воспринять своим жалким и ограниченным мозгом. И если прислушаться, то можно услышать, как под гнëтом истины эта немощная оболочка трещит по швам. Дэйв хмыкает, приподнимает уголок тонких губ. Всего мгновение, и у Клэя выбивает весь воздух из лëгких. Наверное, ударься он о стену чуток сильнее, и позвоночник бы осыпался на пол. Дэйв кладëт ладони ему на плечи, всë также жадно, оценивающе ловит каждое движение на лице и в теле. Его это забавляет. Люди для него смешны. Клэй покорно ждëт вердикта своего судьи и палача. Дэйв молча указывает на кровать. Глупая муха всë бьëтся о стекло, следы солнечного света остывают на паркете. Клэй садится на жëсткую кровать. Дэйв встаëт перед ним на колени, расшнуровывает обувь. Мучительно долго, абсолютно интимно. Оказывается, нет на свете ничего эротичнее языческого божества, нежно и целомудренно касающегося твоей лодыжки.
Через какое-то время Дэйв полностью его раздевает. Сам лишь расстëгивает ширинку и закатывает рукава рубашки. Его горячие поцелуи напоминают ковбойские тавро, которыми обозначают принадлежность скота. Его отточенные ласки — необходимый минимум, чтобы распалить смертную плоть. Никто из них не стонет в процессе. Между ними нет любви; даже симпатии между ними нет. Между ними лишь хриплое дыхание, одиночество и отчаяние. Они окружены со всех сторон. Дэйву, наверное, столько же лет, сколько и человечеству. Он был рождëн тогда, когда первая обезьяна взяла палку с единственным намерением использовать её во зло. А конкретно эта война — искусство. Концентрированный супрематизм, бессмысленный бунт против здравого смысла. Наследием их отцов станет победа во Второй мировой, наследием их дедов — Великая депрессия, а эта мясорубка навсегда останется их наследием. Их клеймом, их пятном на странице истории. Лично его, Клэя, пятном. И пока хиппи где-то там, за океаном, самозабвенно борются за спасение его души, где-то тут эта душа, запертая в гниющем заживо мясе и костях, в болоте мыслей и грязи нечистых помыслов, уже не заботится о своëм спасении. Она прекрасно знает, что её не спасти. Отвечая на все молитвы, Бог Войны мажет по щеке поцелуем и шепчет в самое ухо:
— Ты не вернëшься с войны. — И его спокойный голос расслаивается на тысячи, миллионы голосов. На адскую какофонию, на тот самый вой, который доносился из радиостанции.
— Спасибо, — шепчет в ответ Клэй. По щекам текут слëзы. На потолке вращается серый вентилятор.