Тени прошлого.

Смешанная
Заморожен
NC-21
Тени прошлого.
автор
бета
Описание
Иногда прошлое хочется навсегда стереть из памяти, но только оно делает нас нами.
Примечания
В последствие фанфик может затронуть некоторые триггеры для определённой группы читателей, читайте на свой страх и риск. Приношу извинения за ошибки в тексте, если таковые имеются.
Посвящение
Выражаю сердечную благодарность великолепной Миори и её прекрасному фандому!
Содержание

Северная пальмира.

–Слушай, может...хватит?–пепел сигареты стряхивается в пепельницу на подоконнике, а по правую руку слышится недовольный вздох. –Иди нахуй, Костян,–шатен наклоняется к дорожке на столе и пальцем зажимает одну ноздрю. Преступность в Петербурге Ленинграде начала закладываться ещё в 70-х годах, тогда же там стала активно развиваться и наркоторговля и пьянство, так что было не удивительно, что уже к началу 80-го года от Романова почти ничего не осталось. Пришёл Думский. Короткая, будто рваная стрижка, никаких очков в круглой, тёмной оправе на переносице. С приходом Олимпиады белоснежную рубашка со слегка отвёрнутым воротом и тёмный, хлопковый пиджак с гладкими пуговицами сменили обычная футболка белого цвета и фиолетовая олимпийка с логотимом футбольного клуба «Зенит». В современных реалиях в такой одежде северной столице было значительно удобнее, да и ему хотелось навсегда распрощаться с тем, что осталось от ранее искреннего, любящего, культурного Александра, от того, что так сильно раньше любил Московский. От части он сам разрушил его своимм грязными руками. Саша не может сказать, что не скучает или по крайней мере не скучал ранее по этим белокурым волосам, любящему и тёплому взгляду, трепетным касаниям чужих сильных рук, наоборот, только сейчас это всё ему уже не нужно. Нужно было раньше, тогда, после 45-го, сейчас нет. Всё изменилось. То, что творилось с когда-то культурной столицей действительно пугало, правда всех, кроме неё самой. Облик молодого человека был отражением жителей города, его улиц, всего того, что на них творилось и, по совместительству (по этой же причине) самых тёмных и страшных человеческих пороков, так что попробуй разбери, синяки под глазами были теми же, что не до конца сошли со времён блокады или же были вызваны ежедневным употреблением большого количества различных веществ, алкоголя. Сейчас, ступив на финскую землю вновь, он оглядывается и лишь закатывает глаза, пару раз дёргая вверх и так наглухо застёгнутую металлическую змейку, когда видит, как проходящие мимо люди шепчутся, кидают на него косые взгляды, некоторые указывают пальцами. Шура понимает, почему: тут, в Хельсинках, на улице не встретишь зимой даже просто простывшего человека, не смотря на то, что ходят финны в лёгкой одежде, не то что пьяного или под чем-то. Для них это было таким же удивительным явлением, как для жителя перефирии колбаса. . Сложив руки на груди, он с едва ощутимым презрением в глазах оглядывает тех, кто уделяет ему столь много внимания и когда те сконфуженно тупят взгляд в тротуарную плитку смеётся хрипло, прищурив глаза. Они такие смешные. –Nuori mies, Tarvitsetko apua? Kutsunko lääkärin? –Ленинград оборачивается, когда слышит голос за спиной. Перед ним стоит молодой парень, может быть на пару лет его младше и смотрит на первого, чуть опустив голову. Неказистый , высокий, но довольно подтянутый, он поправляет слегка кудрявые светлые волосы, заправляя за ухо прядь, а после, не по наслышке знакомым Думскому движеним, утирает нос указательным пальцем. Голубые и чистые, словно небо без единого облачка, глаза смотрят на северную столицу и парень видит в них лёгкую неуверенность в собственных действиях и беспокойство. Лёгкое удивление от того, что с ним осмелились заговорить тут же исчезает, от этого взгляда уходит из под ног земля, а сердце начинает стучать всё сильнее и сильнее, ускоряется до тех пор, пока не начинает отбивать барабанный марш и неприятно колоть. Парень слегка раскрывает рот не в силах отвести взгляд от подошедшего с целью помочь молодого человека и тот с немым вопросом во взгляде чуть наклоняет голову, подходя к Ленинграду будто как на зло чуть ближе. Думскому выть хочется от того, насколько взгляд этого юноши, да и он сам чем-то похож на любовь всей его жизни в их лучшие времена, в те, когда они ещё были счастливы. Ему хочется протянуть худую руку, положить её на чужую щёку, погладить осторожно большим пальцем, как он любил делать раньше, мягкую кожу, увидеть в ответ усталую улыбку и произнести наконец заветные три слова, которые никогда не говорил никому другому. Разум туманится и в пустых, серых глазах мелькает тусклый огонёк надежды, но тут же гаснет, когда финская речь бьёт по голове прикладом и причём наповал. –Herra? –видя, что шатен словно не здесь находится, а летает где-то в своих мыслях, переспрашивает блондин и, услышав, что всё нормально и помощь ему не нужна, в спешке удаляется. Шура пугает и он сам, кажется, это понимает, правда сложно сказать, что ему на это не плевать. Оказавшись на ледовой арене Хельсинков, парень слегка ёжится от разницы температур. Он привык к холоду в родном городе, поэтому не мёрз на улице в одной футболке и олимпийке, тут же было ещё холоднее из-за близости льда. Думский согреется, когда привыкнет, обязательно, но пока придётся немного помёрзнуть. В целом, ему не привыкать. Внутри всё уже давно заледенело и вряд ли когда-нибудь оттает. Попав на трибуну по своему билету, купленному заранее, он под всё те же косые взгляды пробирается меж рядов, щурясь от бьющего в глаза яркого света и приземляется на сидение рядом с каким-то молодым человеком, вытягивая длинные ноги под чужое место, а стоит сидящему впереди мужчине на него обернуться, парень показывает ему язык, расплываясь в улыбке. Ему плевать, если кому-то что-то не нравится и он открыто это демонстрирует. –Ota jalat pois, se on sivistymätöntä,–подаёт голос статный молодой человек, рядом с которым сел Шура, отрывая взгляд от игры и мельком бросая его на конечности северной столицы. В синих, словно лазурит, холодных, как глубокое море глазах сквозит недоумение, когда в ответ он слышит «Ja sinä pakotat minut», а после тихий, растворяющийся в сигнале, говорящем о забитой шайбе, смешок. Подняв голову на того, кто посмел подобным образом отвечать столице государства, мужчина вскидывает брови, когда встречается взглядом с давно знакомыми глазами. Его тонкие губы изгибаются в счастливой улыбке, когда он признаёт этого человека как своего давнего друга, но она тут же уходит, когда Гельсинфоргс обращает внимание на внешний вид Ленинграда: Кудрявые волосы, ранее практически всегда аккуратно уложенные, небрежно заправлены за уши, под выразительными и мутными глазами с гигантскими зрачками на бледной коже выделяются крупные синяки, нос северной столицы слегка красный, щёки всё такие же впалые, а губы сухие, потрескавшиеся. Он нервно чешит запястья, пряча их под длинными рукавами, неестественно улыбается, да и это больше походит на ухмылку. Одежда друга тоже вгоняет его в ступор, вряд ли ранее бы парень надел нечто подобное. Вэйно ничего ему не говорит, не при других, болельщикам уши греть не нужно. Вместо этого он натягивает прежнюю улыбку и, слегка похлопав Думского по плечу, предлагает другу покинуть матч и посетить его дом, поговорить о жизни в более тихой и спокойной обстановке, а Шура без колебаний соглашается, всё ровно сюда он приехал только ради встречи с другом и хоккей как таковой ему был не интересен от слова совсем. Всю поездку в такси, которое поймали недалеко от входа на ледовую арену, оба почему-то молчат, лишь изредка переглядываются, большую часть времени взгляды обоих парней устремлены в окна авто. Саша может и хотел бы завязать разговор, но не может, совсем нет общих тем и он это понимает. О чём говорить с Вэйно? О дефиците в Союзе ? Ему это незнакомо, он толком ничего не скажет. О его зависимости? Финн и так уже наверняка догадался о ней по внешнему виду бывшего Петербурга, да и не при водителе такси. О его личной жизни? Сам бы рассказал, если б захотел. О погоде? Прохладно, но солнечно и Думский и так это видит. В общем, идей, о чём можно было побеседовать со столицей Финляндии не было и судя по тому, что его друг тоже не нарушал тишины, не у него одного. Оно же лучше, сейчас его мысли были заняты другим. Последний раз Шура употреблял вчера утром, начиналась ломка, которую он не мог терпеть всей душой. Суставы выкручивало до ужаса сильно, руки начинаь пробирать тремор, да и всё тело била мелкая дрожь. Он чувствовал, что сердце вот-вот выпрыгнет из груди, подкатывала тошнота, хотелось даже открыть окно. Парень уже тянется к ручке, опускающей его, как чувствует, как на его бедро опускается чужая рука. Когда Думский поворачивает голову, он видит глаза столицы, полные беспокойства и прочитав в них немой вопрос, только коротко кивает, вновь отворачиваясь к проезжей части. Он начинал это не потому что нуждался в острых ощущениях, новых эмоциях, ранее Романов обратился к запрещённым веществам как к последнему шансу привлечь к себе внимание Московского. Парень хотел, чтобы о нём вспомнили, чтобы его заметили, а в итоге загнал себя в яму зависимости, из которой уже не может выбраться сам. Он пытался и пытается до сих пор, старается сдерживать себя, стремится завязать, словно цепляется пальцами за хрупкие выступы в крутых стенах рытвины, в которую провалился и подтягивается на них ближе к свободе. Первые десять сантиметров, ещё пять, два сверху, вроде бы всё идёт неплохо, но глинт вдруг рассыпается под пальцами, ноги не находят опоры и Думский вновь проваливается, вновь ищет очередную дозу и, конечно же, находит её, иногда в каких-то притонаха у сомнительных компаний, но не рассказывает об этом никому, даже лучшему другу, чтобы тот лишний раз не переживал, не смотрел на него вновь так, как только что посмотрел Вэйно. Только не после того, как он чуть не потерялся навсегда. Шатен разваливается на старом, порядком потрёпанном жизнью и временем диване и облизывает пересохшие губы, блаженно улыбаясь. Зрачки вновь больше, чем радужки, под носом и на нём следы белого порошка, а дыхание учащено. Думскому таак хорошо...Чувство эйфории переполняет, хочется чуть ли не прыгать от счастья, смеяться во весь голос, желание показать всему миру, как он счастлив и этим счастьем поделиться аж в заднице свербит, только вот сердце почему-то колотится слишком быстро. Шура на секунду цепляется за эту мысль, задерживается на ней, но потом, хихикнув, машет на это рукой, мол просто волнуется из-за того, что скоро должен прийти Костя, который застанет его в таком состоянии, это переживание вскоре уступает чувству кайфа. Он чувствует всё и в то же время совсем ничего. –А–ху–и–тель–но,–протягивает северная столица и поднимает вверх одну руку, растопыривая пальцы. Он смотрит на то, как свет пробивается сквозь щели между ними и прикусывает губу, когда вдруг чувствует слабость, а дыхание замедляется. Пару секунд назад Ленинград был готов горы свернуть и лично Михаила с поста столицы свергнуть, а сейчас ели держит руку в прежнем положении и слегка хмурит брови, видя, как кончики его пальцев приобретают синеватый оттенок. Он вроде и пытается что-то сам себе сказать, чувствует, как его губы размыкаются и язык шевелется в сухой полости рта, но не слышит ни звука. Пару раз шатен моргает медленно, пытаясь вернуть фокус глазам, а после вдруг проваливается в пропасть, как он сам тогда ощущал. Сероглазый не слышит ни звука, не видит ни черта и совсем ничего не чувствует, даже касаний горячих рук собственного друга. Кое-как попавший в чужую квартиру Уралов щупает лоб и щёки лучшего друга, точнее одного из и цепляется взглядом за белоснежный порошок под его носом, а после за единственную печально знакомую дорожку на столике около дивана, хотя после употребления Думским свежей дозы их обычно оставалось две. Костя смотрит на его бледные пальцы и губы, закрытые глаза, замечает, как медленно и редко поднимается грудная клетка и складывает два и два в своей голове. Видимо, прежнее колличество порошка уже не приносило удовольствия в связи с превыканием, поэтому число грамм наркотика, вдыхаемого за раз, выросло практически вдвое. Кайф-то с этого был, но вместе с ним пришёл и передоз. Первый в его жизни, но жаль, что не последний. Он понимает: трясти Шуру, как он раньше пытался, чтобы привести его в чувства, бесполезно. Когда он забирал шатена с различных тусовок, то пару раз видел, что делают в подобных ситуациях, поэтому примерный алгоритм действий знал, но всё ровно панически боялся. Кажется, руки Катюхи впервые дрожали. Он поднимает с дивана лёгкого, как пёрышко друга ловким и осторожным движением, после чего стремительно увводит, точнее уносит в ванную, где склоняет над унитазом и давит парой пальцев на корень языка, вызывая рвоту. Парень не был уверен, что тут это было необходимо, просто делал всё то же, что тот парень тогда, надеясь, что это поможет. Как только тело оказывается на диване вновь, Уралов касается ухом грудной клетки, а после прислоняется им же к губам. Дышит, но слабо, а сердцебиение слышно и того хуже–у Константина вся жизнь, кажется, проносится перед глазами. Один вдох, второй, третий, несколько нажатий на грудную клетку и снова, вновь и вновь по кругу, раз за разом и так до тех пор, пока веки этого торчка Думского не поднимаются и он не видит перед собой расплывчато красное от напряжения и работы, если так можно выразиться, лицо Уралова. Он плачет–Александр понимает это по ощущениям влаги на его лице и едва различимым в таком состоянии подрагиваниям плеч друга. На лице Свердловска сияет улыбка облегчения и единственное, что слышит сероглазый сквозь белый шум его голоса, в ту же секунду заставляет шатена переосмыслить всё: «Я испугался, что ты уже не придёшь в себя». Тогда ему стало по-настоящему страшно за себя, за своё тело и за людей, которые его окружали. Именно в тот день Думский понял, что делает подобным деструктивным поведением плохо не только себе, но и дорогим ему людям, то есть друзьям. Он пообещал себе, что следующую ломку обязательно выдержит. Не только ради себя, но и ради них. И всё же ради себя в первую очередь. Машина наконец останавливается у небольшого двухэтажного домика Гельсинфоргса и синеглазый мужчина протягивает водителю несколько купюр, а после, выйдя из таксит, открывает дверь для гостя. Финн, по воспоминаниям Шуры, всегда отличался особыми манерами, поэтому он не был удивлён такому жеству с его стороны, лишь отвесил поклон, как в старые добрые и посмеялся в ответ на улыбку друга. Зайдя в дом, он окидывает его быстрым, слегка нервным взглядом и для себя отмечает, что ничего в интерьере не изменилось, а после проходит в гостиную, как ему говорят и усаживается на диван. Парень откидывается на обшитую мягкой тканью спинку и подносит к губам чашку с горячим чаем, любезно сделанным ему в фарфоровой чашке. Думский надеется на разговоры ни о чём, светские беседы, всё же в них он ещё немного может, возможно даже какие-то рабочие обсуждения, в общем на что-то нейтральное, чтобы не вспоминать сейчас о том, что его тревожит, но в следующую секунду давится горячей жидкостью, кашляя. Друг спрашивает его о лично жизни. Врать смысла нет, как и что-то утаивать, ведь парень понимает, что рано или поздно Вэйно узнает правду, если захочет, всё же они с Мишей две столицы, а значит, что имеют периодически какие-то контакты, связи с другими государствами у Гельсинфоргса так же имеются, так что...в общем, это бессмысленно. Придётся говорить правду, как бы ни хотелось этого делать. –Kaikki on monimutkaista ja huonoa. Kommunikaatiomme on käytännössä loppunut, tapaamme vain silloin tällöin ja vietämme sitten yön yhdessä. Hän ei ole kiinnostunut minusta, enkä minä hänestä...–Шура вздыхает и, закинув ногу на ногу, собирается продолжать, но замолкает. Разум невольно переносит его назад, не в самые приятные дни, вновь транслирует их на подкорку, заставляет переживать снова и снова. Эти эмоции, эти ощущения, эту тяжесть и боль...он мечтает забыть, а в итоге вспоминает снова из-за вопроса друга. И ладно бы только этот вопрос, то, что говорит финн дальше, совсем выводит его из равновесия. –Eikö se liity riippuvuuteesi? En tarkoita, että kaikki olisi hänen ansiotaan...–ставит на блюдце вторую такую же чашку парень, облизывая губы и в удивлении моргает пару раз медленно, когда видит, каким тяжёлым становится взгляд Ленинграда. Он сжимает худые кисти в кулаки и фыркает. Как он вообще смеет трогать такую больную для него тему, ещё и в контексте отношений? Не слишком ли много на себя берёт, начиная об этом рассуждать? –Oletko todella? Ja sinä olet aika hyvä meidän kanssa, vai mitä? Ja riippuvuudessa, ja suhteemme ongelmissa, aivan kaikessa! Miksi edes kiipeät tänne?–наклоняется он ближе к парню через кофейный столик, опираясь локтями на собственные колени. Ленинград видит лёгкую расстрелянность в глазах Хельсинков и надеется, что тот замолчит и просто сменит тему, но нет. Он продолжает, говорит о том, что зависимость может быть просто одной из причин и с этим тоже надо что-то делать и Александр скрывается. Он поднимается над диваном слегка и упирается ладонями в гладкую деревянную поверхность, из-за чего его лицо оказывается ближе к лицу столицы Финляндии,–Ei sille, joka käveli käsillä, opettaa minulle elämää ja antaa neuvoja suhteista,–процеживает Думский сквозь зубы. Жалеть о сказанном он будет потом, а сейчас лишь смотрит, как меняется выражение лица собеседника. Его зрачки сужаются, руки крепче сжимают ручку чашки и блюдце, а и без того бледная кожа, кажется, бледнеет ещё сильнее. Теперь очередь Гельсинфоргса вспоминать о не лучше периоде своей жизни. Хотя, каком не лучшем... Самом худшем. В синих глазах засияли огни отчаянья, боли и скорби, одиночества, холода, грусти, до этого прямой, как струна, он слегка поёжился, ведь по спине побежали мурашки, а губы дрогнули, размыкаясь. Вэйно никогда не забудет то время. –Аinakin suhteeni on terve,–замечает на выдохе мужчина и в следующую же секунду рывком вжимается в спинку кресла, когда Шура, потянувшись через весь столик, пытается ухватить его за ворот водолзаки. Он смотрит в серые глаза и видит в них только злость. –Да что ты?!–на чистом русском вдруг стал говорить Шура. Он помнил, как учил своего друга родному языку когда-то давно, как и он его финскому, так что парень точно что-то да знал, глядишь и ответит что,–А ты уверен, что ты у него один такой?! Что-то он не торопился твою ненаглядную Финляндию воссоединять после русско-шведской войны! –Твой Михаил тоже тебя не спешил в 41-ом освобождать,–ровным, но уже почти срывающимся на крик голосом цедит сквозь зубы Гельсинфоргс, а после лишь провожает взглядом Александра, который, перед тем, как исчезнуть за дверью, кричит ему напоследок: «Иди ты нахуй, Гельсинфоргс!». Он рассчитывал на обычную дружескую встречу, но по итогу и та обернулсь скандалом и громкой ссорой, оставившей горький осадок где-то в горле. Настолько горький, что хотелось сплюнуть. Это он, к слову, и сделал, плюнул прямо на чистую финскую плитку под осуждающие взгляд прохожих, а после, достав их кармана штанов пачку сигарет, закурил, стряхивая пепел на тротуар. Ему плевать, через несколько часов его тут уже не будет. Ленинград сел на первый же самолёт, летевший из Финляндии в Союз, ухватил последний билет. И ничего, что не на самом удачном месте, ничего, что в экономе, зато сбежит как можно быстрее обратно, домой. Главное, чтобы вновь не сорвался по прибытие. Удивительно, но целых три года с момента возвращения Думского ничего сильно выдающегося в его городе не происходило, поэтому и жил Шура относительно спокойно, не считая того, что обещания, данного самому себе, он вновь не сдержал и опять сорвался, ничего не изменилось, кроме вида употребляемого вещества. 9 мая, каждый раз, когда он видел на календаре это число, всё внутри леденело, а в голове невольно всплывали воспоминания о первой половине сороковых. «Ленинграл должен быть стёрт с лица Земли». Казалось, тогда Шура действительно чуть не умер, наверное, около сотни раз, но только благодаря людям, своему народу, он остался жив. Они были его эритроцитами, несущими по улочкам–венам жизненно важный, спасительный кислород, не дающий загнуться. Они несли надежду. Надежду на спасение и помощь, веру в светлое будущее. Перед глазами тут же возникло множество серых пятен, словно облаков пыли, грязи и извести, за ними алых луж крови, в нос ударил едкий запах дыма, вызванного зажигательными бомбами и Думский потёр глаза, ударил себя пару раз по щекам, прогоняя эти воспоминания вместе с прежними ощущениями. Он знал, что в этом году у Московского будет парад и знал, что его покажут по телевизору. Сам для себя Ленинград решил, что не будет его смотреть, слишком больно и тяжёло. Всё это вообще больно и тяжёло, эта дата, эти воспоминания. Встречать эту дату одному было вдвойне тяжело. Раньше он мог пригласить к себе Уралова, тот бы отвлёк его от тревожных мыслей разговорами или и вовсе вытащил на прогулку по городу, не дал бы вновь утонуть в отчаяни, мысленно вернуться в те времена. В этом году не может, у Кости свои дела. Он долго извинялся перед Шурой за то, что не в состоянии приехать, просил прощения, но Думский просто махнул на это рукой. Этим вечером он всё ровно не позволит взять всему этому верх. Пройдя на кухню, он находит в шкафу заначку в виде бутылки хорошего, дорого коньяка. Парня даже с вина с лёгкостью уносило, а тут такой крепкий алкоголь, настолько быстро хочет забыться и отпустить? Что ж, похоже на то, главное, чтобы он не угробил себя пуще прежнего, иначе всё совсем пойдёт в тартарары. Специального бокала для коньяка у северной столицы не было, поэтому он взял обычный гранёный стакан и, пройдя в гостиную, сел в кресло. Налив немного крепкого напитка, Думский отставил бутылку на столик рядом и заглянул в ёмкость. Едкий запах спирта, тут же разлетевшийся по комнате, заставил поморщится и на секунду отвернуться, правда после, когда нос немного привык, он вновь посмотрел на своё отражение в коричнево-золотой воде. День перестаёт быть томным. Хорошо, что до начала антиалкогольной кампании он успел сделать себе заначку. Январь 1987 года у Шуры сразу начинается с волнений и переживаний, как моральных, так и физических, из-за чего в очередной раз страдают его жители. Он всё так же пытается бросить свою вредную привычку и из-за очередной ломки практически воет, шкребёт ногтями стены, соскабливая обои. Его знобит, жутко тошнит и голова раскалывается, будто вот-вот треснет, как яйцо после удара об бортик сковороды. Бледные, трясущиеся руки тянутся к полупрозрачным шторам и Думский, раздвинув их, видит в лёгком расфокусе зимние улицы. На них ни души, лишь толщи снега и слегка поблёскивает на зимнем солнце лёд. В целом, оно и понятно, на улице -34 градуса, практически -35, кто захочет появляться на улице в такой мороз? Мороз, вызванный ужасным самочувствием Ленинграда. Ему жутко стыдно перед людьми за то, что происходит. За колебание температур и резкую смену погоды, за обстановку в городе в целом, за то, кем он стал. За последнее стыдно больше всего. Величественный и некогда прекрасный Петербург превратился а пугающий и мерзкий Ленинград, где люди пытаются рисовать граффити, портя фасады исторических зданий, крышуют малый бизнес, выпивают прямо на улицах и детских площадках, блюют там же и в том же месте справляют нужду. Хотя, у такого положения были хоть какие-то плюсы, например молодым людям стало мерзко насиловать девушек на улицах города. Если бы и убивать стало мерзко...было бы вообще замечательно. Он так надеялся на помощь ранее возлюбленного, но...Мише, судя по всему, сейчас совсем не до него. Возможно, Московский думает, что Думский справится сам, но знаете что? Плевать. Плевать ему теперь и впредь на столицу с высокой колокольни. С этого момента он действительно сам по себе. Он сам вытащит себя из этой ямы. Если, конечно, сможет. Кажется, сама судьба издевается над ним и смеётся в лицо всем попыткам стать прежним, культурным и порядочным, устраивая пожар в Библиотеке Академии Наук. Тогда Александру впервые за долгое время было жаль книги, жаль сгоревшие экземпляры и жаль те, буквы в которых поплыли от воды, жаль себя, когда в сердце что-то кольнуло. Жалость сменилась болью и страхом. Болью за себя и людей, страхом за собственное будущее. Страх отступил тогда, когда в к библиотеке вереницей выстроились люди и Думский узнал причину такой очереди. Решив помочь родному городу, ленинградцы забирали к себе мокрые книги на просушку под честное слово, он сделал то же самое. Каково же было его удивление, когда все экземпляры до единого были возвращены в библиотеку и ни одна книга не была оставлена кем-то себе. Финансовая помощь библиотеке из разных уголков страны и даже из-за рубежа, пересылка книг и газет с целью восстановления резерва... Понадеявшись на помощь Москвы, он позабыл о главной своей силе–людях. Только сейчас Александр понял, что он не один. Один или нет...какая разница, когда ты снова уходишь в отрыв, заливая в новогодний вечер новую дозу крепким алкоголем. Перед глазами плывёт вдвойне, кровь в висках пульсирует, а во рту вновь сухо, поэтому шоты водки туда отправляются один за другим, смачивая его и обжигая горло. Он не встречает этот праздник дома, нет, сейчас он вновь в квартире одного из своих знакомых, где часто зависал раньше. Почему в такой праздник Думский должен быть один, если у него есть такая замечательная компания? Вокруг уже практически ставшие родными лица и такой же беспорядок, ставший, кажется, частью интерьера помещения, к нему весь вечер липнет какая-то дама, видимо тоже намешавшая такой коктейль и страдающая сразу от двух видов опьянения, но Думский лишь отодвигается и говорит ей держать руки при себе. От царившего в квартире гомона голова, на удивление, не болела сейчас, но не значит, что не будет потом, правда шатена не особо это волновало. Какая разница, как плохо будет потом, если сейчас так хорошо? Проблемы нужно решать по мере их поступления, верно? Занюхивая ещё одну дорожку, он утирает нос всё той же тыльной стороной ладони и, вдохнув полной грудью, смеётся, пошатываясь. Стоять на ногах тяжело, поэтому он опирается спиной на стену рядом и скатывается по ней вниз. Он сидит так несколько минут, пялясь пустым взглядом в потолок, пока ему не протягивают руки ещё относительно трезвые гости вечеринки и не помогают встать. Думский едва видит их, но всё ровно криво улыбается и что-то неразборчиво плетёт о том, как тут прекрасно, пока худая рука тянется за рюмкой вновь. С этого дня дорога только в Ад.

Награды от читателей

Войдите на сервис, чтобы оставить свой отзыв о работе.