
Метки
Описание
В православных традициях нет семи смертных грехов – а в каждом из людей есть. И дело не в сжигающей всё на своём пути Гражданской войне; а в войне, вот уже столько веков идущей внутри любой человеческой души.
«И если свет, который в тебе, тьма, то какова же сама тьма»
- Евангелие по Матвею, 6:23
Чревоугодие. 3
21 февраля 2023, 05:29
— Верочка… Вер-Николавна, то есть… — Василий потёр переносицу и упёрся локтём в дверной косяк. — Можно вас оторвать от ваших… — он обвёл туманистым взглядом сидящих рядом с ней мужчин в чёрных куртках. — От ваших встреч, — последнее слово потонуло в глубоком, замаскированным под зевок выдохе.
— Товарищ Астраханцев, вы выпили?..
— Исключительно за победу товарища Ильича и его других товарищей.
Один из этих, курточных, слишком по-свойски смахнул прядь Верочкиных волос с её щеки и шепнул ей в ухо: «Он издевается?».
«Да ты бы и сам понял, что издеваюсь, дубина, если б хоть день провёл за учебником словесности, а не под юбкой поварихи, такой же дуры».
— Товарищ Астраханцев, что вы хотели?
«Если начну перечислять, мы до вечера не управимся».
— Можно вас… Показать кое-что. В моей комнате.
— Слышь, папаша, ты хотел сказать, «в другой» комнате? — пророкотал откуда-то из-под толщины своих губ мужчина с сильно надвинутыми на лоб бровями.
Он хотел сказать: «в той комнате, которая столько же моя, сколько и эта, где вы за две недели устроили прокуренный хлев».
— Да, в другой. Вер-Николавна, пойдёмте?
Вера что-то наскоро бросила обоим мужчинам рядом с собой, потуже затянула края красной косынки и со всё ещё не крестьянской лёгкостью подскочила к двери. Как бы ей ни хотелось быть похожей на одну из тех коряжистых крупных женщин с большими руками и не вмещающимся в блузы бюстом, у неё не получалось.
Выдавали и тонкие длинные пальцы, и негромкий кашель после очередной папиросной затяжки, и слишком узкие плечи, не ссутулившиеся даже под тяжестью рубашки на пару размером больше.
И Василий боялся, что рано или поздно Верочкины новые друзья тоже это увидят.
— Василий Петрович, ну что же вы? — почти обиженно насупила брови Вера, хватая его за запястье. Типичный жест для неё и для всех её рабоче-крестьянских друзей — у Василия же до сих пор кровь била и в лицо, и в ладони разом. — Могли бы подождать ужина и подозвать меня там.
— «Подозвать». Вы что, собака? — несколько коротких откашливаний в кулак. — Простите, пожалуйста. Это случайно… Случайно вырвалось.
— Ну, — в голосе Веры сквозило столько прохлады, что по шее побежали знобливые мурашки, — ничего страшного. Вы всё ещё мой учитель. И мой помощник.
Василий усмехнулся. Помощник — вот, как это теперь называется.
Верочка жила у него в квартире уже вторую неделю. Он мечтал бы произнести это вслух в любой момент своей жизни: но, видимо, нужно было более трепетно относиться к своим желаниям и формулировать так, будто осуществлять их будет сам Сатана со всей своей любовью к злым шуткам.
Вместе с Верочкой в дом ввалилась целая отара местных революционных самородков: две девушки, которые мечтали научиться читать, а пока только надиктовывали планы по развитию России в ближайшие двадцать лет; совсем ещё молодой конопатый парень, умевший хорошо, но не к месту цитировать Маркса, Наполеона, Александра Великого и почему-то Ветхий Завет; несколько мужчин, отличающихся только скоростью опьянения; и тот, кто был похож на главного — по крайней мере, именно перед ним Вера пс особенным старанием смягчала своё «г» до совсем рассыпчатого, похожего на «х» звука.
Василий знал, на что шёл, и до сих пор не мог себе этого простить.
Тогда, пару недель назад, Верочка откланялась (и тут же хлопнула себя по ноге за эту старую привычку) и помято сообщила, что ей как можно скорее пора уехать, чтобы найти место, где она сможет собираться со своими товарищами по общему красному делу.
«До этого мы встречались на квартире у одного общего друга, поэта. Но он стал писать совсем другие стихи, я покажу вам, у меня осталось несколько. Хочу рассказать о них в газете, показать, как делать не надо… впрочем, вам это, наверное, неинтересно. Простите. Так вот, я хочу поискать, может, есть какой-то кабак, где мы сможем строить планы без опаски».
Слова «тогда собирайтесь здесь» сорвались с языка быстрее, чем Василий успел представить, в какой дешёвый театр превратится всё, что раньше было его домом.
Как и положено всё ещё умной девушке, Вера только рассмеялась. «Бросьте, Василий Петрович, я же вижу, что вы не в восторге от того мира, который мы так пытаемся здесь создать».
Зато он в восторге от её грустной улыбки. И больше всего на свете он боится снова потерять её на несколько лет.
Снова остаться в темноте — такой же глубокой, как и сейчас, но больше не освещаемой даже редкими искорками света, высеченными из Верочкиного смеха.
Тем более, что ещё неизвестно, станут ли ближайшие года очередными или всё-таки последними.
«Кажется, мои… сожители… просто в восторге от вас. Думаю, они не будут против небольших коммунистических собраний один раз в неделю или два».
Четыре.
Оказалось, что именно столько раз на неделе нужно собираться, чтобы с наибольшей эффективностью разрешить все политические и социальные проблемы нынешнего времени.
«И тогда вы сможете остаться жить у меня. Я положу Дуню к себе, а вы заберёте её кровать».
Как всё это будет выглядеть — одному чёрту известно. Но если речь идёт о тёплом Верином голосе в этой квартире, то Василий готов не спать всю ночь и занимать чью-то кровать только утром, когда все уйдут на работу.
В этих стенах он уже давно потерял всё, что мог. Почему бы не потерять ещё и последние крохи самоуважения, если это будет достойная плата за надежду на одно только предчувствие недолгого счастья?
«Понимаете, я не против рабочих и крестьян, — пришлось сильно откашляться, чтобы не успеть добавить, что он против именно конкретных, уже живущих здесь людей. — В конце концов, Верочка, вы сильно поднимете уровень моей репутации, если остальные узнают, что я сам пригласил к себе жить таких выдающихся представителей красного движения. Сейчас я бы от такого точно не отказался».
Василий ожидал, что Вера скромно поблагодарит его. Надеялся, что кинется на шею и даже поцелует в щёку, как она привыкла это делать. Боялся, что смущённо откажется и навсегда шагнёт в другую от него сторону. Но точно не думал, что, крепко взяв его ладонь в обе руки, заглянет через глаза ему в самую душу:
«Василий Петрович, если после этого вы предложите ещё раз, я останусь — мне так намного удобнее. Но нам правда есть, над чем работать. Ваши шторы прожгут папиросами. Они не специально, просто я знаю, что так будет. Ещё они не снимают ботинки, и я бы на вашем месте не стала стирать ковры, чтобы не тратить на это силы — просто у них ковров не было, а ходить по земляному полу босиком неудобно. У нас есть друг, который иногда ворует — это от обиды, однажды его хозяин продал все его вещи, доставшиеся от матери с бабушкой. Но вы всё равно должны знать, что дорогие вам предметы лучше убрать. И ещё на вас будут косо смотреть — это хуже всего, я знаю. То, что вы мой друг, может, убережёт вас от классовой вражды, но не от их личной боли. Каждый будет видеть в вас того, кто когда-то сломал им жизнь. Подумайте, пожалуйста, хорошо, прежде чем делать мне такой дорогой подарок, который я обязательно захочу принять».
Прожжённые шторы, сворованные вещи, затоптанные ковры и тысяча синонимов к «буржуйской твари» — пока здесь не было ничего, к чему бы Василий не привык.
«Вы сказали, что я ваш друг. Друзья не прощаются после такой короткой встречи. Я рад, что избавил вас от бесконечных поисков дома. Поверьте, Верочка, одним своим присутствием вы избавляете меня от того же самого».
Наивный, избалованный молитвами и усталостью от неудач дурак.
Нужно было сразу догадаться, что здороваться с ней каждый день будет ещё более невыносимым, чем видеть только в своих мечтах.
И хуже всего — Верочкины новые привычки, по которым, скорее, Василий узнал бы какого-нибудь встретившегося на набережной подмостного обитателя, чем искушённую музыкой и домашними чтениями дочь двух известных интеллигентов.
То ли в благодарность, то ли из интереса она каждое утро заходила в комнату-кладовку, без приглашения садилась на кровать и вслух читала потёртые буквы из последних «Известий», иногда прерываясь на объяснения, почему всё, что там написано, — долгожданный повод для радости.
Когда утренние чтения заканчивались, Вера всегда брала Василия за руку — и, сама того не замечая, перебирала его пальцы в своих, продолжая рассказ или о своих планах на день, неделю и жизнь; или о пугающих сновидениях; или о вчерашнем разговоре с новыми соседями, который, несомненно, увенчался полным взаимопониманием, всегда существовавшим между рабочими людьми.
Василий замирал так, будто даже слишком громкий вдох рискует растворить это утро в пелене очередных ночных кошмаров. Только пару дней назад, когда в ушах загудело особенно сильно, он, уже успевший позавтракать несколькими глотками «для храбрости», решился пошутить: «Первый раз я не против, когда ко мне с такой настойчивостью прикасается коммунизм».
Верочка спрятала руки в карманах куртки. «Простите, Василий Петрович. Похоже, это просто за всё то время, когда можно было только целовать перчатку, молчать и смотреть себе под ноги».
На один день чужие ласковые пальцы успокоились и вели себя почти по-дворянски — но уже завтра снова скользили то по уголкам книг, то по краю пепельницы, то по чьим угодно плечам в самые эмоциональные моменты рассказа.
Даже сейчас, пусть и несколько обиженно, Вера положила руку ему на ладонь и неслышно вздохнула.
— Сейчас-сейчас, Вер-Николаевна… Вы проходите, садитесь, сейчас… Я хочу… Нет, мне нужно вам кое-что показать, — Василий подвёл её к столу, запачканному высохшими брызгами старой краски. — Вот.
— Ой, — Верочка вдруг тепло улыбнулась и с на секунду мелькнувшей в лице прежней скромностью даже поправила сползающую на лоб косынку. — А помните, вы учили меня рисовать портрет… Я тогда нарисовала вас, а вы меня, и вы ещё сказали, что обязательно переделаете, когда…
— Да я не про это, — Василий махнул рукой и упёрся ладонью в край стола, пытаясь сосредоточить зрение на валяющихся кусках разорванных холстов. — Вы не смотрите только, что такой бардак…
«Сейчас из-за вас везде так».
-… бумаги сейчас нет, я сначала на дереве рисовал… Потом деревом топил… Потом и холстами… Это вот осталось, смотрите, — он разгрёб в разные стороны палитру, кучку лежащих тут же поверженных солдатиков и сухие колючие хлебные крошки. В желтоватом лампочном свете показалась матовая чёрная заплатка. — Вот.
Перед глазами Веры показался прямоугольный вырезанный кусочек холста, густо замазанный чёрной краской.
— Это вы для чего холст готовите, Василий Петрович?..
— Это уже готовая картина. Тут с другой стороны, правда… чей-то заказ был, — он неумело повертел огрызок искусства в руках, как будто бы подтверждая существование настоящей картины по другую сторону своего шедевра. — Но это уже не важно. Это я написал. Нарисовал, если хотите.
— И что это? — Вера взяла прямоугольник в руки. — Москва ночью при незажжённых фонарях?
— Это мир, в котором тебя больше нет.
— Что?
— «Мир, в котором тебя больше нет». Название. Нравится?
— И что, ваш мир теперь совсем чёрный?
— Это не чёрный, Вер-Николаевна. Это ничего.
Василий вцепился путающимся взглядом в её глаза. Неужели она, чувствовавшая до этого каждую картину так, будто написала сама, сейчас не ощущает хотя бы секундочки того пробирающего насквозь холода, для которого в мире ещё не придумали слов?.. Неужели она видит чёрный там, где нет ни цветов, ни чувств, ни тепла, ни самой жизни?
— Когда я начал её писать, я представлял, что это можно посвятить одной человеку… Одному… Кому-то конкретному, — Василий потёр переносицу. — Мой мир, в котором тебя — этого человека — больше нет. Видите, он стал совсем пустым, бессмысленным? Он не чёрный, это было бы слишком просто. Знаете, почему?
— Потому что чёрный — это всё ещё краска?
— Да, и потому что у чёрного есть противоположность. А это пустота. Ничто. У ничего противоположности нет.
— Есть — всё.
— По-моему, всё — это то же самое ничто, — в груди у Василия всколыхнулось раздражение. — Ну, так вот… Это я в начале так думал, что будет посвящено кому-то одному… А потом решил: «Мир, в котором тебя больше нет», — это же обращение к самому себе. Как будто кто-то другой говорит мне: в этом мире тебя больше нет. Понимаете?
— Нет.
«Вот и меня нет».
— Это мир, в котором я больше не существую. Он для меня никакой. Не хороший и не плохой. Я уже за его пределами, но ещё не где-то… В нигде. Понимаете?
Вера перевернула холст другой стороной и, наклонив голову, пробежалась глазами по разным краскам, соединяющимся в написанный шёлк на платье дамы, так похожий на настоящий, что хотелось прикоснуться к нему и совсем немного помять складочки.
— Да не смотрите же туда наконец! Я вам про другое!
— Василий Петрович, — непонятно — тем более, сейчас, — чего в Верином голосе больше: сочувствия, сожаления или разочарования, — вы же талантливый художник. «Мир, в котором больше нет тебя» — это…
— «… в котором тебя больше нет». Это важно.
— Хорошо, простите. Я хотела сказать, что здесь так много можно изобразить. Я вот представляю: разрушенный дом, или упавшие флаги, или кровоточащее сердце, или пейзаж… Такой, знаете, очень знакомый, но пустой.
— А я в таком мире ничего, кроме пустоты, представить не могу, — Василий вытащил из Вериных рук свой написанный чернилами манифест, бросил его обратно на стол и, зажмурившись, спрятал свой лоб в большой ладони.
Несколько секунд неуютную тишину прерывало только глубокое гудение в голове, как будто вся разогретая утренней водкой кровь разом поднялась к ушам.
Не выдержав непривычного в этой комнатушке молчания, Вера хлопнула руками — до чего же не подходящий ей жест — и выдавила из себя самую сострадательную улыбку, на которую была способна при обращении к человеку, которого принимала за учителя почти что с апостольской верностью.
— В таком случае, вы вдохновили меня на название для моей картины, — она подошла ближе, погрубевшим движением руки предложила Василию сесть на кровать и тоже опустилась на самый её край. — Показать?
— Так вы всё-таки ещё рисуете?
— Вспоминаю, как это было, — ещё одна короткая улыбка. — Хочу писать в газету и сама иллюстрировать свои статьи. Готовлюсь понемногу. Так что, вам интересно?
— Сами знаете, что да.
Если бы Василий смог остановить взгляд где-нибудь повыше наброшенной на кровать простыни, он бы заметил, что, кажется, Верочка ожидала от него более мягкий ответ. Она потянулась ко внутреннему карману куртки, всё ещё пахнущей чем-то резиновым.
— Я бы назвала её наоборот. «Мир, в котором ты теперь есть», — маленький квадратный кусочек старой газетной бумаги, разглаженный между листами настольной записной книжки, ласково упал на раскрытую ладонь Веры. — Она тоже задумывалась только про одного человека, но теперь я вижу и второй смысл. Ваш. Мир, в котором я теперь есть.
С бумаги грозно смотрел в тёмное пространство комнаты насупившийся человек, выглядывающий из-под маленького пенсне своими прищурившимися глазами. Кудри спрятались под умело нарисованной фуражкой. Особенно тёмные штрихи простого карандаша складывались в маленькую бородку и раскиданные по всему лицу усы.
За его плечами, спрятанными под военной формой нового образца, развевались прорисованные до теней флаги; гуляли совсем маленькие, состоящие из чёрточек человечки и распускались цветы, которых и в природе не существовало — смесь сирени, розы и берёзки.
— Это?.. — Василий несколько раз зажмурился, чтобы прогнать из глаз льющийся влажный туман, и снова нагнулся над картинкой.
— Это предводитель Красной армии. Лев Троцкий. Вы читали его статьи? — впервые за день Вера улыбнулась своей привычной широкой улыбкой, выдающей в ней ещё не успевшее уйти ребячество.
— Я слышал о них.
А может, и не слышал — но первый ответ будет Верочке приятнее.
— Я мечтаю писать так же, как он, — тонкий палец ласково погладил края бумажки. — И жить так же, как он. Товарищ Троцкий привёл меня ко всему, что у меня есть. Он писал про все мерзости, которые творили наши с вами старые друзья на протяжении стольких лет…
— Лично над ним?
— Да! — загорелась Вера, не разглядев в уставшем голосе Василии плохо спрятанной иронии. — Он сам прочувствовал, что значит быть слабее, чем остальные в Царской России! Ему есть, что рассказать, и я просто не могу поверить, что где-то совсем рядом существует до такой степени сильный и смелый человек. Он настоящий рыцарь революции. Гений, — тёплая нежная улыбка сгладила острые черты лица.
— Почему же вы мне тогда раньше не рассказывали про этого человека, если так им восхищаетесь?
— Потому что мой папенька был прав в одной вещи, — розовая краска ударила ей в лицо. — Если я начну о чём-то рассказывать, то буду болтать до тех пор, пока вы от меня не устанете.
— Я же много раз говорил вам, что это не так, — вздохнул Василий без тех искорок в голосе, которыми рассыпался ещё несколько дней назад. Ему казалось, что нарисованный товарищ куда сильнее походил на чертёнка в очках, чем на человека, заслуживающего громкого «гений».
— Если честно, я начала писать статьи в такой глупой надежде…
— Что он вас заметит?
— Вы смеётесь?
— Угадываю.
— Да, в надежде, что рано или поздно достигну того мастерства, которое заслужит его внимания, — Вера спрятала картинку обратно в страницы блокнота. — Василий Петрович, вы не подумайте, я не дурочка. Я знаю, что товарищ Троцкий занят более важными делами. Но я бы только… — она сильно вздохнула. — Я бы выразила ему свою благодарность.
— За то, что показал правильный путь? — то ли это алкоголь давил на виски, то ли и правда разговоры про очередного товарища действовали на Верочку лучше любых лекарств для больного человека — и вместо уверенной в себе и своём мире чёрной женщины Василий снова увидел девушку, любопытными большими глазами смотрящую по сторонам и готовую задать самый неожиданный вопрос.
— Да.
— Вы уже думали, что скажете, когда он будет жать вам руку?
— Василий Петрович…
— Я не шучу, Верочка… Вер-Николаевна, — хотя в его интонации и правда подуло прохладным сквозняком, Василий был уверен, что это просто скопившаяся за все эти дни усталость. — Я убеждён, что во всём вашем красном лагере вряд ли найдётся ещё хотя бы один человек, столь же талантливый и богатый на мысли. Ваша встреча с предводителем Красной армии — это вопрос времени.
В голубых глазах напротив блеснули чистые, восторженные капли невыраженной любви.
— Больше всего на свете я мечтаю, чтобы это было так, — Верочка понизила голос и улыбнулась скромной, совсем ещё девчоночьей улыбкой. — Я думаю, что растерялась бы… но мне так хочется сказать… Спасибо за то, что вы есть. И спасибо за то, кто вы есть…
Да, эти мысли Василий понимал очень хорошо.
-… когда наступят перемены ещё больше сегодняшних, в этом будет ваша заслуга. Будет больше людей, с которых вы содрали кожу — и заставили наконец почувствовать. Не только боль, а вообще всё. Как-то так, — перебирая свои пальцы, она уткнулась взглядом в кровать. — Вот так, наверное. А, и ещё: спасибо, что даёте понять, кто я на самом деле.
— Думаю, ваш товарищ Троцкий мечтал бы услышать такие слова, — Василий вздохнул вместе с Верой. — И что, вы согласны со всем, что он говорит?
— Наверное. По крайней мере, я готова согласиться со всем, что он говорит.
— А если вы разойдётесь во мнениях по какому-то вопросу?
— Василий Петрович, я правда уверена, что он гений. Мне будет неприятно, но я послушаю, как товарищ Троцкий объясняет свою позицию — и вряд ли смогу с ней не согласиться.
— Наверное, часто представляете себя рядом с ним.
«Как жестоко иногда складывается судьба, да, Вер-Николаевна?».
— Василий Петрович, я же не могу даже мысленно допустить, чтобы такой человек принадлежал только мне одной… Любовь — это тоже своего рода форма частной собственности…
Да. Василий слышал это каждый раз, когда заходил забрать Дуню с внеочередных коммунистических собраний, на которые она заходила, чтобы побыть с Верочкой, и с которых потом её невозможно было выгнать, даже если бы эти, в куртках, захотели.
Иногда она пересказывала Василию всё, что слышала, и улыбалась: «Я никогда не думала, что так… тоже можно».
Он только умолял её никогда и не думать.
Так нельзя.
На таких собраниях Вера всегда принимала вид резкой женщины, как будто сошедшей с самых смелых революционных плакатов. Сначала Василий никак не мог понять, почему женщины и мужчины слушают её с одинаковым удовольствием и с одинаковым доверием.
«Сексуальные ограничения, навязанные нам церковью и блудником-царём, должны быть сняты».
Теперь понятно.
При обсуждении этой темы первой поднималась мама Мишеньки, грозы комнаты-кладовки: «Вера Николаевна, те, кто поумнее меня, говорят, что Владимир Ильич не одобряет отсутствия любви…»
Верочка, влюблённая во весь этот мир маленькая Верочка в нежном голубом платье, вставала со своего места, сильно опираясь на стол обеими руками: «Любовь в традиционном понимании — это форма рабства. Вы любили своего мужа?».
«Да».
«Что он делал для вас?».
«Он работал».
«А вы что делали для него?».
«Всё остальное».
Верочка, маленькая худенькая Верочка, мечтающая о мире, где все будут одинаково счастливы, улыбалась с чувством злого торжества: «Любовь такая, как мы к ней привыкли, делает из женщины рабыню, а из мужчины заложника своей же власти. Женщина не должна готовить, если она этого не хочет. Не должна стирать, если не хочет. И уж тем более не должна делать всё остальное».
Лёгкое гудение поднималось среди нескольких мужчин с красными повязками на руках. Вставала, спрашивая разрешения и откланиваясь, Дуня: «Верочка Николаевна, простите меня, пожалуйста, только хотела спросить: если я не буду готовить, то что же все мы будем есть?».
Вера снова улыбалась, или искренне, или тронутая наивностью Дуни: «Я знаю женщин, которым нравится готовить. Пускай же они работают поварихами — и готовят в столовых. Это будет их делом. Их работой. Пока она готовит для всех остальных, все остальные шьют и стирают ей одежду, помогают воспитывать ребёнка, строят дом».
На этом моменте женщины начинали аплодировать и радостно вскрикивать.
Вера обращалась к мужчинам: «Свободная женщина свободна в любом проявлении своей любви. И если ей хочется получить удовлетворения своей потребности, такой же естественной, как сон или еда, она имеет на это право, не боясь быть отвергнутой Богом. В чём причина запрета близости? Я не понимаю этого. Если вы оба здоровы и нравитесь друг другу, в чём проблема?».
Тут уже притихали женщины, особенно замужние. Но мужчины довольно хлопали в ладоши и иногда даже жали Вере руку.
Василий оставался на красных собраниях и слушал издалека. До того момента, как услышал Дунино неспокойное: «Верочка Николаевна, а вот что Владимир Ильич думает, если любить за деньги, это плохо или?..»
После этого он не ходил сам и старался цыкать в сторону Дуни, у которой поверх домашнего платья теперь блестели оба Вериных подарка: профиль товарища Ленина и маленький крест со страдающим на нём Христом.
— Вер-Николаевна, вы напутали в самом начале, — Василий почувствовал, как рука, опирающаяся на кровать, ползёт дальше под тяжестью наваленного на неё тела. Со стороны показалось, что он придвинул ладонь ближе к Вере. — Любовь не может быть формой частной собственности, потому что любить — не значит принадлежать.
«Хотя иногда только этого и хочется».
Вера мягко улыбнулась:
— Я думаю, что в вопросах частной собственности товарищ Троцкий более опытен, чем вы. Простите, — она поняла, что ответила не так, как следовало бы отвечать другу, и поспешила неискренне, но ласково засмеяться. — Только не волнуйтесь, я вполне нахожу для себя и плюсы.
— Я рад.
Похоже, Вера ожидала очевидного после этого вопроса: «Какие плюсы?», но Василий почему-то был уверен, что все они упрутся в очередную свободу любых людей — кроме тех, кому не повезло родиться в небедной семье — и в любой сфере — кроме, очевидно, обычной жизни.
Слушать от Верочки про её свободные отношения с теми, кто ещё пару лет назад гнул спины в её же огороде, казалось издевательством сродни всем адским кругам сразу.
— Вы не хотите выпить, Вер-Николаевна?
— Если только немного.
По животу растеклось отвратительно душное чувство постыдной жалости к себе. Василий беспощадно выжигал его внутри себя все эти годы, даже во времена, казавшиеся самыми трудными; но, кажется, предчувствие собственной жертвы нашло отличное удобрение в виде спирта и теперь намеревалось отомстить разом за все годы бездействия.
Обняв всю скукоженную душу Василия своими паучьими лапками, оно шептало в самое ухо: если бы она любила, так, просто, по-человечески, она бы не дала пить. Она бы спросила, почему снова косишь плывущим глазом. Она бы не одобрила.
Как Дуня. Не было ещё дня, когда бы её притихший голос не спрашивал, всё ли нормально; нужно ли помочь; может, посидеть рядом до тех пор, пока Василий не уснёт. Несколько раз она даже предлагала унести бутылку в столовую в качестве доброго соседского подарка — и, может быть, если бы она была настойчивее в своих смущённых указаниях, всё бы получилось.
Василий протянул руку в тесную щель между кроватью и стеной, нащупывая спасительное бутылочное стекло. Вера и не обязана ничего спрашивать. Это только его выбор.
Но она могла хотя бы обратить внимание. Хотя бы разок.
Он бы понял сразу.
— Ещё секунду.
Рука снова скользнула в щель, пытаясь теперь подхватить завёрнутые в тканые салфетки запасы.
— Василий Петрович, что это…
— Дуня приносила, — салфетка развернулась, явив одинокой комнате несколько кусков успевшего уже зачерстветь хлеба, пару кусочков сбитого сахара и даже один пряник. — Мне не хотелось есть, оставил на будущее. Это будущее только что наступило.
Василий соврал. Хлеб действительно приносила Дуня. Сахар же он нарочно забрал со стола, представляя, как после нескольких глотков захочется занять рот чем-нибудь, что будет хотя бы иметь вкус.
Откусанный пряник посчастливилось забрать у Мишеньки.
Трудно вспомнить, как именно это было — кажется, руками и сознанием он уже управлял не самостоятельно; мальчик пару раз оторвал зубами пряничный мякиш, доставшийся, видимо, по какой-то волшебной случайности, и убежал к маме под её выводящий из себя крик: «Миша, ну сколько можно тебя звать, иди и помоги, весь в отца, он, сколько себя помню, тоже вот…»
То ли ради шутки, то ли из глупого желания сравнять счёты с Мишенькиными разрушительными набегами, но Василий схватил пряник и сначала сделал ещё один неровный надкус, а потом спрятал себе в карман.
— Не могу же я угостить вас водкой, не предложив закуски.
«Угостить вас водкой» — как это вообще возможно?.. Василий поморщился. Что-то одновременно прекрасное и омерзительное было в том, что он своими руками наливал рюмку той, кого считал самым чистым и искренним источником света своей жизни.
— Вер-Николаевна, а вы бы хотели выпить с товарищем Троцким?
— Конечно.
Значит, это нормально, стаптывать до уровни грязи то, что секунду назад возвышал надо всем сотворённым миром.
— Тогда за то, чтобы это желание как можно скорее сбылось.
Василий из раза в раз не мог понять, что вливается в его душу вместе с жадными глотками водки. Раньше он видел, как выпившие крестьяне не могли найти под ногами дорогу, заваливались друг на друга и говорили вещи, стыд от которых потом могли смыть только новым спиртом. Он готовился к такому же.
Оказалось, что только немного кружилась голова — и какая, в самом деле, разница, после чего она будет кружиться: после усталого мутного дня в душной комнатушке или после третьей рюмки?
Даже мысли, как это предрекала Дуня, почему-то не становились легче. Они только путались между собой в такой тугой узел, что отцепить что-то одно и поразмышлять как следует уже не получалось. Не становилось лучше или легче — становилось тише.
А это, может быть, даже приятнее.
Сейчас вся эта звенящая тишина комкалась и путалась только вокруг Веры-Верочки, рассказывающей что-то про слишком крепкий завтрак и по привычке положившей кончики пальцев на ладонь Василия.
Он не слушал — или, может быть, не слышал. В притуплённой темноте собственных мыслей чувствовались только ненавязчивое постукивание Вериных ноготков по его руке и разливающийся по груди тревожный холод.
— Вы пили до этого со своими… новыми друзьями?
— Обычно уже после того, как поем.
— Вы ешьте… вон, пряник или… — ни сил, ни желания договорить не осталось. Василий запил обрывок фразы и дождался, пока то же самое сделает Верочка — слишком прозрачная попытка её вечных доказательств, что даже в таких вопросах она ничем не уступает другим.
— Такую глупость хотела сказать, — Вера спрятала подступающий к губам смешок.
— Скажите.
— Да просто у вас глаза такие пьяные, так забавно, — смешок всё-таки победил и беззлобно вырвался наружу. — Простите, пожалуйста. Это я с непривычки. Простите.
Василий не отпускал её прищуренный немигающий взгляд, уже начавший размываться от подступающей влаги и, видимо, от желания лечь и тут же вздремнуть. Палец ещё раз коснулся ладони.
— И улыбка смешная. Простите ещё раз, пожалуйста, просто необычно, простите.
Руки мокро вспотели. Что-то с грохотом и затянувшимся гудком надломилось внутри собственной головы, и Василий придвинулся ближе, к самому Вериному лицу, размазанно коснувшись её покрасневшей щеки своими губами.
Секунда. Не слышно ничего, кроме бьющей по вискам крови.
Две. Когда и как закончить это?
Три. От мыслей осталась только тень воспоминаний о них.
Верины пальцы под тяжёлой ладонью неловко завозились, как будто бы стараясь выбраться, и поползли выше, к запястью.
Она качнула головой, подставляя на то место, где только что была горячая щека, влажные от выпивки губы.
Василий встал с кровати.
— Возьми, пожалуйста, всё-таки пряник, Вера.
Василий смотрел в лицо, на котором несколько секунд назад видел практически лик Святой Девы — даже если слегка испорченный и изрисованный всякими глупостями. Сквозь написанные ругательства проглядывались большие глаза, переживающие всю боль мира как свою собственную. Под разворованным окладом теплилось смирение, побеждающее страх.
Чёрная змея липкости и отвращения забралась под рёбра.
Самые уродливые пятна на этот лик только что Василий нанёс сам, прямо во время молитвы.
Точнее, не так: он думал, что святыня не подвластна человеческим рукам. Что она не испачкается и под самой густой краской, что только отстранит его и напомнит: это не человек смотрит на икону, а икона на человека.
Вместо этого грустные глаза покрылись слоем самого грязного гуталина.
— Василий Петрович, вы сами-то хоть знаете, чего хотите от…
— Вера, пожалуйста, тебя, наверное, ждут.
Когда она, споткнувшись, вышла из тюрьмы-кладовки, Василий заплакал так сильно, что пришлось лечь спать — глаза щипали, будто их засыпали песком.
До конца месяца он почти не выходил из комнаты, находиться в которой казалось самым страшным наказанием. Хотя ещё неизвестно, что хуже: почаще сидеть в бывшей столовой, ловя взглядами свою бывшую Веру и делая вид, что ничего не произошло; или запереться здесь, внутри собственной пустой головы, радуясь, что, пока все спят, получается забрать со стола немного хлеба на закуску.
Откуда-то из глубины шкафа улыбался фотопортрет той самой Верочки, которой больше не было в мире. Василий чувствовал его даже когда ложился спать. Один раз он решил помянуть храбреца, которым когда-то был, и достал фотокарточку: наверное, с таким же расчётом можно было сразу шагать с окна.
Порвать не получилось — когда-нибудь отвращение утихнет, и эта девушка с добрыми глазами снова станет для него воспоминанием о доме.
По крайней мере, именно об этом Василий бы молился на ночь, если бы не засыпал раньше слов «Отче наш».
Он запивал искалеченный образ Веры жадными глотками — помогало лучше молитвы. Как она могла так легко согласиться на поцелуй, если никогда не говорила и не думала слов любви? Как могла потратить всю свою ласковую чистоту на то, чтобы подставлять улыбающийся рот каждому, кто этого потребует, даже не спросив разрешения?
— Василий Петрович, можно войти?
— Да, Дуня.
… и сколько же уже мужчин, не видевших в Вере ничего, кроме красивых глаз и длинных ног, могли получить всё это только потому, что во всех, кроме товарища Троцкого, она видела существо, способное удовлетворить её естественные потребности и приблизить к какой-то сумасшедшей выдуманной свободе?..
— Вы просили сказать, когда Вера Николаевна уедет.
— Спасибо.
Василий не помнил, что она пробормотала в один из дней, сначала спрятав от него взгляд, а потом с обиженно сдвинутыми бровями заглянув ему прямо в лицо. Кажется, что-то про желание поменяться квартирами с одним из своих друзей.
«Просто друзей, Вера Николаевна?».
— Дуня, на кухне что-нибудь осталось?
— Василий Петрович, наш новый… сосед, — Дуня пристыжённо улыбнулась, как будто несла на себе чувство вины и за революцию, и за войну, и за существование каждого коммуниста, — он хочет поздороваться с вами. Можно его пригласить?
— Да.
— Если вам плохо, я могу попросить его зайти попозже…
Мутным взглядом Василий скользнул по своему чёрному миру-холсту, стоящему на столике.
— Мне не плохо, Дуня. Пусть заходит.
В дверях густой тенью накатилась тень высокого плечистого мужчины с красивым прямоугольным лицом. Дуня, несколько раз кивнув ему, отошла в сторону и спрятала за ладонями смущённую, почти грустную улыбку.
Мужчина в военной форме, нахмурив нависшие над глазами светлые брови, несколько раз обвёл глазами комнату, сложил руки за спину и сделал пару больших шагов ближе к развалившемуся по стулу Василию.
Кажется, это один из тех, кто уже был здесь в компании Веры — и, кажется, на кого смотрели со счастливым блеском в глазах.
— Товарищ Алексеев.
Точно. Обычно его крепкий корпус поворачивался, когда кто-то из его курточных знакомых звал: «Саня».
— Астраханцев Василий Петрович.
— Займу дальнюю комнату. Товарищ Жжёнова её освободила. Ну, ты знаешь.
Красивое лицо с чистыми глазами хмурилось сверху вниз, пытаясь, похоже, хотя бы из соображений приличия пытаясь скрыть косматящее душу презрение — получалось плохо. Если бы не спокойствие, разлитое по крови вместе с водкой, Василий обязательно сделал бы замечание.
— Хорошо.
— Позже зайду ещё. Когда будешь в состоянии, достойном дворянина, — грубые черты лица перерезала несдержанная усмешка. — Или как там у вас ваше благородство звучало.
Василий дождался, пока большие громкие шаги унесут товарища Санька Алексеева из комнаты, и она снова погрузится в приятный сырой полумрак, перемалывающий жизнь в состояния лёгкого сна.
— Василий Петрович, — Дуня подошла ближе и положила руку на ссутулившееся взмокшее плечо, — вы не знаете, почему она уехала?
— Я даже не знаю, зачем она приезжала.
Тяжёлый глоток воздуха, чтобы остановить подступающие к глазам и горлу осколки мыслей. Тёплая Дунина рука, совсем по-домашнему гладящая спину. Ещё месяц назад она бы себе такого не позволила.
Ещё месяц назад Василию это было бы и не нужно.
— Ой! Василий Петрович, смотрите! — Дуня показала пальцем в давно не мытое окончатое стекло, за которым серым полотном растянулось вечереющее небо. — Вон Верочка Николаевна, вы ещё успеете попрощаться!
Василий тяжело поднялся со стула, двумя руками опёрся на край стола и прищурился, вглядываясь в неожиданно светлую пустоту города за окном.
Вера в своей привычной кожаной куртке стояла на другой стороне дороги, сжимая в руках большую сумку, щупло набитую домашними вещами: скорее всего, там папиросы, блокноты и, может быть, что-то ещё, гораздо менее необходимое. В её руках сверкнул красный спичечный огонёк.
Василий отвернулся, спрятал лицо в руках и упёрся лбом в Дунину грудь.
Его плечи мелко затряслись.