
Пэйринг и персонажи
Описание
"А за рекой туманы, говорят, бродят. Они собирают кости в ладони, а ладони эти у них холодные, будто могильные камни. И глаза больши-ие. И в глазах у них – камни драгоценные. И коли подкрадешься ты ночью да камень этот возьмешь из их глаз, так все на свете увидишь. И судьбу свою узришь…" - Ласка.
Примечания
Маленькая история, небольшой отрыв от моего канона развития событий. Будет тепло.
Посвящение
Андрею Стаматину из Кабака.
***
07 июля 2021, 03:25
Теперь дома все иначе, по-чужому, даже запахи другие совсем. Ладаном тянет от дверей до самого конца улицы, воском, дымом чуть, твириновыми нотками. Ветер из приоткрытого окна гоняет по полу не пустые бутылки, подернутые маслянистой зеленцой, а бумажные листы, все исчерченные да исписанные. Всюду нитки, сухари, чайные чашки, блюдца. Сесть некуда. Туда нельзя, там Гришка. Сюда нельзя, там Алена. А в этом углу безъязыкий.
Ну ладно… ладно. Черт бы тебя побрал, новоявленная братская дочка.
Черт бы тебя…
— А за рекой туманы, говорят, бродят. Они собирают кости в ладони, а ладони эти у них холодные, будто могильные камни. И глаза больши-ие, — Ласка не говорит — тянет из себя слова, надевая их на уши Петра ожерельями. А он слушает. Сидит, кудлатый, серый, на лице щетина, синяк под глазом, рубашка наполовину порвана — с лестницы упал вчера, оттуда и побитая морда — и не движется. Слушает, положив руки ей на колени. В лицо заглядывая. — И в глазах у них — камни драгоценные. И коли подкрадешься ты ночью да камень этот возьмешь из их глаз, так все на свете увидишь. И судьбу свою узришь…
— Судьбу… — голос Стаматина дрожит. Он сам весь трясется, будто в горячке. Замирает. Оборачивается, пока девочка даже не поднимает головы.
В кресле она помещается с ногами, а то, хорошее ведь кресло, ладное, на своем горбу Андрей с поезда его тащил, чтобы брат любимый, брат хороший сидел, когда устанет, смотря на абстракцию в виде ванны. А то ведь чертит, золотая голова, днями чертит, все остановиться не может. Говорит, что уже почти понял, как оно строится! Вот-вот родится монумент! Идея их жизней! Его венец!
Ага, родился. Венец. Теперь этот вшивый чудотворец бродит по углам города понурой тенью, заливая горло да сцепляя руки в молитвах да покаяниях. Красивые кисти вязнут в мусорном воздухе Степи, и он, словно цепями перекованный по ногам, раз за разом выходит на маршрут «Мансарда-Кабак».
Пожалуйста, не опаздывайте, и возьмите с собой стаканы да закусь.
— Брат. — Надо же, этот идолопоклонник оказывается умеет говорить не только с деревенскими могильщицами.
— Брат.
— Ты слышал? За рекой — глаза!.. — и сам пучит свои зеркала души, а потом отворачивается. Вновь смотрит на белесое нечто, размеренно перебирающее воздух кончиками пальцев. Будто струны невидимые цепляет девочка своими костями, что-то увлеченно шепча без слов. Не ладони же у нее, а суставные узлы какие-то. — А еще расскажи что-нибудь, дочка. Я словно тысячу лет пробыл слеп и глух, а теперь — прозрел… — слова его падают на пол камнями.
— Слышал я, ага, — бросает Андрей в воздух, закусывая щеку. Знает, что близнец не слушает его вовсе. Зато «племянница» новоявленная очухивается, потрясая нелепо головой. Взгляд поднимает, на него таращась. Стеклянные глаза норовят выкатиться и разбиться. — Чего тебе?
— …ничего, — хотела что-то сказать, но уже не хочет. Смотрит глупо-глупо, хлопая ресницами. Точно улетит сейчас на небушко к своим родителям. Внезапно выговаривает:
— Мы ждали.
— Кого? Меня, что ли? Ну-ну, держу карман шире, — он хмурится, двигает к себе табурет. Садится, расставляя ноги. Упирается в колени локтями. Смотрит исподлобья тяжело-тяжело в ответ, зная, что взгляд Ласки первым сломается, и она вновь опустит голову, еще и зубы стиснет небось…
Надо же, угадал!
— Они ходят под полом, тебя ищут. Плачут, слезы льют, на стены лезут от боли, а я вижу, что им никого не жалко. И тебя жалко не будет. Ты… не ходи сегодня в кабак, заночуй в доме. Хочешь — я уйду. Мне все равно в сторожку нужно.
Подбирает слова. Говорит с такими паузами, что можно вставить пару рассказов о ночных похождениях не урезая. Андрей хмыкает, выгнув бровь. Будет ему еще эта недохозяйка в уши всякое лить… Достаточно уже того, что одна Каина короновала, а вторая под дерн загнала их с братом, отвернув нос от Многогранника. Но ничего, они еще покажут этим степным недоучкам настоящую магию искусства.
Еще покажут.
— Сиди уж. А то уйдешь в свою нору, а брат потом будет под порогом стенать, что я его кровинушку обижаю? Больно надо! — старший Стаматин усмехается, а колени его едва выносят груз тела, так клонит вперед не тяготение, а внезапная сутулость плеч. Он чувствует, как внутри вскипает злость невесть от чего, будто кто-то поставил котелок с твирином на огонь и выпарил всю влагу, и теперь горят сухие травы внутри железной бадьи.
— Не буду я. Дело она говорит, — голос Петра звучит не успокоением, а очередной дешевой проповедью. Он же теперь такой духовный, похлеще священника, все выспрашивал во время чумы у Бураха тексты псалмов, потрясая кистями вывороченных алкоголем рук.
А теперь, надо же, завязал. Серый, страшный, небритый — и чистый вдруг, как то стекло оконное, которое Андрей лично намывал, стирая вино и краски старой тряпкой, когда это трезвое ныне, а тогда пьяное в стельку чудовище, валялось вполовину на постели, вполовину под и что-то орало на каких-то там мышей до срыва голоса.
Ничего, вытерпел. Не обломался.
— …чудной это город, брат. И если мы пустим его в свои сердца, он отплатит нам тем же. Ты богоборец, я тоже, но…
— Не видно, — говорит близнец как режет, не дослушивая даже. Тошно. Слушать бессвязный бред было куда легче, чем воспринимать всерьез байки про глаза, вещи и мертвых, подпитанные козьим взглядом глаз-стекляшек.
Она вообще ничего, похоже, не умеет. Сидит только то в глубине кресла, то в углах, то на пороге. Как-то Андрей толкнул от себя дверь и ударил ее ей в лоб, не заметив, вот удивительно-то. С радостной вестью шел, дурак… А она повалилась на спину, распахнув глаза еще шире, как выкинутая на песок рыба. Молча в потолок уставилась, потом коснулась дрожащими пальцами лица. И вообще ничего не сказала.
Он помог ей, конечно, понял, что виноват. Извиниться даже хотел в привычной сердитой манере, мол, совсем глупая, сидеть там, где неровен час что-то да прилетит в лицо, но Петр тут же выскочил, как ужаленный, что-то заворчал, носясь то вверх, то вниз, притащил целую аптечку. А брат его как был с новостью, так и остался. Развернулся на каблуках — и вышел за порог. Злой, как свора собак.
— Так ты попробуй посмотреть. Под иными углами. Не тупыми, острыми, прямыми, а вывернутыми, знаешь? Чтобы ось твоего сознания провернулась колесом, — начал вдруг что-то описывать Петр, оборвав его мысли. Отвернулся от Ласки, к близнецу чуть ли не на коленях ползти собрался, но одумался и встал, распрямившись неумело. С плеч его пыль посыпалась, как со старой игрушки.
Ну и ну.
— Сам-то в эту чушь давно уверовал? С неделю от тебя уже слышу бред умалишенного. Слова горло-то не передавили, а? Твердить одно и то же. Сначала про Фархада мне в уши лил каждый божий день, а теперь, значит, новое увлечение отыскал! — Андрей не говорит — кричит! Звонко, громко, чтобы вся улица слышала прямо из мансарды его слова. И сидит, наблюдая диким зверем за тем, как брат склоняет голову, хмурится, бледнеет лицом.
В складке меж бровей проступает испарина. Петр касается влаги тыльной стороной ладони, вытирает, оборачивается на замершую Ласку. Силится улыбнуться половиной рта, выходит погано. Говорит:
— Не хочешь прогуляться? Я позже выйду, а ты пройдись, передохни. Слышал, что в реке сегодня карпа видели. Впервые за… в общем, за много лет. Прихвачу холст и покажу, как его рисовать. Соберусь только.
Врет. Сочиняет на ходу. А девочка что, правда верит? Ну да, точно, ноль классов образования и козий взгляд. Она кивает, поднимается с кресла. Оно даже не скрипит. Босая, в платье своем синем, которое наверное даже ее мать не стирала, стоит посреди комнаты и смотрит так… не так, как нужно.
Брови вздернуты, лицо напряжено, руки сложены у груди, будто в молитве. Сквозь зубы прорываются бессмысленные ноты какого-то степного напева. С ним она и скрывается на лестнице, не смотря даже по сторонам. Но с чего-то Андрею кажется, что это было для него, и это злит Стаматина-старшего еще больше, но он отбрасывает злость в сторону взглядом зеленых глаз. Ей-богу, не обижать же девчонку. Она, в общем-то, даже и не виновата особо ни в чем. Ну, глупая. Ну, неумеха. Ну, брата забрала.
Брата. Забрала.
Виновата.
— Не нужно при ней сцен, не надо. Не поймет, будет думать, что так нужно. И как тогда жить?.. Окстись, не неси чепухи. И друга нашего не поминай. А то придет темное, наденет его кожу, как дочка говорила. А я ведь дурак, я ведь открою.
— Да ты точно дурак. «Дочка»! — покривил непокорный близнец лицом, в сердцах глянув в сторону лестницы. Не слушает ли кто… а то завелась в доме одна поганая особа.
Здесь не сиди, туда не ходи, сюда не смотри. Здесь Наташка, здесь Глашка, а здесь Афанасий. Ты его, кстати, Андрей, зарезал, чтобы казни избежать. Откуда знаю? Так он мне на ухо ночью шепнул. Не смотри волком, не ругайся, они этого не любят. Будто в монастыре, а не родном доме… хотя с чего этот храм благочестия вообще его дом?
Иной раз и правда ему тени виделись по углам. Ползали там они, шептались, тянули костлявые руки к Ласке, прося помощи. Особенно когда Петр во сне орал дурниной, лезли. А потом младший из братьев просыпался и шептал на ухо дремлющей, а она не спала, а только дремала, Ласке, что все хорошо, что он никому ее не отдаст, что мертвое должно уйти к мертвому, а она теперь совсем-совсем живая…
— Я светлее нее человека в жизни не встречал, брат.
— Вот с этим даже спорить не буду! Уже весь дом от этого света выбелился. Кадило-то прикупить не надумал, а? Сам небось уже крышей едешь под этим взглядом, тьфу. Ты теперь не Бенвенуто, а Гумберт!
— Мысли прочисть, божественный комедиант, — обменялся ласковыми Петр, насупившись еще больше. Протянул руку внезапно, ладонь его была тверда, не ходила во все стороны, как раньше. И ногти даже чистые, стриженые. Ну, дела… сам, что ли, начал следить? И почему именно за ногтями? — Я не хочу ссоры, тем паче что у меня к тебе все это время просьба была. Откажешься — возражать не буду. Дело твое.
— Ко мне? Просьба? Что, в салочки с подружкой поиграть?.. Ай, не серчай, а то от твоей мины хоть веревку с мылом тащи, чтобы начистить, — Андрей не задумываясь пожал братскую руку, смотря на него теперь не сердито, а даже с интересом.
И что же он попросит? Прикупить свечей? Слазать на крышу и достать оттуда какой-нибудь скелет вороны, угоревшей в трубе? Или, может, натаскать твири из поселения степняков нужно до заката? Что придумала эта убитая и воскрешенная душа?
От слов Петра близнец едва с табурета не свалился, тут же осклабившись. Какой же он чистосердечный идиот…
— Ты можешь за ней присмотреть? За дочкой? Я в Омут уйду завтра, он пустой теперь совсем, всегда хотел там пожить с пару дней, когда никого бы не было внутри. И вот, Ева уехала, а этот выбитый зуб остался на теле города. Будто меня ждет теперь в своем чреве плоском.
— Я лучше вздернусь. Не нанимался таскаться как нянька за… да кто она вообще такая? Дочка трупоеда с кладбища, вот кто.
— Не говори так! Нет на ней грехов отца.
— Зато видать на тебе есть грех отцовства.
Они словно лбами стукнулись. Опалили друг друга взглядами… Петр смотрел ярко-ярко, и даже синяк не мешал увидеть глухую ярость в глубинах его зеленых глаз. Побитый жизнью, мгновениями назад спокойный, теперь он чуть ли не колесом грудь держал, правда надолго его не хватило — махнул рукой и вниз поплелся, ничего не сказав.
Вот и поговорили.
Спасибо, брат.
За все спасибо!
Дверь входная закрылась неслышно, и Андрей остался в мансарде сидеть, запрокинув голову. Зрачки сузились в точки, ноздри лихорадочно дергались, по виску тек пот. Жарко, даже открытое окно не спасает! Поднялся, дернул и вторую створку в сторону, столкнул на пол какую-то книгу. Во все стороны разлетелись страницы.
Букварь это, что ли?..
— Да эта дура даже читать не умеет… — процедил он, ткнувшись в раму лбом. Увидел, как внизу Петр опустился на корточки перед Лаской, что сидела у самого забора, трогая землю ладонями. Жакет дома оставила, забыла видать, светила теперь голыми руками. Маленькая ладошка поместилась в большую, как влитая.
Странно было издали наблюдать, как эти двое плелись к реке. Младший Стаматин в одной рубахе, зато с холстом под мышкой и красками да кистями, к груди прижатыми, а рядом с ним — недоразумение босое, держащее в одной руке палитру. И ведь не молчала, все время что-то щебетала, до ушей близнеца доносились отзвуки неизвестных даже науке Данковского песен.
А ведь можно заслушаться…
Книгу он положил на подоконник, не став лишний раз листать. Ладно уж. Закладка на второй странице в виде красной нитки говорила сама за себя, не слишком уж хорошая в учебе эта кладбищенская беспризорница.
Даже ж… не его дело.
Его дело — кабак, вытаскивать брата из канав и наблюдать за тем, как идеи вновь захлестывают его выше лба. Взять хоть эту Яму… а, ну да, даже тут этот гений умудрился приплести свое новое белесое приобретение. На чертеже, что стену украшает, на одном из краев винтовой лестницы, ведущей вниз, изображены, вот радость, человечки, целых три штуки. Брат бы таких убогих не отрисовал, стер бы скорее со своей работы и забыл, как страшный сон.
Андрей почиркал по ним ногтем, но они не двинулись и не пропали. Так и стояли, смотря куда-то в пропасть меж кирпичами. Вместе, будто единое целое.
— А мертвые-то твои где? — он хмыкнул, после чего двинулся вниз. Позже зайдет. Когда брат вернется, когда настроение будет, когда в конце концов эти разорители свечных магазинов уберут восковые убожества хотя бы из ванной, а то теперь даже в ней нельзя сидеть, пялясь в потолок, все время видится стоящее над душой белобрысое чудо.
Чудо. Да. Хоть не чучело…
Ласка, наверное, и не знала, что он еще вернется. Сидела вечером следующего дня на самом углу постели, тщательно что-то вырисовывая на маленьком холсте еще даже не красками — карандашом. Выходило криво и несуразно. Когда скрипнула входная дверь, она даже головы не подняла, а вот когда дробь шагов пробежалась по лестнице, уже начиная ворчать голосом своего обладателя, девчушка таки обратила на нежданного гостя внимание.
— Ты на кой даже там их наставила?.. — только и спросил он, запыхавшись от собственных нервов. Уперся ладонями в колени, выдохнул жарко, опустился на будто заранее заготовленный табурет, заткнув открывшую рот «племянницу» вытянутой в ее сторону ладонью. — Не сидит здесь никто. Даже не думай снова про это трещать. Даже слушать…
— Они видят свет. И… думают, что их здесь не обидят. Это — то тепло, которое им не навредит, — перебила его девчушка явно случайно, смотря куда-то в сторону. Опять в угол… внезапно и правда почувствовав на себе чей-то взгляд, Андрей обернулся, но не увидел вообще ничего, хотя волосы на загривке его вздыбились.
Не к добру. Ой, как не к добру.
— Ну и на кой они в доме моего брата? О господи, я уже начинаю говорить совсем как ты… Ладно, не суть. Скажи мне, четверть человека, к чему все это? Мой брат настолько о тебе печется, что оторвал от очень важной работы меня, знаешь ли. Бокалы там протирать, быдло гонять, — он даже умудрился то ли пошутить, то ли поиздеваться, непонятно было вовсе. Но колкая улыбка говорила о том, что мирного и спокойного разговора не будет, скорее уж случится разбор полетов. — Ну и зачем? Тебе не хватает своих черных человеков?
— Но они не черные.
— Ты вообще меня слушаешь?
— Мы оба друг друга не слышим, — ее голос тихий, на издыхании, пахнет приторно каждый звук. Не говорит, а перебирает ноты, о которых, верно, даже не ведает. И не отвлекается от своего рисунка. Надо же, кривой карп! А около стены уже совсем иного толка картина, красивая. С рыбой, чья чешуя мерцает меж переливами воды. — Я не просила, чтобы ты приходил, я… я не могла о таком просить. Ты ведь мне ничего не должен. Быть может, меня заберут из этого пахнущего красками дома. Быть может, нет.
— Это кто еще тебя заберет? — вопрос сам приходит на ум и тут же озвучивается. Андрей скалится, ему хочется себе кулак в глотку запихнуть вместе со скобками.
— Семья коменданта. Они уже приходили, Петр сильно ругался, грозился скинуть им на голову ванну.
— Он-то? Ругался? Видать разозлила братца эта сволочная семейка! Ну да не резон ему грозиться, покуда я рядом, потому что именно я им на головы готов всю Управу обрушить, знаешь ли. И с радостью это сделаю после первого же выпада их в сторону Петра. Это если честно и без всякой там брехни.
— И не боишься?
— А чего мне бояться? Что наругают? Так некому… это ты теперь бояться должна такое говорить, покуда сидим под одной крышей, — зла в его словах нет, чувствуется даже некоторая расслабленность мысли. Стаматин сам удивлен, что треплется с этой праведницей, будто с давней подругой, а она говорит с ним как с равным, еще и задавая столь дерзкие вопросы прямо в лицо.
Будто мало ей того, что он теперь чуть ли не по половицам вымеряет, куда можно встать, чтобы не отдавить ногу очередной тени Якуба, которая забилась под стол, так в мирке этой беловласой вообще на каждый метр приходится по двадцать разных тварей. Попробуй угадай, кто сегодня выпадет, Андрей. А если не угадаешь — будешь смотреть в коровьи глаза с неумолимым желанием стукнуть по этим стекляшкам, чтобы убедиться в том, что они принадлежат не бездушной кукле.
— Я же тебя не боюсь. И слов своих — тоже. А Сабуровы… Совсем другой разговор, они ведь сильные люди, а после ухода Каиных это их город стал. И если что-то понадобится — из земли они это вытащат, душу извернут, но достанут. Потому что за спиной Катерины Вещь. Она лучше всех на свете знает, что нужно делать для того, чтобы приносить боль.
— Ты про мужа ее? Ну да, он точно вещь! Чурбан вшивый.
— Нет, я не про Александра вовсе. Он хоть и деревянный человек, но все же человек. А Вещь… Иная. Страшная. Она обманывает, режет душу без ножа, травит ее словно яд. А вытравив, поглощает, забирает к себе, — Ласка прекратила рисовать даже, рассказывая что-то темное на свой взгляд, даже не глядя на скептически выгнувшего бровь Андрея. Ну-ну, поговори мне тут, странное создание. У тебя небось ветра в голове поболе, чем на улице. — Поэтому я боюсь. Это не чистый ужас, но чувство горькое, скользкое, неприятное. И если бы я сразу поняла тогда, что с ними… но я не поняла.
Корит себя она, что ли? Точно, корит. Сцепила пальцы, зажала меж ними карандаш, словно свечу. Грифель хоть не горит, и на том спасибо, а то девчонка уже похожа на одержимую огнем пироманьячку вроде тех, что жгли по улицам зараженных людей… впрочем, Стаматину тут грех высказываться, он и сам пламень в руки готов был взять, чтобы отстоять кабак или брата. Он бы тогда все, что угодно, схватил, чего уж таить.
— Теперь-то чего о прошлом жалеть? — Андрей фыркнул, поднявшись таки с табурета. Поинтересовался с видимой неохотой:
— Ты хоть ела сегодня? Нет? А вчера? — получив пару отрицательных мотаний головой в ответ закатил глаза, языком цыкнув. Если уж эта сидела без обеда, то что уж о брате говорить! Не дело… не дело.
— Я много о чем жалею, — зачем-то вновь продолжила Ласка их казалось бы оборвавшийся диалог. Нахмурилась, вновь заводив карандашом по холсту. Вышел не хвост, а скорее еловое дерево. Голое, как король из сказки. — А ты вчера не в кабаке ночевал, да? Спасибо, что послушал, — надо же, и это вспомнила… хотя откуда ей знать?
Представилось тут живо Стаматину, как бродит за ним ночами, прижимаясь к стенам, дабы не увидел, эта бледная смотрительница. Поет конечно же песни себе под нос, едва перебирая тощими ногами, и ищет его в каждой тени. И эти стеклянные глаза словно в душу ему вцепляются своим взглядом, грызут изнутри и без того покрытое слоем ржавого железа сердце.
— Ты ни при чем. Сам не захотел, ясно тебе?
— Ясно. — Помолчала немного, пока он гремел над печкой крышкой кастрюли. Надо же, эти двое умудрились сгноить суп… Внезапно тишина вновь треснула, затянувшись на шее Андрея удавкой из зябкого голоса:
— Спасибо.
— За что еще? — спросил он, не оборачиваясь, подняв с пола пустую бутыль из-под молока. Побоялся уточнить, из чего это Петр вообще варил свое кушание плесневелое.
— За то, что пришел. Петр сказал, что ты не придешь, потому что сердишься на него. Ему из-за этого было плохо почти всю ночь, и он сидел, забившись в угол, а я не знала, чем помочь, он ведь живой совсем, поэтому пела ему… потом он заснул зябко-зябко, прямо на полу. Тяжелый, мне было не поднять.
— А ты?
— А я рядом с ним осталась. Негоже гостю быть в покое, когда хозяин сердцу дорог и беспокоен.
— Сердцу дорог? — никогда Андрей еще с таким усилием не копался в пожитках близнеца. Консерва, рыба сушеная, вода, сухари. Негусто. Зато помогает отвлечься от мыслей. Яблоко отыскалось даже в закромах. Подумав немного, Стаматин из-за пазухи вытянул еще одно, видать случайно с собой взял, после чего сполоснул его и протянул в сторону Ласки, не оборачиваясь:
— На, ешь.
Ей пришлось встать, отложив в сторону холст. Подойти. Взять. Даже ладони его пальцами своими не коснулась, вот потеха. Поплелась обратно так тихо, что ни единая половица не скрипнула. Задумчивая такая, вся из себя серьезная. Сколько ей там лет? Вроде не десять. Двадцать? Лицом не вышла. Значит, что-то между.
И вот это вот, с позволения сказать, междометие, сидит теперь на краю братской постели, босое и пустое, будто побитый жизнью вороненок. Чем-то даже Петра напоминает в лучший из дней… такая же печать мыслей на лице, блуждающий взгляд, небрежно накинутый на плечи жакет, который вроде бы подозрительно большой, даже слишком большой, о господи, только не говорите, что…
Пальто. Ну да, точно, пальто.
— Он тебе дал? Или сама взяла? — у Андрея не голос, а натянутая тетива. Замер в половину оборота, держа в руке кухонный ножик, прокручивая его в пальцах. Умело так, легко, не замечая даже внезапного накала ситуации, которого, впрочем, он сам создатель оказался.
— А?
— Пальто.
Не будь такой глупой, отвечай быстрее, а то мысли голову забивают, одна хуже другой… Стекляшки глаз девчонки говорят сами за себя, правда теперь выглядят будто битые, когда в них отражается лунный свет и свечной пламень. Ласка жмет плечами, а покрывало ее обманчивое скатывается вниз, на постель, к поджатым ногам.
— Наверное, дал. Не знаю, но он часто его надевает на меня. Поэтому я подумала, что могу взять и сейчас, здесь холодно ведь так, до костей пробирает, потому что им уже пора прийти, они стоят за порогом, понимаешь?
— Нет, не понимаю. Надень, раз холодно, — Андрей нахмурился, режа словами струны собственной души. Вернулся к печи, вылил все же ведьмино варево супа прямо в окно, рассудив, что хуже этим улицам уже не будет… попал в ванну, которая стояла внизу.
Тоже. Вся. В. Свечах.
— Ты сюда решила все кладбище притащить, да?
— Я не могу оставить их там, им ведь очень холодно, больно и плохо. Особенно когда рядом поселяется Вещь. Я не могу их с ней оставить, она их хуже, чем убьет, намного хуже, — Ласка посмотрела на Стаматина печально-печально, и он даже спиной взгляд ее почувствовал, дернув механически плечом, пока резал высушенную то ли скумбрию, то ли еще кого, он тут не рыбный мастер, на кусочки.
Отвечать не захотелось, а то снова придется слушать то ли бредни, то ли легенды. Поставив пару тарелок на табурет, Андрей протащил импровизированный стол до самой постели, после чего сел на пол напротив белесой «племянницы», наплевав на всякие манеры. Хорошо, что ее теперь от него отделял добрый полуметр, который никоим образом не убрать. Очень хорошо…
Все же, он боялся, в чем стыдился признаваться даже собственному отражению. Не ее боялся, конечно! Себя. Сказать что-то не то, сделать в конце концов. То ли ранить хлипкую душу, то ли еще более хлипкое тело. И без того во время чумы натерпелась эта мелочь, чего греха таить? Пока таскалась за пьяной мордой Петра, пока слушала его брата выступления и попытки пойти вот-прямо-сейчас в Управу и избавиться от досадной неприятности в доме, пока пыталась протягивать ему свои руки, получая в ответ одни лишь порезы.
Не буквальные, конечно. Словесные. Правда, как-то Андрей даже ухватил ее за запястье, силой протащив за собой к окну, дабы показать горящий город в пылу очередной звонкой ссоры. Она ничего тогда ему не сказала, только послушно встала — и начала смотреть. И не сразу он заметил, что по щекам ее капают слезы, будто пепел.
Руку, верно, пережал тогда. След, будто синяк, у Ласки на коже все еще остался, но ни разу не услышал Стаматин упрека. Будто не было ничего.
— Спасибо за яблоко. И за заботу. Я… спасибо.
— Тебе то… — он поперхнулся, тряхнув головой, замолчал тут же, задумчиво наблюдая за тем, как у нее переменилось лицо. Из вечно спокойного, будто удивленного — в растерянное, ловящее каждое слово. Брови вздернуты, в руках дрожит кусочек сухаря.
Дурак ты, Андрей. Похлеще Петра дурак.
— А ты почему не ешь? — внезапно спросило у него молчаливое чудо, после чего протянуло хлеб сушеный из рук в руки. Взял, даже не подумав о том, что делает, все еще чувствовал себя осоловело, жалко, выбито из колеи.
И правда, холодно в мансарде. Окно б закрыть… а оно закрыто, ну и ну. Только с той стороны его почему-то даже неба теперь не видно, да и луны тоже. Будто все забито отпечатками худых ладоней с тонкими, обязательно белыми пальцами.
Ну привет, черные человеки.
— Это еще что?
— Они приходят каждую ночь, стучат в окна, им очень холодно, но я не могу их впустить. Потому что если открою, они принесут за собой смерть, тогда обитателю дома придется умереть, а я не могу сейчас умереть, Петру будет плохо, да и мертвым тоже. О них будет некому заботиться.
Речь у нее быстрая, взгляд стеклянный, действия непредсказуемые. Вот и теперь девчушка валится назад прямо посреди своего монолога, запрокидывая голову. Едва не падает с постели, прижимая ладони к груди в подобии молитвы.
А мансарда будто готова провалиться сквозь землю, она ходит ходуном, с потолка ее сыплется пыль, чертежи летают по полу, будто птицы или диковинные жуки, но хуже всего то, что посреди этого бедлама сидит Андрей, дыша глубоко и спокойно. Наблюдает, делает выводы, ни единым мускулом своим не шевелит. Разве что сухарь держит, в какой-то момент сжимая его так, что во все стороны сыплются крошки.
— Кого ты тогда впускаешь? Свечки для кого расставила?
— Для других… для тех, кому нужна настоящая помощь. Для нее, например, — протягивает девчушка руку в сторону, и Стаматин смотрит в очередной угол.
Стоит. Лица нет, тела нет, ничего нет, но при этом есть, ощущается, чувствуется. Невысокая фигура, худая очень, под глазами у нее пятна сажи, белой краской вымарана левая половина лица, а правой и вовсе нет, там только жгучая сажа. Имя бумажкой тлеющей в руках.
Из-под постели выбирается, скрипя суставами, новая тень, подтягивая себя миллиметр за миллиметром. Проходит прямо у Андрея перед лицом, плетется в сторону лестницы, растворяется у самого ее начала, едва коснувшись перил.
— Все будет хорошо… — и посреди этой какофонии дрожащих стен и то тут, то там возникающих отголосков живых слышен теперь один только голос Ласки. Она лежит на спине, будто кукла, тянет руки к тем, до кого может дотянуться — и начинает петь, не используя слов.
И в голосе ее слышится шелест трав, который переплетается с тоской по дому, любовью потаенной, теплом ладоней, вкусом свежего, мягкого хлеба. Ростки савьюра прорастают будто через легкие девочки, и Андрей ощущает себя путником, бредущим через осеннюю Степь, вдыхающим ее пары странником.
Он дома.
Он вновь чувствует, что эта пропахшая воском мансарда — его дом. Особенно остро это понимает, когда голос Ласки обрывается на очередном переплетении звуков и замолкает насовсем. Она валяется, перекинувшись на бок, и в игрушечном взгляде ее чувствуются отголоски холода и боли. А руки… руки холодные, с промерзшими до костей пальцами. Их даже трогать не нужно, чтобы это понять.
— Вот это да, — только и цедит Андрей в это тяжелое мгновение. Поднимается с пола, отрываясь от него всем грузом своей души. Двигает в сторону табурет, чего обходить? С трудом садится рядом с могильщицей на постель, понимая внезапно, что ноги не слушаются, тело не слушается, самого клонит в сон, будто не с десяток минут наблюдал он за этим сумасшествием, а пару ночей.
Ответа нет. Глаза продираются сами по себе, и Стаматин трясет Ласку за плечо. Сначала неловко, а потом быстро и цепко, пытаясь втолкнуть в холодное тело жизнь. Получается не сразу, но когда он уже готов начать пробуждение пощечиной, она очухивается, вдыхая глубоко и очень шумно, до треска легких. Потом кашляет, и из нутра ее на одеяло сыплются пепел и порох.
Она улыбается, когда Андрей отдергивает тут же руки, ссутуливаясь и отворачивая лицо. Нечего разводить балаган из рядовой ситуации.
А если бы померла?
— И часто ты так?
— Как?
— Пытаешься издохнуть на глазах Петра часто?
— Нет. Не часто. Он как-то их даже… прогнал. Веришь? Сердитый сделался, сам прокатился по лестнице следом, забыл, что ударить мертвое нельзя, хлопнул дверью, а потом сидел хмурый, грел мои ладони, всхлипывал, шептал, что не нужно так делать никогда.
— А чего тогда сегодня сделала? Передо мной выкобениться захотелось?
— Они ведь просят, — ответ такой простой, что Андрей замолкает, смотря перед собой прямо. Ну да. Точно. Просят. И как же он это не понял… ну да, точно, он же в конце концов не больной на голову подросток, что прожил все свое «ничего» на кладбище и решил потом притащить накопленное богатство из пары тысяч трупов в дом брата главного разбойника этого города, которого степные за глаза зовут Шудхэром!
— Просят? — просто спросил он, поймав ее за руку, за самую кисть, когда девчушка попыталась подобраться вся, чтобы сесть. Холодная.
— Просят.
— …забавно, — сказал отчего-то Стаматин, после чего подышал ртом на пальцы Ласки, пытаясь привнести хотя бы немного тепла в это околевшее от растраты самого себя тело. Вышло плохо. Потом он накрыл девчушку братским пальто, а она и не сопротивлялась, так и оставшись лежать поперек постели, практически не моргая, пока «дядя» собирался с силами, собирал в кулак всю свою волю.
Пришлось обойти ее и сесть с другой стороны, дабы Ласка увидела, что он притащил с подоконника, неловко положив себе на колени. Букварь.
Открыл первую страницу. Вторую. Третью. Да уж… никогда не думал, что будет таким заниматься. Ей-богу, докатился. А по краям страниц нарисованы кривые человечки разноцветными карандашами, и они все будто на него смотрят, укоряют, радуются. Черт этих уродов разберет.
— Вы до чего дошли?
— До буквы «Дэ», кажется…
— До буквы «Дэ». Хорошо. Величественная буква, громкая, прямо как многогранник, только с двумя опорами, сечешь?
— Петр тоже так говорит.
— Да не лезь ты со своим Петром… меня слушай. Хорошо? Славно, что мы друг друга поняли. После буква «Е» идет. Пишется она как петелька, с нее начинаются очень и очень хорошие слова. Сыграем в абстракции, что думаешь? Я начну. Естество, знаешь такое словцо? Это суть вещи природная.
— Естество. А я знаю… Е… Е… — Ласка задумалась, пытаясь выкопать в своей памяти яму бездонную, дамы отыскать что-то подходящее. Абстрактное, как Андрей сказал. На ум ничего не лезло совершенно, но потом мысль пришла и тут же была озвучена:
— Е… Единомыслие. Это когда души сплетаются воедино, чтобы выразить что-то свое.
— Единомыслие… Да, смысл ты улавливаешь, пусть и поганенько. Хе, — усмехнулся беззлобно Стаматин ей в ответ, чиркая ногтем по бумажному листу. Потом протянул карандаш, предложив:
— Напиши-ка это слово на краю. Хотя ты остальных-то не знаешь букв, да?
— Не знаю.
— А как же ты своих мертвых имена узнаешь? Сами, что ли, говорят?
— Ага. Сами.
— Ну, тогда… Напиши: «Еда, гад, беда», — он проследил за тем, как девчушка слабыми пальцами выводит неровные слоги. Надо же, втянулась быстро, кое-как улегшись уже не на бок, а на живот перед букварем. Хмурилась, вспоминала, но все равно пару букв почему-то написала отраженными, чем вызвала у Андрея усмешку новую.
Он поправил, конечно, объяснил. Они после поговорили о том, что такое бездарность, что такое ампула, почему Геенна огненная называется именно так. Стаматин легко бросался словами, чиркал ее руками, даже помог нарисовать то ли свечку, то ли рыбу. Сам не разобрал, а вот девчушке очень даже понравилось.
Да и ему…
Вот они уже оба валяются рядом, разглядывая конечно же дурацкую по мнению демиурга книгу, но хотя бы не букварь треклятый — стянул таки с полки псалтырь Андрей, чтобы вслух почитать, а голос его хриплый звучал в тишине мягко и совсем не так, как раньше. Ласка водила пальцами по строкам, ловя ими каждый произносимый им звук, и это казалось ей высшей магией, а он только смеялся, прося ее что-то повторить.
Ни разу не вышло, сомнений не было в этом, хоть девчушка и старалась. А он и не озлился. Так-то даже весело с ней оказалось… она даже нотаций ему никаких не читала, и только свечки повсюду горели, источая восковые запахи, словно напоминания бесконечные о том, что это не самый простой ребенок.
Брат бы никогда горой не встал за простого.
— А вот и про Вещь твою… Да уж, и правда, неясно, что за Вещь такая. Говоришь, мышь в плаще? Или крыса? Разницы не знаешь? Ну, в общем-то, ее особо нет, у крыс просто хвосты голые. А у нее какой? У Вещи этой?
— Я не смотрела. Но у нее глаза голодные, белые, будто бельма. И смотрит она ими в душу, облизывая усы, потому что хочет все твое ес-тес-тво к лапкам прибрать. Или рукам, — Ласка поежилась, убрав ладонь от страниц. Серьезная такая, но при этом до боли необычная, она положила подбородок на одеяло, смотря прямо перед собой в стену. — Мне иногда кажется, что вот-вот кирпичи раздвинутся, и она покажется перед нами. Я очень этого боюсь.
— Пусть лучше она боится.
Нервная улыбка, косой взгляд в сторону этого кладбищенского ребенка. А ведь и права не такая глупая оказалось, как он сразу подумал… Деревня деревней, конечно, но с этим можно побороться, если хорошенько заняться. Книжки там почитать, музыку послушать, порисовать в конце концов. Даже человечки эти ее карандашные не такие уж и плохие, со своими особенностями неровных штрихов. Есть, за что зацепиться!
Если захочется.
А ему разве хочется? Да вроде не особо, и если говорить себе это почаще, может быть даже удастся поверить. Может быть.
Глаза у нее вовсе и не стекляшки, кстати. Плещется на дне радужек маслянистая твирь, перемежаясь с шелестом степной травы, и можно целый букет собрать из оттенков голубого, отдающих мутным зеленым, осколками тех самых бутылок, которые из дома Петра разбрелись по мусоркам да рукам. Смешно даже, что какая-то девочка за половину месяца смогла сделать больше, чем старший Стаматин за целый год. Завидно ему теперь, что ли?
Да. Нет. Не знает.
— Я бы хотела быть похожей на тебя, — ее голос вырывает его из мыслей, и он недоверчиво смотрит на Ласкин профиль, пока она говорит. — И взрослой, и нет, понимаешь? У тебя внутри столько всего, что ты выплескиваешь на холсты, что у меня стынет кровь в венах. Скажи, а правда, что ты даже ей рисовал раньше? Кровью?
— Всякое бывало. Но все же это больше для Петра сорт красок, мне вино и жизнь расходовать нет желания, лучше уж масло старое-доброе да новое-злое. Незачем выкобениваться, смекаешь? Да и тебе нельзя на мои работы даже краем глаза смотреть, не в коня корм будет, поэтому разглагольствовать не стану сейчас про это. Подрастешь вот… Хотя куда тебе. Нет уж, обойдешься.
— Он говорил, что твои картины слишком… обнаженные для него.
— А то! Куда ему до голых тел, если все метафоры в душу упираются? — Андрей псалтырь в сторону убрал, наблюдая за тем, как свечки гаснут одна за одной на подоконнике. Скоро совсем темно сделается… печь затопить, что ли? Или просто свет зажечь, все одно лампочка болтается на тонком проводке, будто петля висельная. Манит, чертовка. — Ничего брат не смыслит в плотском, ни-че-го.
— Я тоже.
— Тебе и рано, наверное. Хотя черт тебя знает… нет, все же рано. Да и надо ли? Хотя… не со мной это обсуждать нужно, как там тебя, ладно, не важно это, так вот, такие вещи с родителями обговариваются, что ли… А, ну да. Петр же тебе в отцы заделался, нашелся святоша один на весь Горхон. А я не заделывался, ясно?
— Я и не прошу, — слова спокойные, отстраненные привычно. Девчушка задувает свечку, что стоит у нее под носом, и комната внезапно оказывается поглощенной мраком, будто теперь вокруг них не кирпичные стены, а настоящая бездна, съедающая свет.
Они снова молчат натянуто, долго, неуютно. Андрей хмурится, перекатываясь с живота на спину. Отстраняется словно, пока «племянница» так и остается на своем месте, недвижимая совсем, будто труп. Но в конце концов и ей надоедает — Ласка валится набок, подкладывая под голову ладони. Что характерно, смотрит в сторону Стаматина, но при этом словно бы сквозь него. Будто нет его здесь. Нет, и не было никогда.
Ему надоедает ее взгляд быстро, и демиург отворачивается, садясь ей в ноги, лишь бы лишний раз не видеть этой до боли живой пустоты зрачков.
— А из него, верно, отец-то неплохой. Что думаешь? — теперь Андрей первым задает вопрос, проглатывая застрявший в горле неприятный ком. Силится добавить что-то еще, привычно острое и колкое, но не может, а потому склоняет голову, пытаясь хоть как-то ее растрясти. Ничего не помогает.
— Он очень хороший. С ним рядом так спокойно, что совсем не хочется даже говорить, а лишь сидеть, вдыхая запахи красок и твириновых ростков, из которых он плетет мне венки. Говорит, что это меня от зла защитит лучше, чем любой псалом.
— Никогда бы не подумал.
— Лукавишь… — прошелестела Ласка в ответ, и старший Стаматин поперхнулся от этих слов, обернувшись на нее резко. А она даже не смотрит в его сторону, зараза, все куда-то в стену пялясь спокойно. А у самой пальцы наверняка холодные, как кусочки мела, которым на этих бурых кирпичах она же и рисовала различную кривую несуразицу, жалко даже.
Вроде бы с ним говорит, а вроде бы вообще с кем-то абстрактным. Плешивая философия бередит душу, раздражает. Опять думается ему, что он все же ошибся, когда увидел в глубинах этих стеклянных глаз подобие разума и жизни.
Эта девчонка определенно мертвая. Но все же…
— Ты словами так не бросайся, я ведь за треп обычно сразу в глаз бью, не спрашивая и не предупреждая. Думаешь, ты такая особенная, раз брат вокруг тебя носится, а, Ласка? — вдруг вспыхивает он, но не меняет даже интонаций, они будто деревенеют в его голосе, а сам тон становится ниже, тише, слова режут тишину будто ножи плоть. — А я так не считаю, ясно? Захочу — выкатишься из этого дома как из своей сторожки. Хоть на все четыре стороны и пятую сверху.
— Я думала, ты не знаешь моего имени, — подловила, сумела, надо же. Ну да сам виноват, нарочитое безразличие уже давно начало трескаться, а ярость ведь всем известная извечная брешь его игольчатой души.
— Тебя только это волнует?
— Да, наверное. Ты… я не буду с тобой спорить, хорошо? Это хорошая ночь, а ты хороший человек, я не хочу, чтобы ты сказал больше, чем весит твоя душа.
— И сколько она у меня весит?
— Столько же, сколько у Петра, и это удивительно, вы и правда идеальные близнецы. Такие разные, но в то же время схожие, сходящиеся, будто две ветви из единого основания, будто двуглавая ящерица, — Ласка прикрыла глаза, словно бы засыпая, и плечи ее мельком дрогнули. Замерзла таки. Подумав чуть, Андрей сгреб край одеяла — и накинул его на это белое, непонятное, но внезапно расслабившее тиски его злости создание. — Спасибо, — шепнула она одними губами после, предложив, не выходя из подобия дремы:
— А хочешь, я тебе спою? Возьму за руку — и спою, как будто мы — единое целое, а не два разных угла покалеченной фигуры?
— Не хочу, — сказал он, мимолетом в ее ладонь протянутую свою вложив. Будто случайно.
И остался сидеть, как дурак, смотреть в сторону кресла, которое давно еще на горбу сюда притащил. Свечки всюду эти как памятники, шагу не ступить, чтобы воском не запачкаться. Дымом уже почти не пахнет от них, повезло-то как, прокисшим супом тоже не тянет. Да и с улицы не несет пожарищами в кои-то веки, местные даже шабнаков не жгут. Скучно совсем в городе! Заняться даже нечем.
Вот, приходится слушать теперь девочку.
А ему, конечно, не хочется это делать, нет. А почему руку не убирает тогда? Так чего убирать-то ее, все равно раздражать будет мелочь, потому что как такая может не раздражать? Ни разума у Ласки, ни души, ни воли. Одна только солома у нее, верно, за сердцем. И, конечно же, стеклянные шарики глаз, которые даже не стекло, а скорее вода колодезная. Посмотришь в них — себя увидишь. Отвернешься — твое отражение останется, будто круг от брошенного камня.
Очень все-таки хочется надеяться на это.
Не Андрею, что вы, нет. Точно не ему.