
Пэйринг и персонажи
Описание
… и это напоминает мне о самых красивых закатах.
Примечания
// Погляди, там зомби — не сон, беги! Никогда не бойся, что был другим. В тело разряжается карабин, чья-то мама бродит среди могил. Долгая дорога, другая жизнь, вроде бы здоров — уже заебись. Погляди, там зомби — им нет числа. Долгая дорога меня спасла. //
Броманс!мохра в зомби-постапе по случайному посту в моем тгк: https://t.me/kotmohr/1261
Посвящение
Шакалу, Лесе и Алине за помощь с работой; ребятам из моего скромного тгк: https://t.me/kotmohr
Часть 1
02 мая 2024, 11:21
Знаете это мерзкое, гниющее ощущение, странное чувство, словно ты не успеваешь ухватиться за нити времени, не в состоянии притянуть убегающую реальность поближе, никак не можешь вернуть себя в этот мир? Начинает казаться, словно ты — пустая оболочка, слоняющаяся по улицам без цели, пока блеклый рассвет сменяет меркнущую гадкую ночь, а потом, как по приказу, — наоборот. Мирон это чувство отлично знает, варится в нем, закутывается в это тяжелое ощущение, как в пуховое одеяло, и почти начинает верить, что мир всегда был таким. Серым, пустым, вязким. Уродливым. Но, стоит мужчине провалиться в размышления, хоть на секунду дольше положенного погрузиться, как в теплую воду, в свой скудный рассудок, загоняя себя в тупик ужаса, — на его плечо неизменно ложится знакомая широкая ладонь и приводит в себя.
— Че киснешь?
Остается моргнуть, сфокусировать взгляд на чужом бушлате, сделать пару мерных вдохов и наконец-то вернуться в реальность.
Ничего не меняется уже два месяца. Небо — такое же давяще-туманное. Земля — такая же ледяная и мертвая. Город — такой же безжизненный и мрачный. И только Ванька улыбаться не перестает. Так искренне, словно и вправду верит, что рано или поздно все изменится. Мирон за эту улыбку всегда хватался, как за самое драгоценное в своей жизни, чтобы позволить и самому заразиться чужими оптимизмом и наивными надеждами, как будто раз в неделю стабильно по ночам не успокаивает бьющегося в истериках Евстигнеева. Оставаться сильными хотя бы ради друг друга — их новая заповедь. Потому что они — все, что у них осталось.
Все случилось как-то спонтанно, и Мирон, оглядываясь назад, лишь усмехается шутнице-судьбе, глядя ей точно в глаза, потому что смешно до ужаса, они ведь чудом, совершенным чудом выжили, оказавшись загородом в самые первые дни. В самые тяжелые дни. Еще не представляя, сколько ужаса их ждет впереди.
Стоило им вернуться в город, все закрутилось само собой. Первозданное, животное желание выжить сыграло свою роль, а страх смерти, страх мучений въелся под кожу так плотно, что иногда вызывал фантомный зуд. Действовали даже без раздумий. Отбиваясь от зараженных, собирали в магазинах все, что видели, а потом на несколько дней заперлись в квартире, пытаясь настроить радио и выловить хоть одну волну. От бессилия хотелось выть, но еще сильнее хотелось банально жить. Каждый вдох, каждая улыбка, каждая сигарета приносили детское счастье. Если ты еще можешь идти, значит — ты жив. С остальным можно разобраться.
— Как д-думаешь… — зубы стучали друг о друга от сильнейшего мороза на складе продуктового, который они пытались переделать в хотя бы подобие убежища. Окон не было, двери можно забаррикадировать. Это казалось их маленьким раем, — есть кто-то? Кром-ме нас?
Мирон тогда молча губы поджал, повел плечами и притиснулся к другу ближе, одной рукой обнимая за плечи, второй — накрывая чужие ладони. Надо было приободрить, подарить надежду, но врать не было никаких сил.
— Ну че возишься? Готов? — Мирон заглядывает за перевернутый прилавок, поправляя ремень автомата: намучились же, пока искали оружие, по памяти весь город объездили.
— Готов я, готов, не ной, — Евстигнеев накидывает на плечи неизменный бушлат и выныривает из подобия собственной комнаты. На полу валяется широкий матрас, окруженный свечами, в углу, на стопке книг, стоит старый фонарь, которым пользуются по-очереди.
Мирон чужой тяге к уюту всегда поражался, но за последние два месяца прочувствовал это куда острее: полки были обвиты проводами какой-то гирлянды, которая зажигалась-то раз в неделю — Федоров ему подзатыльники отвешивал, ведь электричество все нам всадишь, еблан. А Ванька только улыбался очаровательно и отмахивался. Так, мол, душевнее выглядит. Ну Мирон и не спорил, че они, зря что ли станцию электропередач неделю пытались починить, отбиваясь от зараженных, приползших на безостановочную ругань?
Они запрыгивают в минивэн, и Евстигнеев вальяжно заводит машину, радуясь, как ребенок, когда получается. Это всегда игра в лотерею, никогда не знаешь, когда двигатель решит совсем заглохнуть. С машиной им тоже, конечно, пришлось повозиться. Ванька рылся в старых учебниках и, параллельно, в своей голове бедовой, пытаясь вспомнить, чему его отец учил. Справились кое-как, но Федоров ему за это свой ужин еще два дня подряд отдавал — заслужил. Он раньше и не задумывался, что, вообще-то, много чего умеет, а сейчас руки делают все сами: и одежду зашивают, и оружие в божеский вид приводят, и похлебки варят. Смешно, да и только.
Им даже карты уже не нужны, все успели объездить, все интересные точки успели заприметить. Доезжают до старого склада за жалкие десять минут. Обычный рейд, ничего нового, зашли-забрали-вышли, но Федоров прикуривает, облокачиваясь на кузов машины, и недовольно разглядывает ветхое здание, пока под ребрами расползается неприятный зуд.
— Че встал? Помочь не хотим, или это не царское дело? — окликает его Евстигнеев, разбирая оружие, но сразу хмурится, взглянув на лицо друга. — Мир, ты че такой?
— Какой?
Евстигнеев пожимает плечами.
— Серьезный, что ли. Сколько раз такое делали, не впервой уж.
И оба вздрагивают, когда из здания доносится глухой звериный рев. Мирон выкидывает окурок в лужу и подходит к парню, вешая на плечо автомат и расфасовывая по ножнам кинжалы.
— Будь аккуратен, — привычка уже, каждый раз такое говорит, но сейчас заглядывает в глаза с боязливой настороженностью.
Евстигнеев закатывает глаза и притягивает мужчину к себе, коротко хлопая по спине широкой ладонью.
— Так точно, капитан.
Федорову казалось, что город давно потерял былую шумиху. Ни звука улиц, ни голосов людей, ни визгов детей, ни рева моторов — не осталось ничего, такая тишина даже давила на плечи, хотя обычно и разбавлялась приглушенным смехом Евстигнеева, который, кажется, даже самую безвыходную ситуацию приукрашивал своими живыми глазами и активной жестикуляцией. Но сейчас, вспоминая эти бредовые мысли, Федорову хочется рассмеяться, потому что стоит им оказаться в темном длинном помещении, стоит металлическим дверям за их спинами закрыться, как они погружаются в абсолютную тишину, почти вязкую пустоту. Ни единого звука. Даже сквозняк не завывает свои страшные песни. Евстигнеев щелкает фонариком на лямке рюкзака и крепче сжимает автомат, молча кивая Федорову. Мирону дважды повторять не надо, сразу понимает, что от него хотят, и, повторив движения младшего, тихой поступью пробирается в восточное крыло. Под ногами стонут осколки отлетевшей штукатурки, и Мирон морщится от каждого звука, внимательно разглядывая стеллажи, прокручивая в голове список всего нужного продовольствия. Он садится на корточки, раскрывает рюкзак и принимается сметать с полок все, что попадается под руку: гвозди, гайки, скотч, лезвия, спички, даже топор хозяйский отыскивает — ничего лишним не будет.
Сказать честно, Федоров себя никогда невнимательным не считал. В университетские годы каждую законспектированную деталь запоминал, жил от графика к графику, от списка к списку, наизусть знал номера телефонов близких и их адреса, всегда проницательно ввинчивался взглядом в Евстигнеева, пытающегося что-то от него утаить. Парень всегда в итоге сдавался, закатывал глаза и рассказывал. Говорил без умолку то про расставание с Полиной, то про попавшего в больницу отца, то про проблемы с подработкой. А потом посылал и снова замыкался, но правда в том, что Федоров легко подбирал ключики к каждому человеку в своем окружении. Все пароли на Ванька он и подавно взломал.
Но вот не успевает он заметить мелькнувшую сбоку тень. Не успевает отпрыгнуть в сторону, когда на него набрасываются со спины и валят на пол. Даже за нож схватиться не получается.
— Сука! — он упирается предплечьем в горло зараженному и ненароком заглядывает в глаза. Пустые, бездонные глаза. Как у слепого. Рядом с его лицом уже клацает челюсть, а Мирон принимается отсчитывать секунды. Не до своей смерти, нет, — до появления Евстигнеева.
Раз. На лицо брызжет слюна. Два. Пальцы судорожно вжимаются в чужое плечо в попытке оттолкнуть. Три. Изуродованное лицо все ближе. Четыре. Раздаются спешные шаги.
— Блять! — но выстрела не следует. — Сука, Мирон, заела, тварь ебаная!
Федоров даже моргнуть не успевает, как туша перестает давить на его тело. Он потерянно вглядывается в темноту, ориентируясь на выкрики друга, и с замершим от ужаса сердцем успевает лишь заметить, как Евстигнеев бросается на ходячий труп с ножом. Руки сами подтягивают автомат, пальцы сами жмут на курок. И грохот выстрела мешается с парой воплей.
Тело зараженного падает тряпичной куклой на холодный пол, а Евстигнеев, упавший следом, сжимает свое запястье, морщась от боли. У Мирона душа уходит в пятки, трещит в один миг и рушится пеплом к его ногам, когда он подлетает к парню и поднимает его на ноги, закидывая на плечо и свои, и чужие вещи. Евстигнеев под боком шипит от боли, прижимая больную руку к груди, как младенца, и Федорову остается только ускорить шаг, пару раз разворачиваясь на пятках, меткими выстрелами в голову останавливая бегущих за ними зараженных.
Он прыгает в машину, усаживая Евстигнеева на пассажирское, а руки, перемазанные чужой кровью, вовсю трясутся, когда сжимают руль.
— Вань, родной, не отключайся только, ладно? — он бросает беглый взгляд на друга, пытаясь скрыть собственный ужас. — Евстигнеев, прием! Вызывает земля!
Ваня сам дрожит весь, забившись в угол сидения, зубы под синими губами постукивают от холода; но приказ выполняет, не засыпает, как бы глаза ни слипались.
Федоров затаскивает его в здание, рывком снимая и бушлат, и старую дырявую футболку, которую сам же когда-то и подарил на новый год. Принт еще такой дурацкий, с дедом морозом, долго же он в магазине искал самый упоротый. Ваня валится на широкий диван, заменяющий Федорову кровать, и подтягивает колени к подбородку.
— Дай посмотрю, — Мирон сразу садится ближе и пытается ухватиться за чужую руку, но тот упрямо, лихорадочно мотает головой. — Евстигнеев, сучий сын, дай посмотрю, сказал!
Ваня вздрагивает еще сильнее и все-таки покорно протягивает раненную руку, которую сразу же принимаются обрабатывать. У Мирона весь мир переворачивается, когда Ванька, его Ванька, скулит от прикосновений, глотая слезы, и самому почти выть хочется от отчаяния.
— Мир, Мирон… — губы мелко дрожат, когда Евстигнеев снова прижимает уже забинтованную руку к себе. — Это ведь не конец, да? Мир, — и глазами своими синющими смотрит со вселенским ужасом, а от такого голоса хочется вздернуться. — Мирон, я н-не хочу… я не хочу умирать, Мир, я…
— Тише, — Федоров пересаживается на диван и затягивает Евстигнеева в свои объятия, поглаживая дрожащую от испуга спину. — Тише, родной, ты не умрешь, что за глупости, ты не можешь… — у него ком в горле вот-вот связки разорвет, но мужчина лишь жмурится и возвращает в голос былую сталь, осмеливаясь на ложь. Сам знает, что врет. И Евстигнеев наверняка тоже это прекрасно понимает. — Ты не умрешь, Вань, родной, не умрешь, я не позволю, мы что-то придумаем, да? — он берет чужое лицо, мокрое от слез, в свои ладони и заглядывает в глаза, пытаясь улыбнуться, но уголки губ не слушаются его, и по лицу пробегает судорога. — Мы всегда что-то придумывали, из такой жопы выбирались, пиздец, и в кошмарах не приснится. И сейчас вывезем, да? Вань, вывезем, не сомневайся, маленький.
Евстигнеев вместо ответа тыкается холодным носом ему куда-то в ключицу и обвивает длиннющими руками талию, мелко дрожа. Эту ночь Федоров не забудет никогда. Длинную, бессонную, под аккомпанемент рыданий, отчаянную ночь. Последнюю ночь, когда надежда еще могла загореться, но фитиль уже вовсю промок от слез.
Поначалу все и правда идет неплохо. Не так ужасно, вернее, как ожидалось. Ваня все так же улыбается лучезарно днем, пряча страх на дне зрачков, только плачет ночами теперь чаще, чем раньше. Мирон почти переезжает к нему, каждый вечер приходит, ложится рядом на жесткий матрас, укрывает двумя одеялами озябшее тело, обнимает и по волосам грязным поглаживает, шепча на ухо успокаивающий бред, в который до безумия хочется поверить. Он ладони чужие разрисованные, холодные, дрожащие, к губам своим прижимает, согревая дыханием, и старается не вспоминать, насколько иначе они ощущались раньше. И насколько сильно он эти прикосновения, теплые, добрые, ласковые, не ценил. Сейчас хоть в голову стреляй от этой тоски.
Федоров подрывается на пустом матрасе из-за глухого удара где-то на их общей кухне и сразу срывается с места, схватив пистолет из-под подушки. Евстигнеев сидит за столом, плечи ссутулены, а в глазах — океан безысходности, в котором впору утопиться.
— Вань? Ты чего? — Мирон убирает пистолет за пояс и медленно подходит ближе, разглядывая разобранное ружье на столе.
— Руки не слушаются. Мирон, я не могу… — поднимает взгляд, и мужчина даже отшатывается от этого отчаяния. — У меня не получается. Пальцы толком не сгибаются.
Мужчина сразу оказывается рядом, почти вплотную, вытаскивая из чужих рук приклад, заставляя смотреть на себя.
— Ничего страшного. Я починю, ладно? Все в порядке, — и улыбается, пока в голове ворох воплей. Нихуя у них не в порядке.
Не надо много раз переживать подобное, чтобы понимать, что происходит. Трудно не догадаться, что нервная система медленно, но верно вымирает, разрушается, оставляя только жалкую оболочку, подобие на человека. Ваня почти перестает спать, тратя ночи на то, чтобы поплотнее прижаться к Мирону в попытках согреться, а в глазах остается осадком не то усталость, не то вечное безразличие. Федоров хочет разбить себе кулаки об стену, хочет выстрелить себе в лицо, потому что без смеха друга, задорного, веселого, живого смеха скоро совсем сойдет с ума. И как тут держаться?
Но он терпит. Реагирует на каждый вдох, на каждое тихое:
— Еда.
…или:
— Курить.
…или:
— Холодно.
Уже привыкнуть успевает, что другу сложно длинные предложения выстраивать, и, натыкаясь в синих глазах на отголоски осознанности, заверяет:
— Это ничего, Вань, я за нас двоих пиздеть буду, ты сам уже пожалеешь, что выжил.
И правда ведь, говорит, не затыкаясь. Вспоминает их студенческие годы, попойки, Илью с Ромкой — тоже вспоминает. Рассказывает по кругу забавные истории прошлого, пытаясь оставить в сознании то ли Ваню, то ли самого себя. Потому что иначе — конец. Потому что иначе — безумие.
Если ты просыпаешься, а твой друг до сих пор дышит — впору доставать праздничный торт. Если за день ты вылавливаешь больше семи слов — это можно считать самым счастливым днем целой скудно прожитой жизни.
Мирон хочет выть, когда Евстигнеев перестает реагировать на свое имя. Мирон хочет скулить, когда чужие зрачки не реагируют на свет. Мирон хочет застрелиться, когда Евстигнеев замолкает навсегда.
Пистолет становится верным спутником, Федоров не знает, чего ожидать от снующегося по зданию тела, которое когда-то было его другом. Его самым близким человеком. Но, проснувшись от ударов в железную дверь магазина, увидев, как яростно Ваня отрывает головы другим зараженным, не позволяя им перейти порог их дома, Мирон теряет дар речи, а на оружие в руках смотрит как на самую бесполезную вещь в этом мире. В самом деле, это же Ванька, его Ванька, он себе смертный приговор подписал, только чтобы Мирона защитить, глупо было бы задумываться о том, что он накинется и разорвет ему глотку. Даже окончательно потеряв разум. Это все еще Ванька Евстигнеев, с которым они рыли могилы друзьям, которых смогли найти. Ванька Евстигнеев, с которым они вином нажирались и плакали в обнимку, когда казалось, что мир, еще здоровый, еще живой, рушится. Ванька Евстигнеев, с которым они пережили конец света.
Федоров себя чувствует последним идиотом, но ничего с собой поделать не может, когда пытается научить мертвое тело обращаться с ножом. Оружие ожидаемо падает на пол, едва не попав мужчине по ногам, а Евстигнеев смотрит на него пустым взглядом.
— Ну, ничего, может, это не твое просто, не расстраивайся, — и улыбается. За них двоих улыбается. Даже если в ответ глядит смерть — все равно пытается выдавить усмешку. Знает, что Евстигнеев делал бы точно так же.
Наверное, он просто до последнего пытается верить, что все обратимо, что он все исправит, ведь это же Ванька, он не может так просто исчезнуть. Мирон разговаривает уже просто сам с собой, пока комнату непоколебимо черной тенью охраняет Ваня. И тоска своими когтистыми лапами охватывает сердце, сдавливает неприятно, разрывает плоть, аж заорать хочется. Потому что Ваня его не слушает, потому что Ваня свои ладони подержать не позволяет, шугаясь каждого прикосновения, потому что Ваня не захохочет заливисто больше никогда.
И Мирона прорывает. Душу на куски растащило уже давно, от него — сплошное пепелище, дома — два давно мертвых тела. Ваня глядит безжизненно, как всегда, мужчине бы доебаться, спросить привычно «че ты такой кислый?», но даже отголосок радости не проносится в голове. Даже не разрыдаться — никаких сил не осталось.
— Мы Женьку ровно три месяца назад схоронили, — мужчина садится на чужом матрасе, на котором привык спать, улавливая выветривающиеся нотки родного запаха. — Но ты, наверное, уже забыл. Всегда забывал все даты, я тебе напоминал, — он утыкается лбом в сцепленные замком пальцы и старается не заскулить. — Вань, я скучаю пиздец, — поднимает взгляд, чтобы наткнуться на безразличие, от которого хочется разрыдаться. — По голосу твоему, байкам, шуткам, по смеху — просто ужасно скучаю, Вань.
Но парень стоит непоколебимой статуей, холодно смотря прямо в глаза. У него даже руки не дрожат привычно — ничто не нарушает мертвого спокойствия.
— Вань, ты прости, ладно? Если слышишь еще, вдруг… — он поджимает губы и сильно жмурится, не позволяя позорной слезе прокатиться кубарем по щеке, — вдруг, ты там еще… знай просто, что мне очень, очень жаль. Что автомат тогда твой хуево починил, что напиздел, когда сказал, что… — он вскакивает на ноги и принимается наворачивать круги по комнате, озаряемой тусклым светом гирлянды. — Я ведь не знал, блять! — и безысходно смотрит на друга. — Я надеялся, я сам верил, я, блять… если бы смог, я бы… — он в два широких шага подходит к Ване и вцепляется в ворот чужой грязной футболки, даже не замечая, не успевая удивиться, что тот не отшатывается в сторону от прикосновения. — Блять, да хоть что-то скажи! Хоть слово, Вань!
Мирон отсчитывает в голове секунды, вглядываясь в потухшие блекло-голубые, словно слепые, глаза, но не натыкается ни на что кроме застывшей безысходности. И завопить хочется сильнее.
— Вань, прости, ладно? Прости меня, родной, прости, Ванечка, — Мирон боязливо кладет ладонь другу на щеку и упирается своим лбом в чужой.
Пальцы сами цепляются за магазин пистолета за поясом, и Ваня даже не вздрагивает, когда в его подбородок упирается холодный ствол. Смотрит только доверительно, всепрощающе, милостиво, почти кивает, разрешая. Мирон жмурится и сжимает пальцы на чужом загривке.
— Прости, Ванюш, прости.
Звук выстрела оглушает, заставляет крупно вздрогнуть всем телом, и на его плечо падает, обмякая, безвольное тело его друга. Мирон за плечи чужие хватается, в себя вжимает, чудом разве что не падает под этим грузом, а по щекам уже градом бегут слезы.
Он затаскивает тело на матрас, укладывается рядом и долго гладит кончиками дрожащих пальцев чужое лицо, стараясь запомнить навсегда. Ему кажется, что Ванька сейчас откроет глаза, встанет, рассмеется, утешит, как обычно, но этого не происходит ни спустя десять минут, ни спустя час. А Мирон дрожит комочком, обнимает безжизненное туловище и без умолку шепчет извинения на ухо. Так, словно Евстигнеев его услышит. Так, словно Евстигнеев его еще не простил. В магазине еще три патрона, хватило бы, чтоб в себя всадить да помучаться от боли, но Мирон берет Ваню за руку, укладывается на спину и жмурится, подставляя дуло к виску перед тем, как наконец выстрелить.