
Пэйринг и персонажи
Описание
У Кащея с церковью общего разве что партак куполов на левой лопатке и чётки - символ вечности, познанной человеком через молитву. А у Вовки и того меньше - ни куполов, ни чёток.
...
04 мая 2024, 09:03
Кащей в своей грязной рубашке, с нетронутым лицом, в его ободранной халупе не слишком смахивает на христианина. У него с церковью общего разве что партак куполов на левой лопатке и чётки — символ вечности, познанной человеком через молитву.
А у Вовы и того меньше — ни рубашки, ни куполов. Только саднящие в драках кулаки, разбитый нос и пара фраз из каких-то прошений в запасе перед выходом на ринг.
Отец Суворова, как честный советский человек, бога отвергает категорически. Диляра печёт на Пасху куличи второй год подряд, хотя раньше млела от одной такой мысли. Вовкина бабушка говорит, что если бы детей учили вере в господа, то уличные оборванцы не искали бы своих идеалов во дворах, не позорили бы честные советские улицы. И таскала его, ещё мелкого и сопливого, на праздник в церквушку на окраине, где у входа дежурили комсомольцы в накрахмаленных рубашечках и плевали под ноги всем, кто имел смелость явиться.
А Кащею до Пасхи, как и до веры, было как-то совсем мимо. Он никогда не пёк куличей и не шастал по храмам. Про этот день из детства помнились разве что задержки продуктов в магазинах, чтоб народ не наедался в честь дня, о котором нельзя говорить вслух.
Пока за цветные пальцы от красок для крашенок его одноклассники получали по ушам от всех учителей, он прятал белые ладони в боксерские перчатки и гонялся за авторитетом, пытаясь упасть ему на хвост и забрать себе.
А Вова, порядочный мальчик, свои аристократичные руки марал всем назло. Кащей смеялся: «Уебусь, но не подчинюсь» — говорил, и был прав.
И в нации бытовых атеистов запрет был точно таким же, как у Вовы в его маленькой тихой жизни. Но времена сменились, ветер подул в другую сторону — от высоких партийных кабинетов в ободранные улицы, и принёс за собой весну.
Поэтому они с Кащеем пьют вечером Великой субботы абсент цвета подъездных стен и даже не закусывают.
— Как быдло. — подмечает он со смешком, но кажется не расстраивается. И ни с того ни с сего зовёт Вову в церковь.
Суворов знает что у этого порыва глубоко протестантские корни долгого народного терпения, которое стачивается как наждачка. И никаких уверований, только тихая народная месть — такая маленькая и почти безобидная, настолько, насколько развязаны руки. Озарение, которое приходит раз в год тысячам обычных рабочих и желание доказать что народ — власть, спрятанное глубоко внутри, замаскированное под что-то.
Кащей, как безусловный лидер своего маленького государства, прекрасно понимает как пашет вся это горе-система, и питает ненависть к верхушке только потому, что сам к ней каким-то боком трётся.
Вове смешно, Кащей только цыкает, сгребая мелочь со столика в карман. Они идут в ларёк ликёроводочного, шастают между рядов с тёплыми бутылками. Суворов настаивает на том что нужно брать Кагор, Кащей какими-то дикими погребальными считалочками выбирает бутылку. Но на улицу они выходят с водкой и «весенним кексом», который сильно уж напоминает кулич, и имеет пометочку «освящено государством».
Прутся в абсолютной глухой темноте, спотыкаясь о бордюры и топча чужие клумбы. Шугаясь черных балконных окон вяжутся следом дворовые собаки. Вова зацепается за прутья школьных заборов и ограждений, балансирует на рельсах, топчет люки с гербом советов. Кащей травит байки про всех своих отмотавших дружков, в алфавитном порядке: про графов с Арбата и их маяк, про печального бандита из Кирова и порезанного на ремни сокамерника с московской Таганки.
Под храмом толпится народ, стоя небольшими кучками, как при облавах. В воздухе густеет нервозность, ещё не привыкшие к спокойствию люди боятся начинать.
Государство не смотрит на всё уж совсем сквозь пальцы, не разгоняет, конечно, и служб не отбирает. Но во времена, когда считалось, что если религия — морфин, то Пасха его супер доза, храмы закрывали пачками и делали из них танцплощадки для партверхушек.
В совсем радикальные годы опускались до крайностей в квадрате. Вова с детства помнил истории про «красные парады», где сжигали чучела священников. Будто мало было того что их тогда расстреливали целыми приходами.
В войну религиозность пробилась в народные ряды из темных могильных ящиков, и осталась где-то на периферии общего рассудка.
Но несмотря на приспущенную петлю, власть церковные пляски не возвышала, поэтому устраивала свои — в страстную пятницу, время Великой скорби, как по расписанию гремели дискотеки допоздна. В пасхальные ночи по телевизору крутили телеконцерты зарубежной эстрады, которых не дождешься и под новый год. А в ДК организовывали ночные танцы, чтоб молодежь толпами валила туда.
Устраивали такие редкие кинопоказы, которых, как Кащей и говорил, обычно «хуй с солью». Но моментами эти фильмы разводили просто массовый психоз. Вова лично помнит как на одном из таких пару лет назад крутили чуть ли не порнуху, ну или как минимум жёсткую эротику. И как смеялся потом Кащей, когда вся мужская часть зала перекочевала к толчку. Сидел в вразвалочку и присвистовал, но не ушёл.
А сейчас, после железной хватки Хрущева на горле религиозных желаний, всё это кажется меньше чем пустяком. Брежнев оставил этот вопрос в относительном покое, и люди с опаской пошагали под золотые купала.
А Вова, как Брежнев, к религии относился спокойно. Крестился украдкой в боях — так, чтоб это было похоже на смену защиты. Но вся его вера была чистой воды лицемерием — появлялась только когда удобно, исчезала как только станет лишней. Стабильность — ни дать ни взять.
Кащей рядом шуршит по карманам и топчет казённый коврик у входа. Покупает пару свечек в анте, проскальзывая вслед за Вовой в храм. Народ потихоньку сбредается, жмется по углам в темноту. Мрак в церкви разъедает глаза, только маленькая лампадка поблескивает огоньком у иконы божьей матери. Кругами ходят бабульки в глухих черных платках, волочат следом плетёные корзины, будто вышедшие из сказочных лесных опушек с метлой в руке.
Товарищи постарше рассказывали, что как только за открытую религиозность перестали сажать, эти бабки повылазили из своих темных дворов на свет божий и захватили храмы похлеще группировок. Так что они здесь были местными, по хозяйски шурша своим длинными юбками в пол.
Над высокими расписанными потолками разносится колокольный звон, оповещающий про скорое начало службы. Люди юркают из звёздной ночи в темный храм. Толпа сжимается, проходя вглубь к его сердцу — алтарю. Горло першит от стойкого ладана, на глаза давит темень. Вова нащупывает Кащеевскую руку, ведёт ближе за локоть. Они стоят в густой тишине, разглядывая чужие очертания, как в дымке.
Колокол звучит дважды, отражаясь искрами от стен, и сквозь толпу видно появившегося из-за вратов священника в белой рясе.
Вова чувствует какое-то совершенно детское волнение, как на новый год, когда все вокруг мельтешили с салатами, а они с Маратом сидели на балконе и палили бенгальские огни, предвкушая праздник.
Воздухом витает всеобъемлющая радость и тихая, играющая в жилах тревога. Ожидание святого чуда, словно деда мороза в новогоднюю ночь, волшебства, такого запретного и желанного. Которое пытались отобрать, но вернули назад, пусть и с пометочкой «срам».
Кащей ёрзает подошвой по мраморному полу, жалуется на то что начинает трезветь. Вова под боком простуженно сопит и хмурится, кутается в свой растянутый свитер.
— И возрадуйтесь, дети Божьи, празднику Великому! — доносится что-то на удивление отчётливое, пока Вова с Кащеем играют в гляделки, привыкшими к темноте глазами.
— Возрадуйся, Вовчик. — улыбается он, бросая черные тени от ямочек на щеках.
Диакон зажигает свечу, что-то нашёптывает, передавая пламя в толпу. И все как по цепочке подносят фитиля друг к другу, растаскивают мягкий свет по храму, озаряя лица.
Кащей ловит чей-то огонёк и передает Вове. Капает случайно горячим воском на его ладонь, стирает заботливо пальцами.
Над головами, словно и впрямь голосами самих ангелов, поёт хор, звенит фальцетом. Суворов задирает голову к высоким потолкам, всматривается в расписанную мурализмом штукатурку.
— Вован, смотри, это ж ты. — Кащей кивает куда-то за спину и, как не культурно, указывает пальцем на икону в углу. Вова находит взглядом, удивленно хлопает ресницами.
— С тебя рисовали. — посмеивается Кащей, разглядывая святой образ.
— Совсем не похож. — Суворов хмурится, щурит глаза в полумраке. — Сейчас крёстный ход начнётся.
Кащей оглядывается вокруг, по ликующим лицам и возбуждённым перешёптываниям. Толпа расступается перед священником, непрерывно что-то твердящим, плетется тихим шагом вслед за ним из церкви. Кащей провожает напоследок глазами икону в углу, с хмурым светловолосым ангелом, держащим птицу на руке. Вова с такой же серьезной миной топчется рядом, зыркает исподлобья, когда Кащей закуривает прямо от свечи.
— Не нуди, Вован. — затыкает со смешком, встряхивая черными кудрями.
Выдыхает облачко дыма Вове в лицо, согревая щеки от осевшей на них майской прохлады.
Толпа вокруг сжимается радостью, шуршит подошвами, обходя церковь по кругу. Непрерывно трезвонит колокол, молитвы, идущих впереди диаконов, крепчают, звучат отчётливей.
Вова держит свечу подрагивающими руками, прикрывая пламя от ночного ветерка. Греет ладони и чувствует, как обволакивает лицо её свет, дрожит под ногами земля от топота чужих ног.
У Кащея руки тоже дрожат, только от непроходимого похмелья и вечной недостачи трезвости. И наверное, раньше откажет печень, чем зудящее от любви сердце.
Традицию наматывать круги около церкви, освящая её пространство, Суворов помнит ещё с прошлого года, когда они с Кащеем брели пьяные домой после плясок в ДК. Зрение упало под плинтус танцпола, на котором они в тот день так и не побывали, всё время пробухав в какой-то подсобке.
Кащей полз вдоль стен ободранных зданий и приземлился где-то на дорожке у храма. Вова, еле волочащий ноги, тогда просто упал рядом, наблюдая боковым зрением за кружащими вокруг церкви людьми, горюя, что наверное здорово приложился башкой.
Но голова и сейчас ноет, отдавая болезненным шумом в висках. Толпа выстраивается перед церковью неровным полукругом, перешёптываясь тихим пламенем свечей.
Людей на праздничных приходах с каждым годом становилось всё больше; как в один из тех, когда несколько лет назад по одной лишь богу ведомой причине к храму на окраине сбрелась неслыханная толпа. Толкучка образовалась такая страшная, что нескольких покалечило и из толпы уже не вышел маленький мальчик. Вова вздрагивает до сих пор, вспоминая перекошенное ужасом лицо Диляры, когда она услышала эту историю по местному радио.
Но народ ходить не перестал. Бабульки разворачивают свои лозовые корзины, накрытые вышитыми полотенцами. Пышные паски и крашенные шелухой от лука яйца, вместо ядовитой анилиновой, как когда-то. Кащей рядом затаптывает окурок в глиняную плитку, шуршит пакетом с водкой и куличём. Единственное, что он красил шелухой, это лица чужих группировок, но в этом дело мастера боится.
Настоятель с диаконами становится пред народом, читает молитвенник, будто подсвечивая пространство вокруг своей белой рясой. Вова жмется к Кащеевскому плечу от ночной прохлады, поднося свечу ближе, почти не дышит, чтоб не всколыхнуть пламя.
— Если пути господни неисповедимы, то зачем они их постоянно исповедуют. — шепчет Кащей над ухом и Вова тихо усмехается, как всегда, даже от таких глупых каламбуров. И огонёк в руках дрожит, но держится.
Священник смачивает кропило в святой воде, Кащей достаёт из пакета бутылку и сует Вове в руки «весенний кекс». Подталкивает под летящие капли и тихо смеётся, растирая влагу по его недовольному лицу.
— Всё, отшить тебя придётся, святых не держим. — поддевает за нос и подмигивает быстро, улавливая, как уголки чужих губ дёргаются наверх.
Идут назад по темным улочкам и подворотням, с выключенными в пасхальную ночь фонарями у церквей. Пробираются на ощупь по освещённым только звёздами дворам. Вымытые в Чистый четверг окна провожают черными оконными рамами. Ноги вяжутся в густой траве дворовых палисадников.
В подъезде из-за тонких дверей и стен слышатся чужие разговоры и смешки. Кащей долго возится с заевшим замком и вваливается в квартиру, затягивая Вову следом.
— Ну что, раз старые грехи смыли, надо новые обмыть. — улыбается, откупоривая бутылку.
Разливает по стаканам и столешнице, пьет с локтя — по гусарски. Вова смеётся, глотая мерзкий на вкус спирт, морщится — с Кащеем можно.
От бутылки уходит чуть меньше половины, когда Кащей задёргивает пыльные шторы, садится близко совсем, впритык.
Вова дышит загнанно, роняя взгляд на чужие губы, закусывает щеку до солоноватого привкуса во рту.
— А чё ты, Вовка, так смотришь? Ты чё, хочешь, чтоб я с мужиком…? — шипит не читаемым тоном. Вова чувствует себя тем маленьким мальчиком, загнанным в угол без шанса уйти. Сердце колотиться бешеной птицей, в груди холодеет, сохнет горло.
— Не служил — не мужик. — отрезает, глотая пол гранёного стакана одним махом, — Так что я не в счёт пока. — и тянется к Кащею, быстро и больно, холодными руками за шею к себе. Давится воздухом в поцелуй и роняет собственное сердце, когда ему отвечают. Зажимает пальцы в смоляных кудрях, слушая доносящиеся разговоры соседей за стенами и громкие телевизионные концерты зарубежной эстрады.
Но Кащей ходил в церковь только дважды, гордый и не крещёный.
— Убили Адидаса. Подстрелили, как собаку. — информируют смеясь.
Хлопают по плечу, злорадствуют.
А Кащей хлебает из гранёного стакана тёплый спирт и понимает, что хорошую водку пьёт со свиньёй.
И где-то в глубине души надеется, что умер только Адидас, афганец, авторитет. А Вовка остался, его Вовка — остался.
Топчется на коврике у ветхих деревянных дверей, не решаясь войти, мнёт четки в кармане. И честно падает на колени перед иконой в углу, роняя снег на мраморный пол. Склоняет голову перед укоризненным хмурым взглядом.