
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Квакити выдыхает белесый дым, прикрывая глаза. Надеется, что когда откроет их, окажется в объятиях Карла и Сапнапа, будет тепло и спокойно, возлюбленные будут расчесывать его волосы и зацеловывать губы. Будет светло и радостно, а он будет дома.
Квакити открывает глаза, но ничего не меняется. Он сидит в одиночестве на тех самых рельсах в свете заходящего солнца. Руки по локти в крови, а дома — никого, лишь надоедливый призрак бывшего.
Примечания
наверное он всё же должен быть тут даже если я понятия не имею когда закончу. мне жаль
фанфик был начат на момент когда лорный стрим квакити visiting dream был последним, а повествование идёт после my enemies, не включая в себя какие либо последующие события в каноне(!!!!)
Посвящение
моей гиперфиксации на пэйринге по которому почти нет никакого контента
Глава 10
20 декабря 2021, 05:25
Лопатки покалывает холодом, а совсем рядом шумит вода. Она переливается тёмно-зелёным речным и успокаивающе звенит, ударяясь о сточенные за года камни. Размывает скользкий мох, играя со скошенными ветром ленточками тонкой травы. Может, здесь когда-то была дамба, но сколько Квакити знал это место — оно было именно таким, как сейчас. Когда Кью был ещё мальчишкой, с ним впервые рядом оказался парень в круглых белых очках, кротким нравом и тихой любовью к флоре. Ива тогда зеленела молодыми листочками и старательно тянулась к воде. Безбурный изумрудный лес с шустрой рекой в нем отлично подходил их дружбе, но Квакити так и не нашел времени, чтобы показать Джорджу его. Возможно, просто не отважился.
В белой выглаженной рубашке и, завязанным чужими руками, галстуке, нетерпеливо крутясь у зеркала, Квакити всё также помнил о маленьких голубых цветочках на берегу. Богатая жизнь, безусловно, кружила голову, а тысячи только открывшихся возможностей сводили с ума, но стоя за крепким плечом президента в новом иссиня-черном пиджаке и смотря на оранжевые листья под ногами, Кью не покидала настойчивая мысль, что на следующих выходных им обязательно стоит выбраться на природу. Квакити бы даже сыграл собственную пышную свадьбу с маленькими голубыми цветами в его волосах под цвет шелкового банта, аккуратно завязанного на его вороте, но те уже отцвели свое. Их не было, как и пышной свадьбы, как и тысяч возможностей.
Плакать на берегу в начале зимы было так холодно и дурно, щеки кусал морозный воздух, а студенистая вода беззвучно несла на себе желтые листики ивы, и, честно? Выглядело это настолько правильно и умиротворяюще, что Квакити и сам бы ушел под воду вместе с ними.
Время придти сюда снова появилось лишь после тяжелых боев и пылающих пламенем революции флагов Лмэнбурга. Должно было вот-вот потеплеть, а Кью почти привык к тому, что шепчущие верхушки сосен, подпирающие тяжелые облака, ему придется созерцать всего одним глазом. Когда голубые цветочки снова появятся на берегу, он обязательно покажет их Карлу и Сапнапу.
Это даже хорошо, что Квакити не успел. Меньше всего на свете ему хотелось, чтобы место, которое всегда успокаивало его кряканьем диких уток и шумом густой травы, было связано с кем-то, кто теперь вызывает лишь тревогу и сожаление.
— Квакити, — слабое, с эхом.
— Ещё слово и я утоплю тебя.
— Квакити, смотри, там, кажется, твои родители прилетели, а?
Кью буквально открывает глаза тем, что закатывает их. Он косится на сидящего рядом призрака с самым своим грозно-холодным выражением, слыша в другой стороне хлопот утиных крыльев, но, по-правде говоря, то, что он видит совсем не вызывает той злости, которую он так умело пытается изобразить. Шлатт не похож ни на скверно-слезливое прошлое, ни на туманно-паршивое настоящее, от которого Квакити сбегает сюда каждый раз.
Его бледный лик вписывается в окружающую картину как нельзя лучше, будто его всегда здесь не хватало. Тёмные стволы деревьев мягко оттеняют его белесое лицо, светлые глаза, а его молочно-карие кудри теряются в малахитовых ветвях за ним. Его кожа подобна затянутому тучами небу над головой, и на ней отлично видно россыпь веснушек, тонкие вены на кистях рук. Даже свитер, будучи вовсе не его, подходил ему куда больше — грязно зеленый, с узором повторяющихся рядами ёлочек. Квакити, кажется, уже и не помнил, откуда взял его, ведь он сам не носил подобные вещи.
Шлатт так по дурацки улыбается, а Кью непроизвольно трёт меж пальцами ткань на своей груди — выстиранный голубой свитер. Кью надел его чтобы без стыда промочить в речной воде (а Шлатт оказался не против даже разрезать аккуратную линию на спине под крылышки Кью — фактически испортив одну из немногих вещей в своем распоряжении!), но сам же сыграл против себя. От него было слишком предательски тепло, и дело точно не в крупной вязке, которая за время износилась так, будто была сделана несколько веков назад.
— Ты придурошный? — заместо ответа Шлатт ещё более глупо смеётся и Квакити в очередной раз заливается возмущениями о том, как же он хочет хоть бы минуточку покоя, и как неугомонный призрак уже надоел ему, сам прекрасно понимая — если бы Шлатт не говорил, было бы совсем-совсем плохо.
На этот раз Шлатт молчит достаточно долго для того, чтобы Квакити снова закрыл глаза, утопая в успокаивающей атмосфере — здесь он практически никогда ни о чем не думал. Сравнение этому ощущению случайно всплывает в голове само собой, но Квакити не успевает даже насторожиться. Всё время проведенное с призрачным бывшим — можно ли остановиться здесь? — президентом, а в особенности — эта неделя, после того не самого удачного визита к Дриму, в следствии которого они вдруг стали называться неловким и тихим «друзья», могло запросто потягаться и с изумрудным лесом, и с шустрой рекой, и с прилетающими сюда каждое утро излюбленными птицами. И, вероятнее всего, даже победить.
— Тыковка, — Квакити вздрагивает от мягкого касания к своему крылу, — Расскажи мне что-нибудь.
— Я же просил тебя посидеть тихо.
— Не люблю, когда тихо.
— А я люблю, — он ежится, нахмурив брови, но всё же добавляет, — А ты почему нет?
— Потому.
Чужие пальцы скользят вверх и Квакити приходится резко подняться от накативших мурашек. Он косится на призрака — Кью не разрешал трогать собственные крылья никому, но Шлатта почему-то это правило очень часто обходило стороной. Его касания слабо отличались от сильного ветра, но всё ещё сильно вгоняли в краску.
— О себе, я смотрю, ты тоже не сильно любишь говорить, ага?
— Мм-м, — отрицательно качает головой, мягко улыбнувшись, — но я всё равно рассказывал тебе много, хотя в загробной жизни происходило буквально ничего.
— Ну, дружба так не работает. Давай, рассказывай почему тебе не нравится молчать, и тогда я тоже что-нибудь расскажу. Насколько я помню, когда-то ты сам всегда говорил мне заткнуться.
— Фу, не сравнивай, — «Не буду» — кротко соглашается Кью; Шлатт наклоняет голову к плечу и приподнимает одну бровь, — Посмотрел бы я на тебя, как бы тебе нравилась тишина, если бы ты в ней просидел — не много, не мало — вечность.
— Она пугает тебя?
— Квакити, — он чуть нервно улыбается, но в глазах напротив встречает лишь бесстыдную уверенность с любопытством и сдается, — Вроде того. Я до сих пор сомневаюсь, что всё вокруг — правда, и что я вышел из той чертовой пещеры. Вдруг ты просто мое пьяное воображение?
Квакити ухмыляется:
— Я? Разве твое воображение не могло придумать ничего по-лучше?
«Глупости, — думается призраку — что может быть лучше тебя?»
— Неужто твои грязные фантазии это то, как я ругаю тебя, как школьника, за неправильно прочитанное слово на испанском? — он щурит глаза, сдерживая смешок.
— А вдруг, — призрак театрально отводит глаза, расплывшись в улыбке, и Квакити искренне громко смеется, — Будто твои нет.
— Вот ещё, — хихикает Квакити, умощаясь удобнее и, повернувшись к Шлатту, потягивается, — Делал бы кто за меня всю работу и завтрак в постель приносил, цены бы ему не было, — он мечтательно поднимает взгляд, но быстро возвращается к привычному тону, — Так чего тебе рассказать?
— Что угодно. Мне нравится слушать тебя.
Квакити еле сдерживается от недоверчиво-язвительного «да ну» и всё же задумчиво вглядывается в воду, стараясь уцепиться хоть за какую историю в памяти. Это было одним из тех негласных правил, по которым «работала дружба» — не ворчать в ответ на всё подряд, даже если сильно хочется. Даже если это нужно для сохранности собственного лица и нервов, ведь куда проще было важно фыркнуть что-то обидное, чем поверить в хорошее и глупо смутиться, растеряв все слова, или, ещё мудреней — сказать что-то хорошее самому.
Шлатт уже знал о том, как протекала жизнь окружающих после его смерти, что стало с Лмэнбургом, что вытворял Дрим, что по итогу остальные сделали с ним же, и многое-многое другое, но… совсем кратко. Куда больше его, как и Кью, увлекали рассказы о вещах, совершенно не важных в таких мировых масштабах. Куда больше Шлатта увлекало то, как голос Квакити становился выше, а речь быстрее, когда он говорил о чём-то, что было правда интересным для него, как он заправлял отросшую прядь волос за ухо, задумчиво скользнув кончиками пальцев по скуле к своим губам после, как блестели его острые зубы в задорной улыбке, и шустро бегали глаза.
Их разговоры в принципе стали приятнее от чего, очевидно, ставки повышались — если хочешь, чтобы с тобой так и общались, будь добр наступить на горло собственной песни и не паясничать. Так, Кью запросто мог спросить о чём-то личном в любой момент, к примеру, когда они в два часа ночи играли в монополию. Отвертеться от вопроса как раньше — значит потерять чужое и так хлипкое доверие, отчего Шлатт лишь задумчиво молчал с минуту, крутя в руках свою фишку, будто та могла хоть как-то ему помочь. Квакити же вовсе не настаивал, терпеливо сохраняя молчание.
Тогда же Квакити убедился в том, что подметил ещё давно — призрак практически никогда не говорил о чём-то серьёзном без улыбки. И Кью правда понимал его.
Ещё Кью остро убедился в том, что совсем не знает, как на такое правильно реагировать. А Шлатт не знает, как такое правильно рассказывать. Мысленно читает пёстрые надписи на доске и глубоко вдыхает — он уверен, что даже если воскреснет, никогда не почувствует себя живым снова. Бесчисленность дней проведённых один на один с собой въелись в память слишком отчётливо и призрак готов поклясться, что переделал абсолютно всё, что мог в тех условиях. Наверняка он провёл годы просто рыдая, наверняка остальное время ушло на алкоголь, коим тот пытался упиться так сильно, чтобы больше не открывать глаза, и, кажется, какое-то время он даже пытался молиться. А ещё, по секрету, это не сильно отличалось от того, как Шлатт проводил свои последние дни в статусе всё ещё живого. По секрету: «Сама смерть — это рай, по сравнению с тем, что есть после неё. Клянусь, нет и не было ничего хуже, чем моя собственная компания».
«А мне нравится твоя компания» — вырывается робкое, но до отчаянья искреннее.
«Зря, — хмыкает, горько улыбнувшись, — твой ход»
«А вот и не зря! А… а почему ты не спишь? Это как-то связано?»
«Ага. Мне тревожно»
Они молчат какое-то время, пока Квакити бросает кубики: «И мне, — добавляет он негромко, — Правда, сейчас куда реже… Хочешь я тебе тоже буду ночью читать?»
«Хочу купить у тебя железную дорогу… Ну что? Гх, боже, нет, Квакити, я не хочу, спасибо за предложение, но я сильно сомневаюсь что это хоть что-то изменит. А теперь отдай мне карточку, давай-давай»
«А зачем тебе железная дорога?»
Они смотрят друг на друга несколько мгновений, пока призрак первым не начинает смеяться: «Чтобы содрать с тебя все деньги, ану дай сюда карточку!» — и беспардонно хватает чужую коленку, так, что Квакити приходиться ойкнув согнуться аки креветка. Как нечестно!
Под поверхностью воды мелькают цветные пятна — маленькие рыбки, кои становятся предметом восторженных обсуждений на следующие несколько минут. Квакити подсаживается ближе, практически вплотную, трется растрепанной челкой о чужое плечо и, вдохнув, Шлатт не выдыхает снова, ловя сотое по счету дежавю за эту неделю. Почему-то хочется отсесть, сказать что-то глупое — защититься, — но всё, что получается в итоге — нервно заправить волосы за ухо и потереть нос, шмыгнув. От Квакити так тепло.
Вероятно, это ведь тоже было каким-то пунктом в дружбе — касаться друг друга даже не задумываясь об этом. Вероятно, друг из Шлатта всё-таки самый никудышный.
— А призракам нужно принимать душ?
— А? — в голове совсем некстати строчки выцветшими чернилами на маленьком клачке бумаги. На пыльном полу возле кладовки, вокруг солнечно и спокойно, голос Квакити рядом, а записка — приглашение на свидание этим вечером. И ниже ответ другим почерком, с смайликом в конце — Кью всегда писал такой и даже его собственная улыбка была с ним схожа. Такая глупость. Сколько этому лет?
Шлатт поднимает глаза, встречаясь с прищуром янтарно-серых напротив, силясь отогнать ту же мысль, с которой он тогда прятал записку в задний карман брюк: «Она ведь ему не нужна. Я ему не нужен».
«Но по какой-то причине я здесь, а?»
— Детка, ты пахнешь чем-то мёртвым.
— О, может потому, что я и есть что-то мёртвое?
Квакити усмехается и снова становится задумчивым:
— И… кажется, хвоей? Хотя, возможно это просто лес… — он зевает, разглядывая рябь на воде, касается виском чужого плеча, — Это, конечно определённо лучше, чем… Помню, когда-то от тебя постоянно пахло чем-то алкогольным и сигаретами. Сильно. Настолько, что мне потом всё время сигаретный дым напоминал про тебя и, ну, думаю, ты понимаешь насколько это не весело когда я и сам курю. Правда, я пытаюсь бросить уже целую вечность, но… как только начинаю нервничать, опять по новой. Не могу. Да и привык я уже к этим ассоциациям, пускай и связать теперешнего тебя с ними получается слабо.
— «Теперешнего»?
— Ты… не такой как раньше, тьфу, чтобы не сглазить. Я стараюсь понимать, что ты сейчас и тогда — один и тот же человек, но у меня не всегда получается… Может, это связано со всем, что случилось, и, ну… Наверное, это было травмирующе или…
— Было. Я понимаю.
Квакити кивает, чувствуя некое облегчение. Немного стыдно. Всё звучит так глупо и абсурдно, когда приходиться говорить самому и о себе, как дурацкая выдумка, даже если что-то внутри говорит об обратном. Даже если Квакити сам помнит, как боялся, сколько плакал, и как внутри будто поднимался ураган от любого напоминания о прошлом, а мысли не держались кучи.
— А ты пахнешь то ли виноградом, то ли… яблоками, — он разглядывает взлохмаченную челку на смуглых щеках.
— Что? О боже, нет-нет, это мой дурацкий шампунь, не говори, что я правда пахну так.
— Нет, даже скорее… шарлоткой. Ты пахнешь шарлоткой, как моя бабушка готовила.
— Ну нет, нет, это не правда, никому даже не рассказывай такого, — Квакити улыбается, смутившись. В холодном свете на его лице хорошо заметен румянец, — Какой ужас, господи…
— Это, между прочим, был комплимент!
— Хочешь я одолжу тебе свой шампунь и ты будешь пахнуть и виноградом, и яблоками, и шарлоткой, и бабушками, и всем на свете, только не крысой, умершей в дремучем лесу, боже, — ему приходиться отстраниться от насиженного места, так как бывший президент наклоняется, смеясь, и Кью смеется тоже.
Собственный шампунь и вправду глупый и позорный, настолько, что Кью бы предпочел, чтобы у Шлатта не было нюха совсем. Надо же дожиться — иметь свой Лас Вегас и пахнуть шарлоткой от чьей-то бабули!
Он засматривается на тоненькие морщинки у серых, довольно сощуренных глаз, невольно улыбаясь ещё шире.
— Кстати… Ты никогда не рассказывал мне про свою родню, — бывший вице-президент склоняет голову к плечу, слегка приподняв брови, а серые глаза рядом тут же устало закрываются. Шлатт вздыхает.
— Не о чем там рассказывать… Ну что? Не смотри на меня так.
— Я почти ничего не знаю о тебе, — с толикой грусти в голосе говорит Кью, аккуратно касаясь отросших молочных прядей на затылке Шлатта — еле ощутимо, и совсем непринуждённо, будто бы уже делал это сотню раз.
— Ты не внимательный, — с обидой. Призрак немного хмурит брови, но податливо наклоняет голову в сторону. Его волосы невесомо расчесывают и, наверняка это вышло не специально, но ощущается, аки хитрая уловка, чтобы Шлатт продолжал говорить.
— Разве?
— И даже если бы это было так, россказни про моих предков тебе ничем в этом не помогут.
— Да ну? На самом деле очень многое зависит от детства.
— Хочешь устроить мне сеанс психотерапии? Нет уж, спасибо.
— Да ладно тебе, — он расплывается в доброй улыбке. Щекотно скользит кончиками пальцев у линии роста волос — это заставляет улыбнуться и Шлатта.
— Да ты… ну чего ты прицепился? Это правда так нужно сейчас, разве мы не можем поговорить о чём-нибудь… хорошем… Гх, я серьёзно, если ты ожидаешь какой-нибудь грустной истории о тяжелом детстве, то её не будет. Мои родители не были плохими. Эм, хорошими они тоже не были. Они просто… были? Они сделали всё, что от них требовалось, так что я не держу на них обиды, да и привязанности я к ним особо никогда не питал. Не уверен, что они оказали хоть какое-то влияние на то, как я жил. Хотя… Может, я чем-то похож на отца. Может… больше чем мне хотелось бы, но… Я никогда особо не думал об этом и сейчас не собираюсь тем более, — он трёт нос, смутившись; разве нельзя было всё же поговорить о чём-нибудь хорошем? — Зато, вот, моя бабуля вкусно готовила и, кажется, была единственной кому было дело до меня с сестрой.
— Прости, у тебя есть сестра?
Они встречаются взглядами и призрак усмехается, закатывая глаза:
— Нет, нету, забудь.
— У тебя есть сестра?
— Боже, Квакити, — смеётся, — ты, должно быть, даже знаешь её лично. Мы только в детстве хорошо ладили, а потом как-то… Не сложилось, в общем, мы довольно разные. Но я всё ещё порой задумываюсь о том, как… ну, знаешь, как она там, чем живёт сейчас и всё такое. Но я бы никогда не спросил её лично.
— Почему?
— Боюсь? — Квакити ловит себя на мысли о том, до чего всё же непривычно слышать подобное от Шлатта, но молчит, внимательно слушая, путается пальцами в его волосах, — Да и как ты себе это вообще представляешь? Такой бред. Нас не связывает ничего, кроме генов. Ну и… каких-то историй из детства… Я бы… честно, я хотел бы с Туббо поговорить, — голос его становиться тише, — Да только нечего мне ему рассказывать. Раньше надо было.
— Ну, со мной же как-то получилось, а? Сидим вот, разговариваем. Может стоит попробовать?
— Дурость. Не думаю, что в его возрасте ему нужны такие радостные новости с того света, мол, «привет, тот сумасшедший алкоголик, что когда-то казнил тебя прямо на празднике, твой отец, ей!». У него наверняка и без меня хватает о чем беспокоиться перед сном. Да и… его отцом меня делает только формальное звание, я полагаю. В реальности же мы совершенно чужие люди, и мое сожаление не сделает ему ни холодно ни жарко. Мне давно стоило отпустить эту ситуацию, — он горько усмехается, — как и тебя, но я никак не могу смириться с невозможностью что-то изменить.
— Понимаю в неком роде. Мне давно стоило простить тебя или хотя бы забросить думать об этом, но я всё ещё обижаюсь. Сильно.
— Ты и не должен меня прощать. Я и сам, — он бесшумно вдыхает, останавливаясь на полу слове; хочется утопиться прямо здесь, разве он не зарекался себе никогда больше не озвучивать свои идиотские мысли? — не прощу себя.
— А это зря. Как же тогда жить, если всё время винить себя в чём-то?
— Наверное, так же, как с бесконечной обидой на кого-то?
— Да я тебя щас, — он расплывается в улыбке — грустной но теплой, и легонько бодает чужое плечо. Так неправильно тоскливо и хорошо одновременно. Холодно вокруг и волнующе-тепло под рёбрами. Безопасно.
Они молчат пару мгновений, смотря на воду. Квакити накрывает дрожащими пальцами бледную кисть, неуверенно сжимает.
— Я не прощу себя за то, что позволял кому-либо плохо обращаться с собой. За то, что мне как и прежде хочется втоптать себя в грязь, лишь бы меня любили.
Шлатту порой до сих пор очень сильно хочется сломать нос, хочется кричать и стереть его со всем связанным с ним прошлым, и Квакити ненавидит себя за свою вспыльчивую натуру и всю эту агрессию, но прямо сейчас, больше всего на свете хочется не отпускать его руку. Даже если ужасно стыдно и обидно, даже если алые щеки выдают с головой больше, чем Квакити решается рассказать даже самому себе — всё равно.
— Я не прощу себя за всё, что сделал, будучи с тобой.
— Боже, Шлатт, мы такие придурки.
Он правда старается, но когда призрак берёт его за руку в ответ — губы сами расплываются в дрожащей улыбке. Робко поджав их, Кью лишь сильнее опускает голову, прячет глаза.
Это тихое место в лесу, найденное будто целую вечность назад, покой в бликах на ленивых волнах, шелест высоких елей, когда их аккуратно раскачивал ветер, сверчание в высокой траве — всё это, безусловно, отлично успокаивало, но это место никогда прежде не ощущалось таким любимым, как теперь.