
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
тревожное чувство жгло под кожей с самого начала дня, не предвещало совершенно ничего хорошего. оно – перекручивало изнутри и заставляло мозг подкидывать самые сумасшедшие и психованные идеи. а может не такие уж сумасшедшие и психованные, если смотреть через призму того, что нормального в их жизнях было целое ничего.
Посвящение
благодарна моей прелестной исе, которая согласилась отредачить эту работу и поработать со мной, а еще вите которой я все мозги нахер выел.
« божественная комедия »
03 января 2025, 06:07
ощущение противное и странное преследовало Веснински с самого утра. что-то было совсем не то и не так — неправильно. это, конечно же, можно назвать бредом, но вот только Натаниэль не стал бы этого делать. он не идиот. и ощущает малейшие изменения, — инородности, — на почти физическом уровне, хмурится, поджимает губы; прислушивается.
не так, неправильно, глухо, пусто.
сегодня было именно что пусто, не давало покоя, зудело на краю сознания, пульсируя незажившим рубцом, и гудело в голове. такого с ним обычно не бывает. вернее, нет, бывает, но бывает только тогда, когда вот-вот произойдет что-то непоправимо отвратительное. и несмотря на вышеописанное, в этот раз это ощущение, — интуиция, — было каким-то будто бы притупленным. словно не позволяло ему осознать всю суть, предположить, что может случиться. как когда цепляешь мысль за край, а она изворотливой змеёй ускользает из рук.
— сам не свой ходишь, — голос Жана единственное, что за день привлекает внимание. звучит слабо, уставше. ну конечно. как ещё он должен звучать, тем более после Рико? хотя сегодня, к большому удивлению, на французе не было даже ни одного нового синяка. Рико на него как-будто вообще меньше обращал внимания сегодня. — случилось что?
Натаниэль отмахивается простым «не выспался». этот ответ Жан принимает спокойно. он давно привык к чужой лжи, та даже уже не раздражала. просто горьковатым привкусом засохшего куска черного хлеба оставалась на языке. Жан тихо жевал эту ложь, потому что больше нечего было. Натаниэль был слишком открытым, чувственным, рядом с ним находится не хотелось.
он – ужасная катастрофа в жизни Жана.
он неправильный, слишком уж кислотно-яркий для вороньего гнезда. с яркими волосами, блеском небесных, — о небо? когда жан видел его последний раз по своей воле, а не из-за игры? — глаз, мелкой россыпью веснушек по лицу. от этого Жан уставал. Натаниэля в его жизни было слишком много, но сейчас это волновало не так сильно. сейчас он стоял напротив зеркала — побитого, которое никто так и не поменял. они должны были быть благодарны за, хотя бы, возможность иметь отдельную ванную, в которую можно было войти прямо из комнаты. это и вправду было плюсом. Жан разглядывает своё отражение непозволительно долго. на двери был замок, а в руках нож. конечно это было опасно, до непозволения рискованно. и всё же Жан не мог — слишком приятно рукоятка ножа лежала в его ладони, аккуратная. красть нож рико, учитывая то, как тот их нежно лелеял и любил, — чуть ли не больше обожаемых сокомандников, — было определенно одной из самых худших идей. если он выживет его ждёт ад.
хотя, справедливости ради, смерти и боли Жан уже не боялся. не боялся того, как кожа жглась под сталью металла, не боялся колющего ощущения от спички прижатой к разрезанной плоти. Рико умел изворачиваться, делать больно. Жан умел привыкать к боли.
куда хуже был Натаниэль.
потому что терпеть его существо, — блещущее эмоциями, жалостью, счастьем, да чем угодно! — не было сил. Натаниэль не умеет прятаться, смотрит открыто, так, как смотреть нельзя. это Моро обычно пресекает одним презрительным взглядом, а жалобное выражение чужого лица делает его чувства лишь более искренними.
это было терпимо, но безумно нелюбимо Жаном.
он, может быть, в некоторой мере завидовал. такой спектр эмоций, а тем более позволение показывать их у Жана никогда не было, и, возможно, уже и не будет никогда. Моро не знает что такое искренний смех, — справедливости ради, никогда и не хотел, — знает только подобие. истеричное и немного нервное, с вкусом рвоты на языке и в глотке. он не жаловался, привыкнуть к такой жизни и существовать именно в таких рамках было не то, чтобы легко, но возможно. он пользовался “возможностью”, — на деле лишь вынужденной мерой, — привыкнуть, выжимая до самого дна.
Жан уже давно страдал. считал своё существование бесполезным? ну, нет.
как минимум не для самого себя. он прекрасно осознавал свой вес в команде. знал, что был важной частью линии защиты и, даже если он сам был не так нужен Рико, то он был нужен Натаниэлю, который был игроком первого сорта. без Жана Натаниэль не может играть. потому что их игра буквально создана исключительно друг для друга. они, конечно, могут работать и в паре один-три, два-четыре, но это никогда не приносит того же успеха, что уже установленная и существующая система.
система не только игры, но и их жизни.
эту систему безумно хотелось сломать. лишить их всех чего-то. и если смерть Жана Моро не принесла бы им какой-то моральной боли, — разве что Веснински, — то вот принести им вред фактом своей смерти он может. эта мысль приятной, соленой карамелью разливалась по телу. не важно, что вкус карамели в его голове был до боли расплывчатый и непонятный — самое главное легкая солоноватая сладость на языке. самое главное это ощущение собственной значимости. Моро был в курсе того, что он не только превосходный игрок, — и сказано это не из завышенной самооценки, а исключительно из статистики, — но и весьма дорогое вложения для Морияма.
а ещё хорошо продающаяся мордашка. слово такое идиотское. кажется он подцепил его у Кевина? почему он вообще говорит такие слова?
и почему Жан задаёт такие неимоверно глупые вопросы разрезая нежную и кажущуюся такой тонкой кожу?
он, впрочем, понятия не имеет. зато испытывает острое желание насолить Морияма. навредить их системе, финансовому положению — даже если Жан не приносит столько дохода, а он, ха! приносит, то это будет проблемой достаточного масштаба, чтобы всполошить всё воронье гнездо. и это вызывало в груди трепыхающееся чувство предвкушения, хоть он и не планировал застать этот момент триумфа лично. Жан никогда не привлекал много внимания, как минимум того, от которого он испытывал хоть какое-то удовольствие. но мысль о том, что при его смерти, — которая будет исключительно его собственным решением, — что-то изменится, всё внутри радостно переворачивалось от ощущения значимости.
но не стоит строить лишних надежд, Жан прекрасно понимал — сам он для воронов никто.
он не интересен им ни в коем разе, но сама идея того, что его смерть встанет колом тому ворону, той могильной птице, жирной, жадной, горластой и плотоядной, коим они все вместе взятые и являлись, немного, — а кто его знает? — свернёт обычный строй их жизни, заставляла восторгаться и кусать губы в ожидании собственной смерти.
смешок с губ срывается истерический, так радоваться ощущению стекающей по рукам крови нельзя было, но он делал. резал глубоко. он мог, он умел, он терпел.
радовался.
смерти он не боялся, даже скорее больше — желал. люди которые убивают себя зачастую смерти не хотят по-настоящему. они устали, хотят быть счастливы, но исправить жизнь кажется куда сложнее, чем просто развалиться, умереть, исчезнуть из этого мира.
Жан Моро смерть именно что возжелал.
понятия не имел как это ощущается, не знал к чему это приведёт, но до невозможного сильно желал узнать. узнать, попробовать на вкус ощущение мёртвого. хотел быть мёртвым, а на деле и не быть вовсе. это было интересно.
когда перед глазами потихоньку начинало плыть, шум воды разбивался о стены и звенел в ушах, а тело слабело, оставляя после себя только заплывшее сознание. мысли путались и вытекали сквозь плоть людскую, оставляя чистой и необлачённой ни во что душу. кожа зудела и раздражала, хотелось вырезать и это тоже, но нельзя было. губы растягиваются в улыбке, Жан проводит по кровавым ранам, точнее, по самым краям, давит и тихо всхлипывает. слёзы неконтролируемые льются из глаз, и самое ужасное здесь лишь то, что слёзы это счастья. он слишком искренне рад тому, что умрёт.
уже нет в голове «может быть» умрет. нет, он именно что должен умереть.
какое же до одурения приятное ощущение. конечно, это всё лишь проблема его воспаленного сознания и на деле в этом нет и капли хоть чего-то хорошего, но понять это уже было невозможно. обменяться с кем-то мыслями и увидеть себя со стороны он не мог никогда, хотя всегда было интересно. было интересно как его видит даже Веснински. хотелось вскрыть его голову и покопаться в мозгу, как будто только так он мог бы понять его мысли, свою роль в его жизни, узнать всё-всё-всё.
рассечь грудную клетку, потихоньку снимать слои кожи, жира, мяса, – или в каком там порядке? – аккуратно выломать рёбра. покопаться там внутри.
последняя мысль ускользает из сознания наверное, поздно, но нож выпадает из рук, а Моро тихо напевал что-то на французском, — кажется, эту мелодию придумала Элоди? — упираясь спиной в край ванной.
холодно.
любимо.
Натаниэль как знал, что Жана тогда отпускать нельзя было одного, но позволил себе. мерзкое чувство не пропадало, продолжало в груди, словно саркома, цвести. ни к чему хорошему это не приведет, так он подумал уже тогда, когда после их расставания в раздевалке он не увидел Жана на обеде. тот мог сколько угодно ругаться, не есть, но он всегда был, банально ради того, чтобы никто не посмел и слова ему сказать о несоблюдении правил.
сейчас его не было и от этого становилось по-странному гадко.
Ричер только потерянно посмотрел на Натаниэля в немом вопросе. Веснински пожал плечами, а Зейн кивнул, в понимании, что ответа он внятного не получит. хотя, ответ ему и не нужен был. всё таки доверия в таких вещах очень странно перепало именно ему. может быть потому, что Жан знал — Зейн от смерти его отговаривать не станет, скорее наоборот. поможет с радостью. потому что страдали они тут все. потому что много его мыслей он слушал и каждый раз оставался в тихом ужасе, поражаясь тому, какие идеи могут хранится в этой кудрявой голове.
Зейн не был злым человеком. не желал ему смерти.
просто помогал. ни более, ни менее.
Жан помогал ему, Ричер делал то же самое в ответ, даже если эта помощь и могла бы стоить ему жизни. искренне говоря, они оба были в опасности при этой затее, но двадцать шестой номер слишком часто слышал рассуждения Моро о смерти, чтобы позволить себе отказать ему.
Жан превращал смерть в навязчивую, почти восхитительную идею и иногда, наслушавшись, можно было и вправду поверить. к тому же, в стенах вороньего гнезда смерть и вправду была спасением, поэтому отвлечь старших из свиты было меньшим и самым лёгким, что Зейн готов был сделать, пока Моро забирал нож из чужих ящиков.
Натаниэль был уверен, что что-то от него упрямо ускользает; чего-то он о ком-то не знал. о ком — он уверен не был. но кто-то точно в этом замешан, хотя, впрочем, не так ему было интересно, кто именно. его интересовало, что происходит. конечно, когда он вернулся в комнату и не обнаружил там Жана, то застыл. ровно на секунду, прежде чем не заслышать шум воды из ванной. глаза цепляются за маленькую бумажку на столе.
он хватает бумажку, – скорее огрызок бумаги, – а руки трясутся от медленного процесса, который запускается в голове. на бумаге одно единственное слово, нет каких-то пафосных или меланхоличных изречений.
«пока».
вдох-выдох,
вдох-выдох.
Натаниэль пытается дышать.
дышать, дышать,
дыши,
почему он не дышит?
попытки дышать ровно провальные, дышит как может, давится собственной слюной и слезами, которые накатываются на глаза. он этих слёз не замечает. не замечает, как и не замечал десятки раз до, когда начинал плакать. да и не до слёз собственных ему сейчас было.
ванная заперта.
вода льётся.
звуков помимо нет.
Жана в комнате тоже нет.
у него было предчувствие отвратительное с утра, но он просто верил и надеялся, что предчувствие это всего лишь ощущение, наваждение, как угодно, блять! и что ничего, на самом деле, не будет. не будет, или, может быть, всего лишь Рико снова сорвет крышу.
это было терпимо и привычно.
а вот это не было ни терпимо, ни привычно. это было ужасающе, заставляло желудок скручиваться в мерзком спазме, ожидании события неизбежного, чего-то по-настоящему ужасающего для него. того, что ещё долго не отпустит.
Натаниэль не хотел думать что.
ему впервые было страшно настолько, что он был готов просто и тупо биться в дверь, царапать ногтями, пытаться выломать. дверь так просто под его усилиями не ломается, но мозг в панике, подступающей к горлу просто отказывается придумать что-то здравое. он отказывается работать, да и не дай бог на самом деле ничего не случилось. эта вера была отчаянная, эта мысль ничего не значила, это было неправдой, но верить хотелось ужасно, а если ничего не случилось, то его точно прибьют за то, что он просто так всполошил всё воронье гнездо. на двери немного крови, и без того обкусанные ногти не скрывали нежную кожу, натертую и горевшую попытками оказаться там, внутри, не здесь, снаружи.
комком в горле стоял страх. Натаниэлю казалось, он никогда не познает этот ужас снова. Натаниэлю казалось, ничего страшнее того, что он пережил со своим отцом быть уже просто не может. но вот он сидит на коленях перед закрытой ванной. звук льющийся воды, и помимо него — оглушающая тишина, — звон собственных мыслей и паника. и вот это оказывается страшнее всего, что он переживал до; страшнее всего, что он, скорее всего, ещё переживёт. потому что пустота в голове, сосуществующая одновременно с одной единственной мыслью, что и отогнала все прочие, была непривычной. была такой противной, — инородной, — что хотелось бы, чтоб голову заполонило снизу доверха что угодно. что, мать твою, угодно, но не это, пусть и звучало оно как самый логичный и наиболее вероятный исход. ведь.. сколько времени прошло?
Натаниэлю только и остаётся что жалобно, уткнувшись головой в дверь ванной, шептать еле слышное «жан, открой» в надежде, что он вообще может услышать его.
. . .
он не может умереть.
ӧн не может умереть.
он ͅн̅е може̚т ͒уͅмерет͜ь.
он не может, потому что он так трепетно и чувственно шептал о том, что не оставит. что жить будет, даже если не себя ради, так ради Веснински.
что будет, будет, будет. и что сейчас?
Натаниэль не знает что сейчас, ему страшно думать, что сейчас, ему страшно думать, ему страшно. сколько раз? он не знает. сколько времени он просто просидел у двери проливая слезы он тоже не знал. сидел, ждал, думал, глушило.
сидел, ждал, рыдал, звенело.
кричал, ждал, было пусто.
ждал-ждал-ждал.
он ждал, а чего и сам понять не мог. было бесполезно ждать уже чего-то, было, кажется, бесполезно сидеть и надеяться хоть на что-то, хоть на маленький отголосок. отголосок чего? почему отголосок? почему?
потому что ты не тупой, Натаниэль. ты, хочешь или нет, должен понимать, что это значит.
не хочет, не хочет, мотает головой, снова бьётся ей об дверь. его не слышат. не слышит вообще никто. ни Кевин с Рико, те, наверное, так с поля не ушли. ни Жан. никто не слышит. и это было самым ужасающим.
Тэя, когда приходила узнать почему один из вороненков свиты не был на ужине явно не ожидала найти Натаниэля, разбитого абсолютно и неспособного даже здраво двух слов связать. она силком оттащила его от двери и размахнувшись достаточно хорошо, она врезала в дверной замок с такой силой, что тот, кажется, разлетелся на мелкие кусочки, щепки. как только дверь с тихим скрипом открывается, Натаниэль подскакивает. несмотря на попытки Тэи, пытавшейся его оттащить куда подальше, потому что она уже увидела что произошло, те выходили тщетными и не значащими ничего. Натаниэль кусался, царапался и орал о том, чтобы его пустили, пустили, пустили к Жану.
сил Тэодоры на то, чтобы удержать этого маленького дьявола не хватает — тот может и не отличается особой силой в свои года, зато кусается больно и до кровавых следов. он кидается к Моро и замирает в ужасе тут же, руками обхватывает лицо, холодное. хватается за край шеи, холодное, пульса нет, холодное. глаза ниже опускать боится, не смеет, да уже и не может, чувствует только комок в горле, мешающий даже дышать, не позволяющий вдоха не единого и оставляя его задыхаться в слезах подле Жана.
холодное, холодное, всё холодное.
он цепляется за кудряшки, прикосновения к которым Жан так не любил, хватается отчаянно за плечи, тормошит, глупо, отчаянно, и кричит. кричит так, что вбежавшего слишком резко Кевина глушит. и застывает он тут же, видя картину представшую перед глазами, хотя всё, что в голове отпечатывается ярко слишком это кровь, кровь, кровь. кровь Жана, тёмная, стекает по кафелю, из глубоких, слишком-слишком, порезов на венах. Натаниэль на Кевина чуть ли не кидается. если бы отчаянно не сжимал чужие плечи, — мёртвое уже, пусти, — то может быть и вправду накинулся бы с кулаками. не публичное тут выступление, не имеет никто права видеть это.
его приходится оттягивать от Жана и для этого приходится прийти уже старшему ворону, который просто скручивает его. он брыкается, дерётся, бьётся, не смейте, не смей мать его, забирать его у Жана!
или Жана у него.
или друг у друга.
придурок, о чём ты думаешь?
кто у тебя Жана забрал, если не он сам? кто ему вены вскрыл, если не он сам?
эта мысль бьёт по сознанию слишком резко, заставляя застыть, сглотнуть и почувствовать тошноту, к горлу подступающую. у него не получается ничего, жалобный хрип, желчь на языке, желчь на полу, его лицо практически тоже. ноги не держат, в голове сущая паника и вся комната вокруг вертится. Натаниэль бы посмеялся над этим, если бы вообще был хотя бы способен смеяться. неспособен он был ни на что, кроме как раз за разом повторять одно единственное имя и тихое отчаянное «пустите», до тех пор, пока голос не пропадает окончательно, силы тоже, и всё вообще становится таким странно-странно плывущим перед глазами.
его так и вертит пока он не вырубается окончательно, в чужих руках. в чужих, чужих, чужих. не в таких родных, нежных, — насколько это вообще было возможно, — и трепетно разглаживающих спутанные волосы. не исчерченных мелкими шрамами на костяшках.
не то, не то, это всё не то!
он просыпается через четыре часа. ровно столько он, — обычно, — спит, ровно через столько его, — обычно, — будит Жан. будит, тыкая в плечо, тормоша, или, если сил и желания вообще нет, кидается подушкой. сейчас его встречает только тишина, наполняющая комнату до краев и душащая. слишком поздно до Натаниэля доходит, что он не в своей комнате, а в медкабинете, про который в воронах вспоминали слишком редко. вспоминали в случаях уже каких-то почти безвыходных и невозможных, вспоминали, когда даже дышать было больно, не то что хотя бы форму надеть. и вот Натаниэль был в нём. один. вокруг всё болезненно белое. это место единственное во всём гнезде, которое не залито черным. единственное место, где всё такое яркое-яркое и белое, почти заставляет глаза слезится от непривычного. Натаниэль понимает.
голоса нет, слез нет, Жана рядом тоже нет.
вертит головой как потерянный щенок, испуганно вдыхает и снова что-то понимает. руки болят, на руках синяки, лицо тоже. болит всё до последней мышцы, но даже эта мелкая боль не способна сравнится с одной лишь единственной мыслью, которая заполняла все его сознание, всю суть его бытия и понимания.
одно лишь осознание того, что Жана Моро больше нет.
«нет» не в смысле где-то рядом, где-то ещё. Жана просто нет, как человека уже нет. был холодный труп. не Жан, не Жан, ни в коем случае не Жан. нет, говорило осознание самому себе, Натаниэль нагло лжёт. это даже близко не осознание, это факт, крутящийся зудящей идеей в черепной коробке, заставляющий всё его естество ломаться под грузом мысли, которая проносилась в голове.
он пережил многое. слишком много для ребёнка, для семнадцатилетнего подростка. слишком много для одной единственной жизни, которая была ему дана. но с установкой на то, что жизнь эта была одна, он никогда и помыслить не мог о идее смерти всерьез. понять саму её концепцию, то, что будет — или же нет, — после неё просто-напросто невозможно ни одному смертному. даже если и существует какой-то мир “после”, любое живое “до” об этом не узнает. никогда и ни за что, просто потому что это — чёрная дыра человеческого существования. неспособность понимания чего-то людей пугает до невозможного сильно, а страх смерти многие возводят в абсолют, почти до паранойи доводя своё желание жить как можно дольше. Жан Моро никогда таким не был.
Жан, даже в четырнадцать, даже вцепившись в свою волю руками и ногами, отказываясь отдавать её, готовый выгрызть зубами, всё равно таким не был. может быть, это Натаниэль чувствует слишком много того, что не должен вовсе, может это всё от того, что большую часть времени, что Жан прожил в гнезде, они с Веснински делили одну комнату, одну жизнь, одно сознание, почти что.. одно естество. он был другим, с поникшими плечами, пустыми глазами. черные-черные, цвета проклятого воронового крыла, и в них так редко мелькали эмоции, всякий их отклик.
Натаниэлю — тогда, по первой, — казалось, что душа Жана такая же. такая же мазутно-черная, пустая и не оставляющая ни шанса лучику света, мол, откуда ему и взяться вовсе. и только потом он понял, что это не так. что в нем тоже, он же тоже человек, есть что-то живое. что шевелится, бьётся о ребра, и, может быть, даже чуть-чуть, совсем немного — теплое.
поначалу поверить, что в Жане Моро, в этом самом колючем существе, могло быть хоть что-то теплое было невозможно. разве что разгорающийся по-началу на Рико гнев, но и тот был, подобно синему, могильному пламени, холодным. Жан весь был из себя холодным, от носа и до кончиков пальцев на ногах. Натаниэль проверял. проверял бесчисленное количество раз, ночами, с утра, даже днем после тренировок; поздним вечером в поптыках не провалиться в сон. Жан засыпал раньше.
хотя слово это было неправильное. он не засыпал, а вырубался — когда в глазах уже плыло от усталости, всё тело болело, а Натаниэль слишком мягко целовал в висок, шепча тихое «спи». Жан Моро всегда был холодным. однако, дышал. ходил, разговаривал, двигался. снова дышал. моргал и разговаривал; был живым. делал всё то, что полагается делать живым. да и по виду ничем от обычного — живого — человека не отличался. худощавая фигура, несуразно длинные конечности, вечно спутанная копна волос. то, что Натаниэль заметил сразу.
мелкие проблески в глазах, искусанные в кровь ногти и кожа рядом, оторванные заусенцы; иногда он тянул себя за волосы, когда волновался. это Натаниэль заметил чуть позже. как и синяки под глазами, двойное веко. родинки.
никогда не улыбался.
в самом деле никогда. Натаниэль до поры до времени не видел ни единого чувства, помимо усталости и злости. даже мелкое подергивание губ в качестве мягкого одобрения уже заставляло его отчаянно жаждать увидеть хоть чуточку больше; приоткрыть завесу, пересечь стену, Жаном Моро от всего мира возведенную. хоть самую малость. ну немного, пожалуйста! впрочем, на Жана никакие уговоры не работали. с ним вообще мало что работало.
с этим Натаниэль свыкся достаточно легко, чтобы просто иногда забывать. чужие шрамы на руках, старые, новые, больше-меньше, тоньше и толще, короче и длиннее. их много и руки они исполосовали вереницей. Веснински часто засматривался на них, вглядывался, изучал, пытался угадать какой и откуда у него. пытался угадать ровно до того момента, пока не узнал что каждый, — каждый до единого, — был, мать его, произведением самого Жана Моро. эта мысль сначала вгоняла в холодный ужас, но больше всего это делали с ним чужой, полный безразличия взгляд, как будто это не значит ничего.
«я не умру от подобных порезов, не волнуйся» — слишком уж отчетливо Натаниэль слышал эти слова тогда и слишком много вспоминал их после, цепляясь отчаянно за чужие ладони. цепляясь, всхлипывая так слабо-слабо и тихо. неспособный удержать даже рыдания над чужой болью, он себе тогда казался жалким до невозможности, да и Жану, кажется, тоже.
Жан был навязчивой мыслью, идеей, своего рода обсессией. быть рядом, внимательно следить, глазами скользя по темным коридорам и вылавливать длинную, худощавую фигуру. смотреть внимательно, иногда даже слишком, иногда даже мерзко. иногда восхищенно застывая в душевых, стоя где-то поодаль и смотря, не осознавая, что щеки теплеют от румянца, неравномерно покрывающему лицо. смотреть долго до неприличия, до позорного момента, пока его не заметят. Жан замечал.
взгляд чужой, прожигающий всё, пожирающий и желающий заграбастать себе он ощущал слишком уж хорошо. впрочем, это было иначе, чем взгляды его сокомандников, чем жалобный взгляд Кевина, которым тот смотрел исподлобья. или жестокий отблеск стали в глазах Морияма. Натаниэль всегда смотрел по-другому. бесстыдно скользит по каплям, стекающим по телу, смотрит и туда, куда можно, и туда, куда смотреть не принято, наверное, и отчета себе в этом не отдавая. но во взгляде этом было обожание. чистое, ничем не искаженное и не опороченное.
обожание, благоговение, почти — практически, — готовность в ноги ему упасть. да, пожалуй так и было — Жан моро был своего рода мессией для Веснински. что-то святое, такое близкое и непозволительно далекое от прикосновений и даже мыслей о том, чтобы подпустить к себе единого лишь человека. для Натаниэля Жан был святым в сути своей, даже если и греховен он был не меньше всех их. Жан ангел, не иначе. падший, конечно же.
по крайней мере так решило воспалённое и больное сознание, трубящее всю жизнь о том, что Жан и на человека-то похож не был никогда. всегда был слишком чем-то.. иным, как и со своими повадками, отрешенными от мира всего существующего. от мира, жизни; не понимая и чего либо в принципе и в сути, несуществующий по правилам Натаниэля Веснински и отличающийся от него слишком сильно он заставлял его маленький мир ломаться и выстраиваться заново. выстраиваться с Жаном Моро, или, если точнее — вокруг него, как если бы Жан Моро был центром вселенной, послужил началом великому взрыву, так и оставшись сердцем мириад планет и галактик, а самое главное – сердцем Натаниэля Веснински. оттого и допустить мысль, взять за истину то, что он мертв, он не мог себе позволить. всё его существо претило, отказывалось принимать реальность, которую он видел.
потому что вокруг него строился весь его мир. весь мир, весь смысл, вся суть его существования.
свет медкабинета глаза всё ещё режет, встать не получается; а понять, почему его не подняли на тренировку, он не может. с ним-то не случилось ничего, верно? правда? ничего же в общем-то и не случилось, почему же тогда все такую панику подняли, что позволили ему проспать дольше положенного. да, намного дольше. конечности застыли от неудобного положения сна, голова раскалывалась. точно не от вчерашней, — а от вчерашней ли вообще? — истерики, точно не от того, что уже в каком-то исступленном отчаянии он бился головой о дверь, умоляя Жана отворить её.
слышал ли кто-нибудь его мольбы?
Натаниэлю почти хочется верить, что нет. потому что принять то, что Жан будучи в сознании, относительно в себе и состоянии, ни звука не издал, не дернулся, не сделал ничего, просто-напросто слушая истошные крики и жалкие просьбы не делать ничего... ничего глупого. какая ему уже разница была, если самая глупость была совершена ещё в тот момент, когда он позволил Натаниэлю к себе привязаться? нет, не так. это было глупостью самого Натаниэля Веснински, никак не Жана. ирония была лишь в том, что эта проблема не касалась бы Жана напрямую, но делала это. каждый день норовила — будто бы случайно, — задеть, всматривалась в него слишком долго, затягивала. думать о мыслях Жана Веснински не хотел. о том, что было, что есть и что будет дальше.. он даже думать не желает. тут же чувствовал, как тошнотворный ком подкатывает к горлу, а легкие стискиваются в невидимых силках. ощущение, мягко говоря, не самое приятное. не самое приятное — фраза по-блядски нежная, слишком мягкая для всего происходящего, истинного положения дел и состояния Веснински не описывающая, но размышлять об этом он больше не мог. чем дальше, тем противнее. чем противнее, тем хуже.
хуже-хуже-хуже.
да хуже, блядь, и так уже некуда.
«некуда» — говорит сознание, а ему кажется, что наоборот — когда он, в попытке подняться, теряет равновесие и поднимает вдруг, почему такой спокойный. понимает, почему не истерит, не воет, не рыдает. успокоительных в нем должно быть явно больше рекомендованной дозы, хоть и не чересчур, но явно до того, чтобы сейчас ему было плевать.
нет-нет, в том-то и проблема, что смысл его.. просто существует. его смысл не дышит, не моргает, не ходит, снова не дышит. его смысл теперь тихим, мирным и вечным сном отлеживался на, наверное, такой же койке, с одним единственным отличием — мертвецки холодный и накрытый тканью с головою. а вдруг...
а вдруг спасли все-таки?
верить хочется до страшного глупо и невозможно, по-идиотски. он понимает, что нет, он помнит безжизненные, стеклянные глаза, холодную кожу. и, даже если отрицать и это, списывая все воспоминания на шоковое состояние Натаниэля, и на то, что в какой-то мере эти пункты сопровождали всегда, он очень, слишком остро и четко помнил отсутствие пульса под пальцами. слишком отчетливо помнил отсутствие слабой дрожи рук, которая была у Жана столько, сколько Натаниэль помнит себя. столько, сколько Натаниэль помнит его. он помнит, что живого там даже меньше, чем обычно бывало, а потому сама мысль бросает вызов здравому смыслу, призывая его поверить во что-то по-настоящему невозможное.
может, мысль достаточно эгоистичная, но ясно было одно — Веснински чувствовал себя побитой псиной. той, что перед носом подразнили едой, а потом, как та подошла поближе, со всей силы пнули ногой. пнули прямо в морду, сказав проваливать. интересно.. что будет, когда действие успокоительного кончится? следом вопрос ещё хуже: что будет, когда он увидит Жана? а увидит ли? ему позволят в последний раз на него посмотреть?
если нет, то он зарежет каждого в этом месте. каждого. всех, кто хоть как-то причастен к тому, что не позволили. к тому, что довели. он просто их всех убьёт. не из глубокого чувства морали, конечно. будь на месте Жана кто угодно другой, то Веснински и бровью бы не повел, слишком уж он привык к таким вещам. для него это не удивительнее обыденности — например того, что он забыл вернуть Кевину его наискучнейшую книгу по истории. смерть всегда была где-то подле. смерть не была ему союзником, не была другом, но, поразительно, не была никогда и врагом. он убил бы, правда убил бы, но от обиды, злости, — да сколько же всего он чувствует, и в слова не обличить, — всего-всего, что вообще возможно. он убьет за Жана и для него, больше причин не нужно.
наверное, Моро бы не был этому рад. совершенно и абсолютно. он бы, с куда большей вероятностью, окатил его сверху донизу леденящим взглядом, уничтожающим подчистую. убивающим всё желание совершить всякую необдуманную глупость, был у него такой талант. чистое презрение, сочившееся мазутной, вязкой жидкостью из неизвестного происхождения черноты. Натаниэль понять не мог никогда, откуда... это. проще было отмахнуться с мыслью, мол, не лезь, убьет. но Натаниэль лез. пытался, очень и очень много, муторно, старался разобрать Жана Моро на кусочки и сам не заметил, как стал похож на лягушку. которую препарирует студент медицинского. с раскрытым нутром, огромными глазами и вывернутыми внутренностями.
сравнение забавное, Натаниэль бы посмеялся. посмеялся бы, если бы мог, если бы не думал, что никогда более не сможет улыбнуться. комната перед глазами вертелась, потолки грозились свалиться прямо на него, развалившись, открывая вид небу прекрасному. по крайней мере, в мечтах его над этим потолком всегда, не прекращая, светило солнце. чуть-чуть потянуться — и ты увидишь его, почти почувствуешь тепло.
вдох-выдох.
выдох-вдох.
наверное, его бы затрясло. ну, если бы он мог что-то чувствовать. не чувствует, но понимает, что да, хочется — хочется, чтоб потрясло. хочется, чтоб хоть какая-то реакция была. но вместо этого на него вновь накатывает бессознательное, прикрываясь сном, и у него совершенно нет сил ему противиться, и он проваливается. проваливается в недолгую и беспокойную дрему. это длится каких-то жалких полчаса, не приносит в итоге ничего, оставляя после себя только скопившееся в уголках глаз хрустальными осколками высохшие капли слез. страшно. больно. снова страшно, пусто-пусто-пусто, и за мысли, да и чувства собственные Натаниэль ухватиться не успевает, не может, всё — обрывки жалкие, подобия, словно галлюцинация. словно зов сирены. такой близкий, ведущий к одному лишь, незавидному (или как посмотреть?) исходу. смерти неизбежной, такой близкой и невозможно сладкой; неосознанной даже, потому что умирать и существо своё оставлять в незнании того, что происходит, конечно, всегда было — да и будет, — легче.
Веснински в потолок смотрит, пока едкий белый цвет снова разъедает радужку глаз, проникая прямо в голову, вскрывая черепную коробку и вынуждая разжиженные остатки мозгов болезненно шипеть и жечься под ярким-ярким светом. этого — слишком много, это всё — непонятно и потеряно. это —Натаниэль, который в сути уже целые сутки, по ощущениям а то и больше, не двигался, не чувствовал, не жил; просто влачил жалкое существование.
встать, прочувствовать, задышать и жить — надо; встать, прочувствовать, задышать и жить — страшно. страшно, потому что он не знает, что его ждет. знает только то, что думать не хочется, — то, что думать ему и вовсе нельзя, — потому что чем больше он думает, заполняя мозг чем-то значимым и нет, тем ошеломительней и вредоносней будет мысль, которая гнойным нарывом пульсирует в центре всё такого же воспаленного сознания. прими, прими, прими.
пойми, прими, живи. что ещё тебе остается?
Веснински чувствует, как грудную клетку стягивает чем-то тугим, очень-очень знакомым. невозможно гадким и неприятным. так нельзя, нельзя, твердит здравый смысл. но его, этого здравого смысла как такового, ни в ком из них не осталось давным-давно, так что и в сути рассуждать о том, что правильно, а что нет, никто из них не решался.
Натаниэль не смотрит, когда заходит Джозайя и оглядывает его с ног до головы. ему, в общем-то, не очень интересно. тот говорит ему сесть, он садится. говорит ему смотреть в глаза, Натаниэль послушно — безвольно и пусто, — смотрит в ответ.
— ты понимаешь, что произошло?
возможно, он нервничал. виду не подает, но любой бы нервничал, потому что каждый раз, когда дело касалось Жана, Натаниэль превращался в неугомонный ураган. непредсказуемое чудовище, готовое убивать и уничтожать лишь ради того, чтобы близкий его сердцу человек, — его душа, — был в спокойствии. это уже пройденный этап, это уже знало все воронье гнездо, что не было частью свиты. для любого не промаркированного Жан неприкосновенный. это было показано на весьма жестоком примере публично, который каждый из них понял безоговорочно. поняли, что даже несмотря на гематомы, расплывающиеся по чужому телу, за такие необдуманные действия Натаниэль не побоялся бы снова совершить подобное.
— нет. — Натаниэль отвечает честно. так, как отвечать нельзя, а он делает вопреки всем собственным смыслам и установкам, правилам. не так это всё и важно сейчас. сейчас и теперь — нет. и дальше тоже будет плевать. Джозайя, кажется, напрягается больше прежнего. ну конечно, непривычно от такого человека как Натаниэль Веснински услышать честный и искренний ответ, наполненный такой беспросветной и ужасной пустотой, безразличием выражения. не находит ответа и молчит. мучительно долго. тишина глухая, здесь даже часов не было, чьё тиканье, пусть и раздражающе, но отвлекало бы от беседы.
здесь нет ничего. теперь уже нет.
ему говорят, что действие таблеток кончится через полчаса, спрашивают — спрашивают? — хочет ли он их принять. вопрос глупый, бесполезный в своей сути, потому что Веснински знает: ничем хорошим ни первый, ни второй вариант не кончатся. в первом случае.. он может привыкнуть, привыкнуть к той податливой и гибкой действительности, которой её делали таблетки, и остаться без них он уже не сможет, ведь реальность истинная покажется — и будет являться — сущим кошмаром. а если откажется, то, скорее всего, уже через каких-то полтора часа будет в абсолютной истерии рыдать, как последняя тварь, отрицая очевидное. и что тот вариант, что этот – оба проигрышные. поэтому Натаниэль просто просит оставить ему таблетки, ровно столько, сколько нужно было, не больше. он сам решит, что с этим делать. Джозайя кивает, оставляет таблетки и уходит.
Натаниэль понятия не имеет, что ему делать. в одну точку на стене смотрит с минуту, может больше. думает. опять. опять и опять. сколько времени прошло с тех пор, как он очнулся здесь впервые? от силы часа два. Натаниэлю казалось, что прошло точно, не больше не меньше, около недели. недели, преисполненной целым ничем. глухим ничем в мыслях, звенящим в ушах, ужасающим в сути. надо было, наверное, сделать хоть что-то. но он не мог. неработающий мозг отчаянно подкидывал идею: не простое это успокоительное, может, наркота какая — как минимум по эффекту, которое оно оказывает. слишком уж сильное и с эмоциями бескомпромиссное. хотя, справедливости ради, Натаниэлю не с чем было сравнивать.. зачем он вообще об этом рассуждает?
вдох-выдох-вдох-выдох.
нет. нельзя. надо быть в себе. надо быть в себе, надо понять, надо принять-принять-принять. у тебя, Натаниэль, выбора нет. в целом, что будет после не так уж и важно, просто.. потому что ему плевать. вся суть и весь смысл его жизни заключались в бездонной ночи глаз, пышных ресницах и редеющих кудрях, не потерявших своей красоты; в белесых мелких шрамах, грубых и глубоких рубцах по всему телу, в худощавых конечностях, нездорово бледной коже, искусанных и таких мягких губах. его смыслом был Жан Моро. был одним, единственным, важным. частью его жизни и души, которую оторвать можно было только с мясом, наживую, как нечто намертво вросшееся. именно поэтому он чувствовал себя теперь абсолютно опустевшим, осознающим по-странному медленно, почти мучительно, одну вещь.
Натаниэль никогда не чувствовал так много, как казалось, было на первый взгляд. да, шумный, громкий, ехидный, язвительный. иногда слишком громко-ярко смеющийся, — что в гнезде вообще казалось бредом, — с блеском в лазурном море глаз, но всё это не он. однажды самому себе, — или Жану? — он сказал: «тогда я буду жить за двоих». сказал тогда же, когда и назвал Моро бездушным, потому что в бездне души не найдется и быть не могло априори. Жан лишь кивнул тогда, согласился. чувствуй за двоих, тебе же больнее будет. и сейчас Натаниэль очень мучительно понимал, что его собственных чувств и эмоций в сути не было никогда. точнее, они были, но без одного единственного человека они не имели смысла никакого. не за кого и не для кого было чувствовать, так зачем это и вовсе делать? на смех воронам другим? да если бы Веснински хоть когда-нибудь и хоть раз волновали другие.
мозги расплываются. остаются бесформенной жижей в черепной коробке.
хочется спать. хочется оказаться рядом с Жаном. прикоснуться к извечно холодным ладоням. хочется слишком много, а нет ровным счетом ничего. Натаниэль вертит таблетку в руках, прежде чем кинуть её на пол и раздавить. нет. он не позволит себе быть таким слабым. Жан бы не принял это, не принял. он бы презрительно глянул, фыркнув. ему было бы противно. и если Моро сейчас смотрит, — бред, конечно, — то он бы одобрительно, едва заметно, но кивнул его решению. Натаниэль представляет это почти наяву, и от ощущения знакомого, проходящего приятным чувством гордости, оно заставляло его слабо — болезненно-нервно, — улыбаться. пока сознание не принимало чужую смерть, он может думать что угодно. представлять тоже.
отпускало медленно, но верно. шатало из состояния в состояние. когда его снова накрыла истерика, его держали трое. за руки, ноги, давили на голову. он брыкался, пока не начал позорно захлебываться в слезах и натурально задыхаться. тогда пришлось его успокаивать. тогда он сдался. уткнулся носом в грудь Тэи, пачкая её футболку слезами, пока та рукой, — дрожащей, — гладила по волосам, шептала что-то. на испанском. успокаивала. её голос приводил в чувства. громкий, уверенный, не раздражающий. потихоньку убаюкивающий. он чувствовал в ней сожаление, он знал, что она заботилась, поэтому он постепенно, медленно, но успокоился. провалился в очередной сон, наполненный ничем иным, кроме кромешного черного.
черный. красный. кровь.
черный. красный. кровь.
снова.
черный. красный. кровь.
надо было увидеть. своими глазами, пощупать руками, понять, правда ли это, или выдумка его больного, опухшего сознания. что выдумка? а что правда?
чем больше таких вопросов появлялось, тем больше Натаниэлю казалось, что он сходит с ума. в воспаленном надеждами и глупыми, откровенно бредовыми мыслями мозгу всё равно проскальзывала лишь одна реальна мысль, и ту Веснински искоренял, грубо тянул себя за волосы, словно пытался избавиться, как от сорняка. рвал до тех пор, пока не начинало кровоточить.
больно-больно-больно.
но это всё не так больно, как смерть божества. Натаниэлю не так важно, как другие относились к Жану Моро, неважно, кем он был для них. одно лишь имело смысл — для Натаниэля он был святым, самопровозглашенным богом. Натаниэль Веснински пугал почти каждого жителя вороньего гнезда, за исключением Морияма и Жана. каждого до единого, как-то, да пугал. повадками, взглядами, безумным блеском. о, для воронов он был страшен. сын балтиморского мясника вселяет ужас одним своим существованием. простой ехидной ухмылкой в сторону того, кто посмел не так на Жана глянуть. ужасал почти в той же мере, что и Рико. он способен был оскорбить Морияма, ему хватало смелости на это. плеваться ядом, желчью, ненавидеть. зато Жану Моро он никогда и слова против не скажет. в вороньем гнезде было правило негласное и тихое, но очевидное для каждого. ты обязан верить во что-то — иначе ты просто свихнешься. вороны выбирали верить в своего Короля. слепо, глупо и до безумия бесполезно. оставаясь в неведении того, каким должно быть хотя бы примерное нормальное отношение.
Натаниэль не хотел верить в него. не хотел верить в то, что истеричный ребенок, отчаянно желающий внимания семьи, может быть кем-то настолько важным, чтобы считать его Королем. увольте. слишком много чести.
Жан Моро стал для него навязчивой идеей. его собственным богом, за которым можно следовать. с блеском в глазах, восхищаясь. любить, обожать, иногда прикасаться. с нежным трепетом, тихим восхищением; мертвым ощущением под рёбрами. слишком много в Жане было такого – нечеловеческого. такого, что заставляло благоговейно восхищаться и вызывало острое, зудящее ощущение под кожей. комок в горле. Жан всегда называл Натаниэля сумасшедшим, особенно когда тот смотрел на него.. так. когда губами прижимался в кровоточащим ранам, языком скользил между рассеченной кожей, за что получал беспощадный пинок в живот, презрительный, почти напуганный взгляд. он смотрел на него почти как на больного. почти — потому что Жан не боялся Веснински. бояться его смысла у Жана никогда не было, это было очевидным для обоих. не только для них, но и для всего вороньего гнезда. для всего замка Эвермор. слишком заметно всё было, особенно учитывая тот факт, что Натаниэль даже не пытался скрывать своего фанатизма. скорее даже гордился им. гордился тем, что Жан позволяет ему играть в это, называть своим богом, да как угодно, лишь бы шептать на тихом французском и слышать в ответ чужой голос, мягкое картавое звучание, что ощущалось почти как шоколадная халва. и акцент...
его дорогое божество, нежно любимое и лелеемое, охраняемое им, охраняемое им, как самыми верными собаками хозяин. Натаниэль был рад принять себя как псину подле ног Моро, даже больше — он сам себя так и оставил. Жан лишь поддержал игру.
его любимое мертво быть не могло. боги не умирают. тем более от собственных рук. Натаниэля почти забавляло то, как мозг приписывает Жану образ святого. падший ангел, восхищения лишь одного и поклонения достойный. маленький глупый мальчик, ведь неумение общаться всего лишь следствие отсутствия нормальной социализации, никак не подтверждение божественности. ведь то, каким из себя был Моро, совсем не показатель того, что он что-то восхищенное и ангелоподобное. не что-то из хрусталя сделанное и нежно-нежно хранимое.
всего лишь такой же псих, как и все они, хоть и в своей определенной индивидуальности. всего лишь такой же. ни каплей больше, ни каплей меньше в этой маленькой лужице. лишь лужице, потому что большим назвать Жана Моро нельзя было априори. он в сути такой же жалкий, как и все. а то, что Натаниэль в своей голове нездоровой возвел его образ в нежно любимый им абсолют, совершенно не соответствующий действительности, лишь проблема самого Натаниэля. ничья больше. осталось только навзрыд реветь, сидя подле холодного тела и дергаться при любой чужой попытке притянуть руку. не уйдет, не уйдет. он не уйдет отсюда, не забирайте, не смейте. мысли лихорадочно бегают, паника душит, ребра давят и хочется вцепиться в уже мертвое, бездыханное, похлопать по щекам, бить-бить-бить, пока не встанет, тварь. Натаниэль уже натурально воет, голос срывается, и даже Рико стоит где-то подальше, не трогает. протяжное «тварь» глушит, разносится по небольшому помещению, чужое рыдание уродливое и жалобное заставляет Кевина поморщиться, а Рико фыркнуть и просто уйти. Натаниэль даже внимания на это обратить не может, смотрит на Жана и только хочет вернуть.
или умереть.
прыгнуть в бездну прямо за ним, уйти в никуда, оставить всё-всё-всё, но один-то Натаниэль не сможет. Натаниэль слабый, слишком уж человечный, ему рядом нужен кто-то дорогой, такой близкий, что образ почти сливается. Натаниэлю казалось, что умер и он тоже, но вот только тело двигалось, дышало; он моргал, ходил, жил. не жил. существовал. теперь это было только существование, не жизнь. а ему приходилось давиться слезами и пытаться успокоиться. нет, ладно. вообще-то, он даже не пытался. уже не пытался. просто лил слезы, смотрел на мертвое, неживое, холодное. но не так, как обычно — хотел развалиться на части. остается ничего, помимо пустого, глухого, страшного. ему постепенно, — как всё это продолжается, — кажется, что он сходит с ума.
проходит день. два. за ними идет третий, четвертый. а он просто не живет, даже не существует. ощущение, словно он — набитая ватой и плохо сшитая кукла. ощущение, что он разваливается на части. медленно, но верно умирая. как обычно не не поспевая за Жаном. как обычно, но всё равно, пусть и потихоньку, умирал. остатки здравого смысла и рассудка растворялись в давящей на ребра, оттого и на сердце, боли. дышать — сложно. встать — сложно. жить невозможно. жить дальше без того, кто был для него всем миром, было глупо. бессмысленно. не нужно и неважно. Натаниэль чувствовал себя так, словно он сходит с ума. хотя, с ума он сошел уже давным-давно.
а самую огромную ошибку совершил, позволив себе привязаться и любить.
в главном зале Тэя пилит взглядом Ричера, выглядит злой — Кевин точно также. Рико, удивительно, опять-таки, стоит где-то поодаль, ничего не говорит, следит. а Зейн не выглядит пристыженным, напуганным. он выглядит никаким. он смотрит, а глаза слегка красноватые, но на лице его нет и толики страдания. не может он заставить себя сожалеть.
— ты знал об этом? — шаги у Теодоры тяжёлые. Мулдани сейчас сама по себе воплощение тихой ярости, пока Кевин стоит где-то рядом, пилит взглядом с такой желчной ненавистью, что Зейну думается о том, что одного лишь взгляда кого-то из них двоих хватило бы, чтобы сжечь его. но даже при этой пробежавшей вскользь мысли он не дергается, сохраняя нездоровое спокойствие. кивает.
и тут же чувствует, как тяжелый удар приходится прямо в скулу, заставляя его пошатнуться, — поразиться чужой силе, — но не упасть. Тэя, кажется, хочет ещё раз врезать, но Рико многозначительно глянул на неё, и этого достаточно, чтобы та, замолкнув, но опасно сверкая глазами, отошла. но лишь на полшага.
— почему? — тяжелое дыхание, искривленное непониманием выражение. Зейн вздыхает. Тэя выглядит по-настоящему злой. но по-тихому. смотрит так, словно она Зейна собственными руками на мясокомбинат готова отправить, если тот посмеет проигнорировать её вопрос.
объяснять всё будет слишком уж долго, потому что они не знали ничего. потому что проходили годы, как Ричер слушал все-все-все мысли Жана Моро, которые тот не доверял даже Натаниэлю. не доверял с тихим выдохом и немного печальным взглядом. «он не глупый, но наивный человек». и если с самого начала он не понимал, то потом до ворона стало доходить то, что имел в виду Жан. когда говорил о глупости и наивности. именно с самим Жаном Натаниэль был таким, потому тот и не доверял чужому рассудку свои мысли. зато почему-то доверял Зейну — на два года его старше. нет, даже не так. не доверял, скорее ему было просто плевать. а Ричер первым под руку попался. объяснять всё слишком долго, потому что когда человек с таким восхищением и мечтанием, почти надеждой, говорит о смерти, отказать или не поверить ему нельзя. тем более в Эверморе, где любая мысль и мораль искажается в сторону иную совершенно. Зейн не имел права говорить. для самого себя он решил, что если проговорится, что если заикнется, то предаст чужую душу и доверенные мысли. потому-то и молчал в ответ.
не мог он сказать.
не мог сказать, что Жан Моро с искренним, благоговейным восхищением верил в то, что смерть сделает его счастливым. Рико, впрочем, не интересовался причиной и следствием, его волновало только то, что будет сейчас с воронами. Жан, конечно же, заменим. всего-то рабочая сила. но проблема вот в чем.. вороны не поймут. не примут. они не приняли и не поняли Моро, но это и не значило, что он не был частью четко слаженной системы. его уход был проблемой, потому что вороны, как единый организм, привыкли к нему. они уже знали о случившемся, и Морияма почти кожей ощущал нарастающее напряжение, злость, негодование и искренний, в некотором роде, ужас. для воронов наложить на себя руки не такая уж и сложная задача — но лишь после ухода. ни за что не в Эверморе. ни за что не оскверняя их замок, гнездо, оплот их жизни и существования. сейчас ему надо было откинуть, унять кипящую под ребрами ярость, унять страх от понимания того, что его ждет за подобную оплошность. и понять, что делать.
Жан убил себя его, Рико, ножом. ирония. какая, мать его, ирония.
Натаниэль успокаивался потихоньку. или нет. но слезы кончались, сходили на нет, не было их, не было ничего. заставить себя встать он всё ещё не мог. мог только вспомнить. со свинцовой тяжестью в руке выудить из кармана маленькую, смятую бумажку, увидев одно единственное слово. даже не ручкой написанное, карандашом.
«пока»
Веснински снова всхлипывает, прижимая колени к груди. он почти слышит, как Жан это говорит. как звучит его голос и становится так тошно, хотя казалось бы. куда ещё. почему так... мерзко? противное ощущение давило на рёбра. хотелось вскрыть. выломать грудную клетку, выпотрошить собственные внутренности. не чувствовать.
«пока» — это всё, что Жан хотел ему сказать? это всё, что он заслужил? как он вообще мог его вот так вот оставить? Натаниэль был зол, но что ему это даст? ничего.
ничего.
не осталось ничего. неужели...
неужели Жан всегда чувствовал себя также пусто, как Натаниэль сейчас?